Квасъ+Газъ.вода

Александр Ольшанский

 



В Москве, пожалуй, как ни в одном городе, - конечно, если не брать во внимание города с преобладанием женского населения, - много пожилых женщин. Стариков мало - причиной тому война, да и живут они незаметнее и, как утверждает статистика, гораздо меньше своих сверстниц. Старухи всегда на виду: в любом магазине, в метро, в автобусах, троллейбусах и трамваях – едут, озабоченные делами, нянчат внучат, выводят гулять на детские площадки, прогуливаются сами. Собирают грибы и ягоды в подмосковных лесах, торгуют на рынках, сидят вечерами - нахохленные и в теплое время года - на скамеечках перед домами, на бульварах и скверах. И по извечной бабьей привычке обсуждают всё, что случилось или может случиться в подвластной их обозрению жизни.
Среди них немало одиноких, войной обиженных и обойденных судьбой, не выходивших замуж, не имевших детей, с нетронутым материнским инстинктом и нерастраченной нежностью и лаской. Больше всего таких женщин в тех местах, где живут работницы всевозможных женских производств - текстильных, прядильных, швейных и тому подобных предприятий.
Евдокия Степановна Кулакова прожила жизнь именно в таком месте. В старой, тридцатых годов постройке, задуманной вначале как женское общежитие, а затем ставшей обыкновенным жилым домом с системой коммунальных квартир. Евдокия Степановна никогда и нигде звезд с неба не хватала, трудилась на прядильной фабрике честно и самоотверженно, и, сложись ее жизнь иначе, она была бы преданной своему мужу, детям и детям их детей.
В этом доме Евдокия Степановна занимала комнату девятиметровку, лелеяла и холила, как живое существо - всегда она была у нее нарядной, праздничной. Евдокия Степановна получила ее после пятнадцати лет работы, досталась она ей как самая большая мечта - отказали тогда нескольким семейным, с детьми, а ей дали. Евдокии Степановне было стыдно, словно она позарилась на чужое, принадлежащее по праву не ей, и поэтому чуть не отказалась от такого подарка. Но в фабкоме сказали, что семейным скоро дадут отдельные квартиры.
- Ох, и дуреха, ты, Евдокия, - с присущей ей прямотой и определенностью в суждениях отговаривала ее старинная приятельница Клава, занимавшая две комнаты в той же квартире. - Тебе же только тридцать пять, может, замуж еще выйдешь. С жилплощадью легче выйти, чем с общежитием. Кто же от своего счастья отказывается?
- Какой там замуж… Всех разобрали, одна я осталась, - не очень весело отвечала Евдокия Степановна, но комнату взяла, и следила за ней, и благоустраивала, потому что все равно боялась упреков: позарилась, мол, на чужое да еще и содержит не в порядке. Она даже хотела тогда сразу же выйти за кого-нибудь замуж, за кого угодно, за черта лысого - только бы оправдать свое право на девятиметровку.
Вот такие были раньше совестливые люди.
Замуж, конечно, она не вышла. Причин было много. Во-первых, Евдокия Степановна и в молодые годы не отличалась красотой. Были у нее когда-то на круглых щеках ямочки, нравились они немногочисленным ухажерам, в том числе и односельчанину Григорию Дворцову, ради которого она и подалась в Москву. Григорий особенно не догадывался о своей роли в жизни землячки, женился на другой, стал командиром и погиб на Халхин-Голе.
Ничего особенного, кроме этих ямочек, у Дуни Кулаковой не было, и она, зная об этом, решила стать во всем городской. И тут-то она, а это, во-вторых, оплошала. Вышла как-то с подругами к ухажерам, и надо же было чему-то загореться на фабрике, может, там и не загоралось ничего, просто жгли мусор, но, во всяком случае, во дворе общежития было полно дыма.
- Фу, какая москвасфера плохая! - воскликнула Дуня и, подражая городским жеманницам, зажала нос.
- Как, как ты сказала? - спросил кто-то из ухажеров.
- Как? Москвасфера, разве вы не знаете…
Сказать бы ей попроще: воздух или дым, так нет же, угораздило выразиться по-ученому, по-городскому - вот с тех пор и стала Москвасферой. А с таким прозвищем легко ли выйти замуж?
Мало того, судьбе словно недостаточно было Москвасферы. Уже после войны наградили Евдокию Степановну путевкой в дом отдыха, и она познакомилась там с кавказцем Гиви. Ни любви, ни дружбы особенной у них не было, и она почти его забыла, как вдруг Гиви прислал ей полное любовной тоски и страсти послание. Прочитала бы она его, посмеялась втихомолку, да и забыла бы. Если бы так… В общежитии жила еще одна Дуня Кулакова, совсем из молоденьких. Она-то и распечатала по ошибке Гивино послание и, ничего не понимая, прочла:
«Дарагой Евдаким! Помныш как хадили с табой на халма? Прыежай прошу тебя дарагой снова будэм хадить на халма…»
Поделилась молоденькая Дуня Кулакова своим изумлением с подругами, и те, нахохотавшись вдоволь, сказали ей, что письмо адресовано другой Дуне Кулаковой, Москвасфере. И как ни отнекивалась, как ни отказывалась Евдокия Степановна от знакомства с кавказцем Гиви и от его несуразного послания, стала она еще вдобавок и «дарагим Евдакимом». И много лет девчонки из общежития, идя на свидания, говорили, что они идут «на халма»…
Итак, замуж Евдокии Степановне выйти не удалось. Лучшая и большая часть жизни прошла незаметно, и это она поняла совершено отчетливо, когда вдруг, в самом начале одной весны, проводили ее на пенсию. Говорили о ней много хороших слов, подарили настольные электронные часы и вручили путевку в дом отдыха. Подруги обнимали ее, дарили ранние цветы - от всего этого Евдокия Степановна расплакалась так искренне и безутешно, что у многих, присутствующих в фабричном клубе, выступили слезы.
