Я молод, бодр, здоров и весел

Николай Черкашин



                          Эмигрантская история

                                               Нет, ничто в этом мире не ново,                                             Лишь всё слаще Отечества дым.                                             Эмигранты – не русское слово,                                               Но каким оно стало родным.                                                                           Сергей Лавров  

Не дай вам Бог услышать фортепианные аккорды в одиночестве убогой комнаты эмигрантского пансионата где-нибудь под Берлином, или Парижем, да еще в осеннее ненастье. Вдруг нахлынет все разом и сразу вспомнишь кто ты и где ты… Вдруг ясно, точно очнувшись от прозябания, от сиюминутных забот о хлебе насущном, осознаешь свое утраченное величие, ну пусть не величие, пусть просто — былое достоинство, былые возможности стать кем-то, чем ты не стал и уже никогда не станешь, беспощадно скажешь себе — «ты жалкая тля», все, чего ты достиг и добился на склоне лет, ну пусть не склоне, но далеко за апогеем жизни, — это жалкая наемная комната с отстающими бумажными обоями, этот колченогий стол, это холодное холостяцкое ложе, с наброшенным поверх сиротского одеяла пальто, перешитом из сукна морской шинели, этот обтерханый фибровый чемодан, в котором кроме смены белья да пары книг ничего нет, этот невыносимый под отрешенно-печальное фортепианное треньканье вид на кладбищенскую рощу в черных шапках вороньих гнезд, и тогда молите Бога, чтобы у вас не оказалось под рукой револьвера или прочной веревки. Или просите его, чтобы соседка выключила бы, наконец, свой радиоприемник и музыка стихла, и душа вернулась в привычное русло…

 Банальный ужас моей жизни состоял в том, что у меня не было денег. Их не было настолько, что я уже не мог оплатить свою комнату на месяц вперед и хозяйка, мадам Жебрунова, дочь бывшего русского жандармского генерала, добрая душа, разрешила мне жить в комнате N 5 до тех пор, пока не появится новый жилец. Претендентов на мансардную каморку с видом на старое лютеранское кладбище, не находилось вторую неделю, и я полагал дотянуть так до ноября, когда по самым радужным надеждам, я смогу перехватить от своего издателя марок пятьсот-семьсот в качестве аванса. «У всякой рукописи рано или поздно найдется издатель», — утешался я афоризмом собственного сочинения. А пока надо было продержаться до аванса две недели.

Разумеется, я готов был взяться за любую работу… Но дело в том, что в послевоенном Берлине совершенно были не нужны специалисты по управлению морскими артиллерийскими системами, то бишь линкоровскими и крейсерскими орудийными башнями. Я прекрасно это понимал и посему не сетовал на свою долю. Брался за любую работу, чтобы продержаться на плаву.

Я не чурался быть консьержем в большом элитном доме на Курдамштрассе. Я работал в зоопарке сторожем, а потом меня взял в компаньоны знакомый капитан-танкист из Добрармии Антон Коробов. Он открыл в Кёпенике небольшую мастерскую по ремонту велосипедов, и я работал вместе с ним в небольшом гараже, приспособленным и под мастерскую, и под более, чем скромное жилье. Ремонтировали мы с ним кроме велосипедов абсолютно все, что придавленные жизнью берлинцы несли в починку: примусы и кофемолки, кроватные сетки и  мясорубки, карбидные фонари и масляные лампы… Но в конце 1930 года арендная плата за гараж превысила наши доходы, и мы разошлись с Коробовым на контр-курсах. Я решил закончить свою рукопись во что бы то ни стало, не ввязываясь ни в какие работы. На скромные мои сбережения, которые неумолимо поглощала чудовищная инфляция, надо было продержаться хотя бы полгода.

И я держался, перебиваясь по утрам жидким чаем, сухариками, насушенными впрок да баночкой меда, подаренной соседом справа — священником, ждавшим назначения в приход, вместе с матушкой. Оба были молоды и тайно привезли с собой младенца, тогда как детей и собак в «Русском приюте» — пансионате мадам Жебруновой, содержать категорически запрещалось. Младенчик, конечно, покрикивал по ночам, и чтобы задобрить меня, человека невольно посвященного в их тайну, отец Владимир и принес в подарок баночку прозрачного акациевого меда.

 Акации! Мы вместе вспомнили Севастополь (батюшка родом из Балаклавы), Приморский бульвар белый от цветущих акаций и барашков свежего моря за белыми же балюстрадами, и пожелали друг другу хоть когда-нибудь, хоть на миг увидеть «град на бухтах и воздусях», как назвал его сосед-земляк.

Итак, по утрам я вполне обходился ложкой меда и пригоршней сухариков, запитых горячим чаем, в коем мне не отказывала вторая верхняя соседка — сорокалетняя жрица любви, приводившая порой к себе клиентов и ради сохранения тайны своих заработков, Елена Алексеевна (так я ее звал) или Леночка (так предлагала она называть себя) открыла мне беспредельный чайный кредит в любое время дня и ночи (разумеется, в отсутствие клиентов), благо обладала она бесценным, хотя и тоже запретным в пансионате сокровищем — электрическим чайником.

Но вот обеды… Всякий раз это было мучительной проблемой: предпочесть ли порцию тушеной капусты за полтриллиона марок в самом дешевом пристанционном гаштете тарелке макарон за две триллиона марок в итальянской уличной траттории. Или лучше купить брикетик плавленого сыра с тмином, а вечером устроить себе плотный ужин в возмещение обеда?  Все же я решился на плавленый сыр с тмином. Обив пороги еще трех редакций, я вернулся к вечеру домой и стал готовить плотный ужин из брикета плавленого сыра, двух пригоршней сухариков и трех ложек меда. Задержка была только за