Придя домой, Евдокия Степановна почувствовала себя неважно и заболела. Врачи признали грипп, из-за него пришлось отменить задуманную вечеринку и отказаться от путевки. Болела Евдокия Степановна тяжело, лежала, смотрела на бесшумные, вкрадчивые часы и не понимала, почему пенсионерам так часто дарят именно часы. Необъяснимо… Молчаливые эти часы с модным циферблатом напоминали ей о прожитой жизни. О том, что осталось до конца ее не так уж и много - хитроумный механизм исподтишка отсчитывал секунды, минуты, часы и сутки, не требуя даже подзавода. Он работал от батарейки, которую надлежало менять через год, и это совсем не нравилось Евдокии Степановне. Потому что, хотела она этого или не хотела, но в голове назойливо вертелся далеко не радостный вопрос: сколько тебе, Евдокия, удастся заменить батареек? Она спрятала часы в шифоньер, пообещав себе избавиться от них, как только выздоровеет.
Температура держалась больше недели, потом поднялась снова. Клава ездила каждый день на рынок, покупала там гранаты, клюкву, апельсины и мандарины, поила ее соками и лекарствами.
- Ну, Степановна, упала духом ,- упрекала Клава, кладя ей на лоб ладонь и недовольно хмурясь.
Так Клава с точностью до десятой доли градуса определяла температуру у Люды и Владьки, когда те в детстве болели. Проверяли потом градусником - Клава никогда не ошибалась.
Евдокия Степановна и Клава жили дружно, а в последние годы, когда дети выросли: Владька после армии укатил в Сибирь, а Людмила вышла замуж, они еще больше сблизились, стали как родные сестры.
- На поталу себя пустила, - сказала Клава с упреком, и хотя Евдокия Степановна нее понимала толком, как это можно «пустить себя на поталу», знала, что поступает плохо. Этим же выражением Клава встречала дочь, когда та, разведясь с мужем вернувшись к матери, приходила теперь домой поздно от каких-то неизвестных подруг.
- Улыбаешься лежишь, - корила Клава и за то, что Евдокия Степановна посмела улыбнуться. - Хватит лежать-то, Степановна. Подумаешь, невидаль какая - грипп. Каждый год болеем. То английский, то гонконгский, то китайский… Господи…
Клава по природе своей не умела молчать, ни сидеть без работы. Она тараторила без умолку, приставала к Евдокии Степановне с гранатовым соком все равно, что с ножом к горлу, вытирала в ее комнате пыль по несколько раз в день, объясняя это какими-то противовирусными соображениями. Когда она говорила, собственные слова как бы вдохновляли ее, придавали особый азарт делам, и она, довольно широкая в кости и плотная, с завидной легкостью носилась по квартире, делая попутно что-нибудь полезное и необходимое.
- Погоди, скоро и тебе уходить на пенсию, - напомнила Евдокия Степановна.
- Уйду и не оглянусь, - пообещала Клава. - Поеду к Владьке внука нянчить. Грибы-ягоды собирать. Пишет он: там их пропасть… А эта, - Клава кивнула головой в сторону комнаты дочери, где Людмила напевала что-то, - пусть остается здесь. От нее радости как от козла молока…
- Я пошла, - донеслось из прихожей.
- Слышала? «Я пошла»,- Клава повторила Людмилин тон - ленивый, небрежно-независимый. - Она пошла… И парень был будто бы хорош, и родители, что ни говори, неплохие люди. Какая там меж ними кошка пробежала - умру, наверно, а знать не буду. Избаловали мы ее с тобой, Степановна. Барыню вырастили, барыню… Мать до сих пор ей стирает - руки у нее, прости меня, Господи, будто из другого места торчат. А идет по улице, ну тебе артистка: боязно даже мне к ней подходить. Такие брючки на ней говорящие, пальтишко с иголочки, сумочка самая модная, глазищи подведенные - думает, наверно, дурачье, что это, по крайней мере, дочь прохвессора какого. - Клава нарочно говорила «прохвессора». - А она – дочь рядовой текстильщицы, и знаю, она стесняется говорить своим кобелинам, кто у нее мать.
- Завидуешь, вот и наговариваешь…
- Это я завидую? Ха-ха! - Клава запрокинула голову назад, подперла бока руками и еще раз воскликнула: - Ха-ха!.. Пусть она мне завидует. Я не убегала от мужа, я видела такое горюшко - жилы звенели. И не побежала ни к одному мужику, когда муж умер, детей на ноги поднимала. Ее подруги работали и учились, а она институт закончила очный, - как материт ни было трудно, а очный. Сидит теперь в конторе, ногти пилочкой подпиливает… Кобыла… Чем больше делаешь им добра, тем они хуже…
- А Владька? - спросила Евдокия Степановна.
- Что Владька? Владька - он весь в отца, самостоятельный, серьезный…
- Выходит, Людмила в тебя пошла?
- А ну тебя, Степановна! Запуталась я и так с ней, а ты еще на слове ловишь…
Клава тоже деревенская, в молодости была красавицей. Вышла замуж за мастера из своего цеха, но тот после войны лет пятнадцать прихварывал и умер, оставив сорокалетней вдове двух детей. Помогала ей Евдокия Степановна всем, чем могла. Покупала детям костюмчики, ботиночки, рубашечки, а затем оправдывалась примерно так: «Зашла в магазин, смотрю костюмчики продают такие, как ты говорила. Дай, думаю, возьму для Владика... Да ты не беспокойся, Клава, деньги потом, как-нибудь отдашь. Мне не к спеху…» Не успевала Клава рассчитаться за одну покупку, как Евдокия Степановна делала другую. Клава сердилась, подарки ее выводили из себя, но Евдокия Степановна правдами и неправдами, под разными предлогами, используя всякий подходящий случай, все-таки облегчала ей жизнь, не требуя ничего взамен, разве что довольствуясь радостью детей.
Более чем скромное житье вынуждало Клаву прихватывать на фабрике сверхурочные, а иногда и вторые смены. В течение многих лет, пока ребята учились в школе, у Клавы то затихало, то загоралось с новой силой намерение поехать на далекий остров Шикотан и заработать там, на путине, кучу денег, чтобы сразу, одним махом накупить себе и детям разной одежды, обставить комнаты хорошей мебелью.
Евдокия Степановна, конечно, отговаривала ее от этой затеи, но у нее возникали новые идеи: пойти в ресторанные официантки, в торговлю или еще куда-нибудь, где, по глубокому убеждению Клавы, всегда была живая копейка. Но потом, когда и дети подросли, и жизнь стала получше, Клавина изобретательность потускнела, но не совсем погасла.
Однажды за чаем, когда Евдокия Степановна уже выздоровела, Клава неожиданно выдвинула совершенно новую идею. Она с таким жаром и с такой убедительностью развивала ее, что Евдокия Степановна впервые в жизни в такой ситуации забыла о бдительности и даже согласилась с Клавой: да, им без дачи теперь никак нельзя. Она представила себе веселенький голубой домик с белыми ставнями, резными наличниками, кусты малины, из которой они будут варить с рубиновым отливом варенье, грядку клубники, крыжовник, черную смородину, раскидистые яблони с краснобокими пахучими яблоками и сливу, с лиловыми, в синеватой пыльце плодами, из которых косточка вынимается сама - только надави легонько. Под яблоней будет стоять стол, вокруг него - плетеные белые кресла-качалки. За этим столом они будут пить чай из настоящего старинного самовара, угощать Владьку с семьей и Людмилу с мужем - она ведь все равно выйдет второй раз замуж. И чистый воздух, и тишина, и птицы по утрам…
Покорила благодать Евдокию Степановну, и Клавина задумка придала жизни какую-то цель и будущему вполне конкретную определенность.
- Заживем мы с тобой, Дуня, - не давала опомниться Клава. - И грибы-ягоды будут, и спокойная жизнь. Дачка и участок - как картинка, мы ведь деревенские, у нас в руках тоска по земле сидит. А здесь что? Шум и москвасфера, сама знаешь, не та, - вспомнила она, усмехнувшись, давнее забытое уже почти всеми выражение Евдокии Степановны.
По средам Клава покупала рекламное приложение к «Вечерней Москве», смеялась над объявлениями вроде «Продаю бивень слона и шкуру леопарда» и ходила названивать по телефону-автомату. Вести переговоры с таинственными дачевладельцами Евдокия Степановна без Клавы не отваживалась – недоставало нужной хватки, напора и самообладания, и ее роль заключалась больше в том, чтобы ездить на переговорный пункт возле площади Пушкина и менять там на копейки или двушки целый рубль. Меняла в несколько заходов – сразу пятьдесят двушек не давали, подозревали в этом какое-то злоупотребление, тогда как в их квартире попросту не было телефона. А Клава будто ела эти двушки - звонила и звонила, ругая дачевладельцев за бесстыдные цены. Особенно возмутилась она, когда только заикнулась о деле, а ей уже ответили:
- Меньше двадцати и слышать не хотим.
- Чего - двадцати?
- Разумеется, тысяч, гражданка.
- Ого! - даже присела в будке Клава.
А потом она весь вечер удивлялась:
- Это же кому под силу такая куча деньжищ? Это же на старые - двести тысяч. С ума сойти! Какие же там хоромы, а?
У Евдокии Степановны и Клавы совокупный, так сказать, капитал всего исчислялся полуторами тысяч рублей, и хотя за эти деньги можно было купить две избы в Тверской или Костромской областях, они непременно хотели найти что-нибудь подходящее в Подмосковье. Вдвоем объезжали все дачные места по всем железнодорожным и автобусным направлениям и, в конце концов, нашли по Павелецкой дороге приличный садовый участок с завалюхой на снос, за которые просили вначале две с половиной, а потом обещали отдать за две тысячи.
- В кассе взаимопомощи возьму, в ломбард снесу вещи, а пятьсот рублей достану, - решительно заявила Клава.
- Господь с тобой, Клава, кто же на кассу взаимопомощи дачи покупает! -– взмолилась Евдокия Степановна. - Там же, хозяева говорили, надо финский домик ставить! Это, самое малое, еще полторы тысячи. А стройка?
- В кассе взаимопомощи возьму, в ломбард снесу, буду работать как проклятая, на один чай сяду, а тот участок все равно купим! - распалилась Клава, и Евдокия Степановна знала, что так оно и будет.
Людмила на первых порах спокойно смотрела на их предпринимательские потуги, а потом стала подначивать:
- Советую вашему дачному кооперативу ходить на скачки. В крайнем случае, играть в спортлото - всего шесть цифр угадайте из сорока девяти, вот вам и дача.
- А купим, ты первая примчишься дышать воздухом! - кричала Клава.
- Я? Гм, - Людмила стояла перед зеркалом, загибала щипцами ресницы. - Если вы желаете, я могу за дачевладельца выйти замуж. Хотите? Есть на примете один. Будет вас на «Ладе» туда возить. Выходить, а? Ради вас, чтобы вы успокоились, могу за него выйти……
- Ты ради себя выходи, дочка, мы как-нибудь обойдемся…
- Не хотите - как хотите.
Клава с непоколебимой целеустремленностью приступила к осуществлению намеченного. Она съездила еще раз к владельцам участка, уговорила их подождать до осени, а сама действительно взялась за наведение экономии везде и во всем.
- Мать, ты не спятила? - спрашивала Людмила. - Утром только чай и вечером тоже чай. Похудеть тебе, конечно, нелишне, но не такими же темпами. Наживешь не дачу, а язву.
- Не твое дело, - отвечала Клава. - Я за себя отвечаю. А если тебе не нравится, питайся в столовой, кафе или ресторане.
- Ну-ну, посмотрим, что дальше будет…
Евдокия Степановна не знала, как и подступиться к соседке, боялась порой даже выходить из своей комнаты, когда та возвращалась с работы. Жизнь на кухне остановилась - там больше не гремела посуда, ничего не шипело и не кипело, не жарилось и не подгорало. Видя такую самоотверженность соседки, подруги, а теперь вдобавок и компаньонки, Евдокия Степановна сама боялась истратить лишнюю копейку - каждый месяц они должны были откладывать на злополучную дачу. На рынке уже продавали молодую редиску и огурцы - она не могла позволить себе и думать о них, потому что рядом человек отказывал себе во всем ради общей цели. Первая клубника и черешня лишь разбудила воспоминания о том, каким праздником было раньше у них на кухне появление первых ягод и фруктов. Она тоже экономила, но сумела отложить за месяц всего сорок рублей - три раза меньше Клавы.
Евдокия Степановна почувствовала себя нахлебницей, тунеядкой, приживалкой, хотела объясниться с компаньонкой, извинялась, краснела за мизерный свой вклад, но Клава, не выслушав ее до конца, сказала:
- Не будем считаться, я тебе больше должна.
«Она вспомнила мои подарки! - изумилась Евдокия Степановна. - Как она могла напомнить об этом! Я же от души дарила! Может, она еще подсчитает, сколько они стоили, и в один прекрасный день скажет: вот теперь я рассчиталась с тобой. До копейки… Что же делать? Ведь не могу же я так унижаться каждый месяц, думать об этой проклятой даче каждый день и каждый час!»
- Как успехи у дачного кооператива? - спрашивала Людмила, произнося преднамеренно «у дачного» слитно и с нажимом голоса. - Я вам принесла книжку «Голодание ради здоровья». Она вам поможет поставить дело экономии на научные основы. В крайнем случае - вдохновит. Взгляните, какой здесь симпатичный Гаргантюа на обложке изображен. Просвещайтесь…
- Не паясничай, - сухо сказала мать.
Евдокия Степановна была уже готова рассказать все Людмиле, чтобы как-то сообща отговорить Клаву от незамедлительного воплощения замысла. Можно же не так сразу, не одним махом и не с ущербом для здоровья, во всяком случае… Ведь то, что делала Клава, - это было в десятки раз серьезнее и хуже ее Шикотана. Но она не решилась призывать в помощники Людмилу - та слишком была прямолинейна, как и ее мать, да и Клава никогда бы не простила Евдокии Степановне такого шага.
Выручил ее случай. Больше по инерции, нежели с какой-то целью читала Евдокия Степановна объявления на улицах, и вдруг ее внимание привлекло обращение к пенсионерам идти торговать газированной водой. Главное - пенсия сохранялась и гарантировалась вполне приличная зарплата.
Спустя несколько дней Евдокия Степановна получила в заведование аппарат с газировкой и освоилась управляться с ним так, словно всю жизнь только то и делала, что утоляла жажду москвичей. Поначалу она стыдилась новой работы - что-то усматривала предосудительное в таком занятии, боялась встретиться со знакомыми с фабрики, но потом успокоилась - мало ли что могут подумать, она же не ворует, а работает. Ну, скажет какая-нибудь особа, мол, стала наша Москвасфера, дарагой наш Евдаким газировщицей, но зато в другом деле у нее совесть будет чиста.
«Вот теперь, дорогая моя подружка, голыми руками меня не возьмешь»,- торжествовала она и строила планы разговора с Клавой, основной целью которого было заставить ее жить так, как прежде.
Евдокия Степановна утаила от соседки новое свое занятие - для большей неожиданности. И когда наступил день очередного откладывания на дачу, она положила перед Клавой ровно столько же, сколько внесла она, и тут же рассчиталась с недоимкой прошлого месяца.
- Еще немного, и мы - хозяйки участка! - воскликнула Клава и осеклась, видимо, почувствовав что-то неладное, спросила: - А откуда у тебя столько денег?
Евдокия Степановна рассказала и попросила Клаву больше не скаредничать. Та покачала головой и усмехнулась:
- Ох, и умна ты, Москвасфера, ох, и умна!
- Не называй меня так, прошу тебя.
- Я же любя.
- Любя или не любя, но мне неприятно.
- Ладно, не буду. Не обижайся, - сказала Клава таким тоном, словно в ее власти было решать, обижаться или не обижаться Евдокии Степановне.
Вечером следующего дня Клава не пришла с работы, появилась лишь в одиннадцатом часу ночи. Она вбежала в комнату Евдокии Степановны возбужденная, с ликующим блеском в глазах и, хлопнув себя по бедру, воскликнула:
- Здесь, здесь у нас с тобой участок, - она для убедительности еще похлопала, - вот здесь, в кармане. Взяла все-таки в кассе взаимопомощи и помчалась. А хозяева мнутся, мол, картошку посадили, овощи. Черт с ними, говорю, овощами-то, потом заберете. И яблоки - забирайте. Все забирайте! Согласились, документы оформлять будем. Теперь мы с тобой, Дуня, дачницы-помещицы…
А Евдокия Степановна не обрадовалась. Если раньше затея с дачей казалась ей недоразумением и была еще возможность каким-то образом выйти из игры, была надежда, что Клава пошумит, побегает и откажется от своих планов, но теперь она поняла, насколько это серьезно. Что это не очередная причуда соседки, а нечто большее, требующее серьезного отношения к себе. И стало ясно, что акция Клавы - это лишь начало вереницы хлопот и разных дел, пугающих своей сложностью и непонятностью.
«Как Клава изменилась, - думала она ночью, когда проснулась в третьем часу и больше не могла уснуть. - Стала напористой, жесткой, совсем грубой. Два месяца - и совсем другой человек. У нее на уме только одно: дача, дача, дача… Поговорить с ней невозможно стало - не о чем… А что будет через год или два? Будет она посылать меня торговать яблоками и картошкой на рынок - чует мое сердце, будет… Все мы, бабы, говорят же люди, становимся к старости скупыми, запасливыми и невозможными. Нет, это неправда, не все такими становятся. Клава такой будет, а мне зачем на старости лет такая маета? Зачем? Жила спокойно, и на тебе - дачевладелицей стала. Тьфу ты, господи!.. Ну взяла бы, сняла на лето комнатку - была бы не клятой и не мятой. А теперь и к морю не поедешь - деньги надо зарабатывать на финский домик. И поздно назад… Потом, конечно, если Клава и дальше такой будет, попробую отказаться. Имею же я право отказаться? Имею, конечно…»
Но тут в жизни Евдокии Степановны произошли такие события, что ее дачные терзания отошли на задний план, и ей порой даже казалось смешным, как это она могла ночами не спать и думать о Клаве и об участке по Павелецкой дороге.
Дело в том, что недалеко от того места, где ставила она свой аппарат, находился квасной ларек. Был там и табачный ларек, и молочный, но несколько дальше - рядом с трамвайной остановкой, а квасной - рядом с универсамом. Свой аппарат Евдокия Степановна ставила всего в нескольких метрах от этого ларька, так близко, что ее ручеек воды от мойки стаканов впадал в такой же ручеек из-под ларька и, соединившись, исчезал в чугунной решетке, прикрывающий люк для отвода дождевых и талых вод.
Ларек был новый, из желтого гофрированного пластика - что и говорить, Евдокия Степановна завидовала продавцу кваса Маркелу Маркелычу, особенно когда было жарко или накрапывал дождь. У нее ведь был всего лишь овальный зонтик из выцветшего полосатого материала.
Маркел Маркелыч вначале не показался ей, она посчитала его за пьяницу и болтуна. На вид ему было не больше пятидесяти- пятидесяти пяти, на работу приходил в светло-сером костюме, в белой сорочке с галстуком. Этот наряд Евдокия Степановна принимала за маскировку - лицо-то у него красное и нос красный. Утром идет человеком, думала она, а вечером напивается и хороводится по разным укромным местам с такими же, как сам… В первый же день работы Евдокии Степановны он подошел к ней, и когда она удивилась редкому имени и отчеству, Маркел Маркелыч тут же, нескромно и несколько хвастливо заявил:
- У меня еще фамилия такая хитрая: читается одинаково - хоть туда, хоть сюда.
- Какая же это фамилия? - иронически спросила она.
- Водоводов!
- Фамилия как фамилия, ничего в ней хитрого.
- Как же нет ничего! Смотрите! - и он, вынув паспорт, поднес его к глазам Евдокии Степановны стал водить пальцем по буквам. - Вот: Во-до-во-дов хоть куда. А у вас какая фамилия?
Непосредственность Маркела Маркелыча оказалась безграничной. Евдокия Степановна немного отклонилась назад, как бы защищаясь от напора собеседника, и уже совсем недружелюбно сказала:
- Зачем вам моя фамилия? Я считаю не очень приличным распахивать настежь душу перед незнакомым человеком. Считаю совсем лишним…
Маркел Маркелыч как-то сразу сник, растерялся даже, и, пробормотав: «Извините. Конечно, нехорошо получилось, извините», - ушел к себе. Лишь на миг у Евдокии Степановны возникло желание остановить его, вернуть назад – ведь обидела напрасно человека, а потом оно исчезло, подумалось: «Зачем он мне нужен, этот пьяница? Тоже мне друг выискался…»
Несколько дней Маркел Маркелыч не подходил к ней, лишь по утрам, проходя мимо, здоровался. Евдокия Степановна отвечала сдержанно, всем своим видом показывая, что не нуждается со стороны Маркела Маркелыча и в этом.
Затем Маркел Маркелыч с неделю отсутствовал. Евдокия Степановна для себя решила, что он, видимо, выпил лишнего и попал в милицию на пятнадцать суток. Появился он как всегда в светло-сером костюме, в белой сорочке с галстуком, но заметно прихрамывал на левую ногу. «Напился и упал, я так и думала!» - похвалила себя Евдокия Степановна за проницательность.
В этот же день состоялся второй разговор. С утра небо затянуло серой пеленой, торговля у Евдокии Степановны шла из рук вон плохо, но квас покупали, брали на окрошку. А в обед пошел дождь - вначале мелкий, сеющий, а затем набрал силу, застучал громко по полосатому зонтику над Евдокией Степановной.
- Идите сюда, соседка! - крикнул из своего окошка Маркел Маркелыч.
Евдокия Степановна надеялась, что дождь перестанет, а на небе словно прорвало плотину, хлынул ливень, и пренебрегать больше приглашением Маркела Маркелыча не стала. Собрав деньги в сумку, она перебежала дорогу, направляясь к ларьку. Маркел Маркелыч предусмотрительно открыл дверь, помог, хотя Евдокия Степановна и отказывалась от помощи, снять насквозь промокший белый халат. Предложил ей единственный стул и свой запасной белый халат, и Евдокия Степановна, разумеется, некоторое время отказывалась от стула и халата, но дождь шел и шел, и она замерзла.
- Вы же простудитесь, что за упрямство! - настаивал Маркел Маркелыч.- Халат ведь чистый…
- Ладно, давайте уж, - согласилась она и надела халат, который ей оказался впору, и села на стул, правда, предварительно переставив его поближе к выходу. Маркел Маркелыч поставил набок ящик из-под бутылок и тоже сел. Евдокия Степановна краем глаза уловила на его лице страдальческое выражение, когда он садился.
- Хороший дождик! - сказал Маркел Маркелыч.
- Не то что хороший, а проливенный! - с недовольством в голосе произнесла Евдокия Степановна.
- Нет, хороший дождик, - настаивал на своем Маркел Маркелыч.
- Пусть будет по-вашему: хороший дождик.
- Извините, не пусть, а хороший, нужный дождик, - не довольствуясь уступкой, продолжал настаивать Маркел Маркелыч. - Конец мая - это очень нужный дождик.Землю напоит, а весна была ранняя, сухая. Сейчас все пойдет в рост. С хлебом будем!
Он сказал это с такой теплотой, удовольствием и радостью, что Евдокия Степановна повернулась к нему и, почувствовав вдруг что-то общее, объединяющее их, спросила с улыбкой:
- Вы из деревни?:
- Из Смоленской области.
- И я, только из Костромской…
Лед тронулся, а все остальное, как говорится, пошло по маслу. В этот раз они под шумящий гул дождя и шипенье машин на мокрой дороге вспоминали свои деревни, и оттуда, из далекого, полузабытого детства, которое, как выяснилось, было у них во многом одинаковое, они перешли к молодости, к своим судьбам, и здесь для Евдокии Степановны многое стало интересным. Дождь то стихал, то усиливался, У Маркела Маркелыча и у Евдокии Степановны наступило время обеденного перерыва, и он предложил, а она, немного поупрямившись, согласилась перекусить с ним вместе. Воодушевленный ее согласием, он из двух ящиков, поставленных друг на друга, сделал стол, накрыл его вафельным полотенцем, поставил голубой, сделанный в форме кувшина термос с чаем, разложил на салфетке кусочки окорока с радужным отливом на срезе, вынул из сумки хлеб, приготовленный салат из редиски с луком и сметаной. Евдокия Степановна ожидала, что в честь знакомства Маркел Маркелыч извлечет откуда-то бутылку водки, в крайнем случае чекушку или пиво, но ее опасения были напрасными. Но она осторожно подвела разговор к этой теме, а Маркел Маркелыч, догадавшись, что ее волнует, усмехнулся:
- И вы тоже… Все думают, что я горький пьяница. Лицо у меня обмороженное. Помните, в сорок втором морозы стояли? Вот тогда. Ну и нос у меня больно выразительный, - он потрогал пальцем кончик носа, - это как сигнал для алкоголиков. К магазину подойду, тут же ко мне: строим? будешь третьим? на дозу тянешь? разольем? рваный имеешь? давай на троих! - и так далее. Отказываюсь, так они спрашивают: завязал? Завязал, отвечаю. По тебе что-то не видно! Я уж привык ко всему. На меня и милиционер какой косо посмотрит -подозрительный, и все тут, и ваша сестра, женщины, кого в автобусе неловко толкнешь, а нога у меня одна раненая, всегда претензии имеют, мол, надрался, пьянчужка несчастный, так хоть на ногах держись! Не могу же я каждый раз оправдываться: не пью я, граждане, разве что в праздник большой. Да и не поверят с такой физией. Со мной история все равно как с одним японцем. Читал я как-то: несло от него спиртным, а он, бедняга, сроду в рот не брал. Отовсюду его прогоняли за пьянство. Намучился он и - к врачам. Те, что вы думаете, нашли у него в желудке какой-то особый грибок, который перегонял пищу в сивуху. Удалили грибок - стал японец нормальным человеком. Кому из выпивох не расскажу о нем, все в один голос: вот бы нам такой! Пока спишь - выпьешь, проснешься - уже опохмеленный, не надо ждать до одиннадцати, когда откроют. И жена не будет ругаться, и начальство с общественностью не подкопается - грибок!
- Так вы, значит, воевали, - сказала, словно подумала вслух, Евдокия Степановна.
- А как же… До середины сорок третьего в матушке-пехоте, а затем, как нестроевой, кашеваром. Так на кухне верхи в Берлин и въехал. И после войны по поварской линии пошел - в столовых, кафе, шашлычных, ресторанах, где только не работал. Знаю, что нескромно, но я академик своего дела. До пятисот блюд могу делать! Все соседки за советами и рецептами бегают, да и племянники с племянницами всегда приглашают помочь, когда готовятся к какому-нибудь торжеству… Я бы и сейчас работал, но у меня аллергию к муке нашли - как услышу запах ее, так становится душно, глаза на лоб лезут. Ну и рана на старости лет от жары стала чаще открываться. Работа наша не из легких, недаром же по какой-то статистике повара по непродолжительности жизни стоят на первом месте, журналисты - на втором, а полицейские только на восьмом. Да, может, читали, у одного поэта, Николая Старшинова, рана через тридцать лет открылась? Через тридцать лет!
Водоводов минуту помолчал, стал убирать. Евдокия Степановна поднялась, чтобы помочь ему, но не успела ничего сделать -он уже управился, смятая в ком газета полетела в угол, стол разобран и ящики были поставлены к стенке. Маркел Маркелыч сел на прежнее место.
- Извините, Маркел Маркелыч, а какая у вас семья?
- Как вам сказать, - руки, лежавшие мирно на коленях, вскинулись и опять успокоились. - Один я и вроде бы не один… Три брата нас было. Я - с тринадцатого, Иван - с четырнадцатого, Филипп -– с пятнадцатого. Братья в военные пошли - один артиллеристом стал, а второй - наш брат, пехота. Командиры. А я остался в родительской избе. Как-то вышло, что они поженились раньше меня, и перед войной образовалось у них по двое детей. И вот жизнь: я холостяк, вернулся, а они – нет. На Изюм-Барвенковском направлении… Мы и воевали все втроем рядом, а увидеться не пришлось. Приносят как-то мне фронтовую газету ребята, говорят: «Тут про твоих братьев и про тебя написано». Иван и Филипп крепко воевали, о них писали, а братья и меня вспомнили, мол, старший наш, Маркел, тоже где-то воюет. Собрался, было, я уже к ним в гости, наш комполка дружил с Иваном в школе командиров, а тут меня и звездануло… Гиблым местом для нашей семьи оказался тот Изюм. По названию вроде бы город самый сладкий, а по сути – горький. Там над городом гора стоит, на ней табличкам прикреплена. Я был там вот в этот День Победы, списал, что там написано, - он вынул записную книжку, полистал. - Вот. Цифры вначале такие: «1941-1943». Это значит, что три года, с перерывом на Сталинград, там шли бои. Орденом Отечественной войны Изюм недавно наградили - до мая сорок второго немцы город не могли взять, потом там было и знаменитое поражение под Харьковом, а потом Изюм-Барвенковское направление. А на табличке той наша пятиконечная звезда на двух веточках, - Маркел Маркелыч долго перечислял номера армий, гвардейских и простых стрелковых и кавалерийских дивизий. - Иван погиб при форсировании Донца, а Филипп - возле той горы. Кремянец она называется… - Он снова на минуту замолк, видимо, вспомнил что-то такое, о чем не хотелось сейчас говорить. - Да-а… На двадцать пятую годовщину Победы мы, все как есть, все Водоводовы впервые поехали поклониться: я - братьям, жены - мужьям, дети - отцам, а внуки - дедам. Народу наехало, ветераны - генералы и полковники, ну и мы, сошка мелкая. Обнимаются, целуются, плачут, дети цветы суют, - тут он закрыл ладонями лицо и покачал головой, сдерживая слезы. - На горе Вечный огонь, плита гранитная, куб гранитный на ней. Временный памятник … Нам говорили, что поставят большой, постоянный, вроде бы в виде склоненных знамен, а на них, знаменах, имена погибших. Имен-то много - хватит ли знамен? Возле плиты ивы плакучие посажены. Местные жители, изюмчане, молодцы, стали деньги собирать на памятник. Все - от мала до велика. Завели счет в центральной городской сберкассе. Взрослые - субботники и воскресники проводили, ребятишки - те на металлоломе копейку собирали. Узнали об этом ветераны, матери, вдовы, дети погибших - со всех концов страны стали присылать на тот счет. Дело-то святое… Ну и мы, сколько у нас оставалось, только бы нам на билеты хватило, тоже положили. Посылаем и сейчас… Хорошо это задумано, это не то, что государство деньги дает; это особые деньги, они трижды народные, они от сердца, а не из кармана, вдовьи они, солдатские, сиротские… Они святые, рубли эти… Да что тут говорить!
Маркел Маркелыч в сердцах рубанул рукой воздух, лицо у него еще больше раскраснелось, и Евдокия Степановна видела, как потемнели его густой синевы глаза и блеснули едва заметной слезой. Она кинулась наливать ему квасу, но он отвел ее руку с кружкой, виновато взглянула на Евдокию Степановну, мол, ерунда это все, сейчас пройдет, и поднялся с ящика. Дождь совсем унялся, обеденный перерыв закончился, и покупательницы уже стояли перед ларьком, изредка позвякивая пустыми бидонами.
- Приходите еще в гости, - сказал он.
- Спасибо. Приду обязательно. Вы так интересно говорили…
Теперь Евдокия Степановна на работу ходила с радостью - для нее стало уже не так важно, что она должна была там зарабатывать деньги на свою и Клавину дачу. Маркел Маркелыч нарушил однообразие ее существования, словно снял пленку, которой она была отгорожена или отгородила себя ото всех, и от этого для нее будто сама жизнь помолодела, и она, Евдокия Степановна, помолодела для нее.
Как-то в субботу она зашла в парикмахерскую, покрасила волосы и сделала прическу. Когда вернулась домой, Клава почему-то странно взглянула на нее, пожала плечами. Людмила ахнула:
- Теть Дусь, да ты невеста! Где такую прическу делала? В «Чародейке»?
- В «Чародейке»,- ответила Евдокия Степановна, хотя она была в парикмахерской на Варшавском шоссе.
Ночью спала, боясь лишний раз пошевельнуть головой - берегла прическу, а воскресенье чуть ли не вес день примеривала наряды, переделывая их, наглаживала и никак не могла решить, в чем пойти в Большой театр.
Они договорились встретитться у фонтана перед театром, и Евдокия Степановна, таясь от Клавы и Людмилы, тихонько вышла из квартиры, дождавшись, когда их не было в коридоре, - увидят в праздничном наряде, начнутся расспросы, а зачем ей это нужно… Но ушла из дому, должно быть, слишком рано - к театру подъехала на двадцать минут раньше. Маркел Маркелыч уже сидел на скамейке, недалеко от фонтана. Увидев Евдокию Степановну, пошел ей навстречу, преподнес букет гвоздик, и она почему-то растерялась, почувствовала, как лицо залило жаром. Казалось, что все люди сейчас смотрят на нее и думают: надо же, пенсионерка, а пришла на свидание… Она уже раскаивалась, что согласилась идти с Маркелом Маркелычем в театр - вдруг кто-нибудь из знакомых окажется здесь, увидит, пойдут разговоры: наша Москвасфера, дарагой наш Евдаким на пенсию вышла и жениха завела…
- Может, уйдем куда-нибудь, - предложила она, перепутав «уйдем» с «пойдем».
- Куда?
- Куда-нибудь, - попросила она. - Знаете, я стесняюсь…
- Ну что ж, пойдемте, прогуляемся…
Он был в новом темно-сером костюме, представительный, уверенный в себе.
Они пошли. Евдокия Степановна не знала, как ей быть: попросить его, чтобы он взял ее под руку, или она должна взять его. Первое не соответствовало их возрасту, не двадцатилетняя же она девушка, чтобы так ходить, а второе - не жена она ему, почему должна виснуть на его руке? Думая об этих тонкостях этикета, она вначале шла с ним по аллее рядом, а потом, сама того не желая, оказалась на несколько шагов впереди. Почувствовав, что его нет рядом, остановилась, обернулась - он, прихрамывая, догонял ее, догонял молча, закусив губу…
- Простите, Маркел Маркелыч,- прижала она гвоздики к своей груди. - Извините, ради Бога, я не хотела…
Она взяла его под руку и подвела к скамейке.
- Что вы, Евдокия Степановна, - сказал он. - Ничего особенного, просто я не могу быстро ходить.
Они сидели на крайней скамейке и молчали. Маркел Маркелыч закурил, заговорил раздумчиво:
- Люблю этот сквер. Нет, люблю - не то слово… Здесь нужно другое слово. Каждый год прихожу сюда Девятого мая - здесь, - он показал рукой на деревья, - на них висят номера армий, корпусов, дивизий, полков… И стоят возле них фронтовики… Встречаются, обнимаются, плачут и пляшут… Мне ни разу не посчастливилось встретить здесь кого-нибудь из тех, кого я знал ее тогда. Где они?.. Из своей дивизии встречал, из своего полка даже одного несколько лет назад встретил, но больше он не приходит… И не один я такой. Нас меньше и меньше, и встретиться с каждым годом труднее. Когда-нибудь сюда в последний раз придет последний фронтовик, - он на минуту замолчал, докурил сигарету. - Знаете, о чем я думаю, когда прихожу сюда? Поставить бы здесь памятник однополчанам. Можно было бы подумать, как его лучше сделать, но вот пришел бы я на День Победы сюда, не встретил никого, подошел к памятнику и сказал: «Ребята, здравствуйте…»
Он еще раз замолчал, а потом вдруг сказал зло, враждебно:
- А здесь теперь проститутки и голубые, ну, педерасты да лесбиянки, - уточнил он, уловив непонимание в глазах Евдокии Степановны, - все больше тусуются…

В сентябре Клава отмечала день рождения. За эти месяцы она, конечно, узнала причину странного поведения Евдокии Степановны, более того, когда она открылась Клаве, не было дня, чтобы не говорилось на кухне о Маркеле Маркелыче. Вначале Клава и Людмила немало потешались, когда Евдокия Степановна собиралась на свидания или возвращалась с них. Сошла, мол, Москвасфера с ума на старости лет, а потом как бы решили: ну и пусть дальше сходит - в конце концов, это ее дело… И на день рождения Клава попросила Евдокию Степановну прийти обязательно с ним. «Мужик он деревенский, наверняка умеет топор и молоток держать в руках, - рассуждала она. - В будущем году купим финский домик, пусть помогает».
Пришли две подруги с работы, Людмила привела своего ухажера Славку, у которого была машина, подругу с мужем. Евдокия Степановна и Маркел Маркелыч пришли позже всех, когда веселье было уже в разгаре. Клава посадила гостя рядом с собой, несколько раз заводила разговор о том, что в будущем году обязательно пригласит отмечать день рождения на дачу. Маркел Маркелыч молчал, смотрел на Евдокию Степановну, радостную и помолодевшую, раскрасневшуюся от вина. Она пела и заставляла всех петь, плясала с молодежью, и он, усмехаясь, одобрительно кивал головой. «Глаза, глаза-то у нее как блестят!» - удивилась Клава.
- Людка, а ты знаешь, у них любовь, - сказала она на кухне дочери. - Выйдет Москвасфера за него замуж, чтоб мне не сойти с этого места!
Клава не знала: радоваться этому или же думать о том, как быть теперь с дачей. У него есть дом под Смоленском, нужен ли теперь им будет участок? Придется отдавать ей долги, самой ставить финский домик - мыслимо ли это все одной осилить?
- Завидуешь? Или, скажешь, нет? - спросила Людмила, подкрашивая губы.
- Хватит мазаться-то, помоги матери ухаживать за гостями, - рассердилась Клава.
В это время на кухню заглянул Славка и, подчеркнуто манерно поклонившись, преподнес ей лист бумаги. Славка не пил весь вечер – «был за рулем» – и что-то рисовал. Клава взглянула на рисунок, увидела толстую пухлощекую женщину, чем-то прохожую на нее, ахнула для приличия и положила листок на подоконник.
- Нисколько не похожа, - сказала Людмила на другой рисунок. - Не умеешь ты меня рисовать. Всегда я у тебя на жирафу похожа… А рот, рот-то какой – фу… Ты себя нарисуй, изобрази такого лысенького козлика с бородкой, вот здесь, рядом с жирафой. - Она, рассердившись, отдала ему листок назад.
- Я нарочно дал вначале этот рисунок, а теперь вот посмотри, - хохотал Славка, задирая бороденку вверх.
- Вот здесь я похожа. Здесь - да, я… Что там еще у тебя, дай взглянуть.
Она рассматривала шаржи и посмеивалась: Славка все-таки умел схватить в каждом что-то очень характерное и смешное. Клава тоже смотрела из-за Людмилиного плеча, удивляясь тому, как умело вертит дочь своим ухажером, и тому, как ловко этот Славка нарисовал всех ее гостей.
- А это что? - спросила вдруг Людмила, прекратив смеяться. Она увидела на листке бочку с газированной водой, квасной ларек, умильно сидящих рядышком Евдокию Степановну и Маркела Маркелыча. И бочка, и стены квасного ларька были испещрены надписями: «Квасъ+Газъ.вода = любовь».
- Дай-ка, дай-ка сюда, - протянула руку Клава.
- Не надо, - грубо сказала Людмила и разорвала рисунок пополам и еще раз пополам, выбросила в ведро. Повернулась к Славке, сказала: - Ты, карбюратор!…
И вышла в коридор.
Ночью Клаве и Евдокии Степановне казалось, что Людмила в своей комнате плакала.
Первая публикация – Александр Ольшанский. Сто пятый километр. М., Современник, 1977
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.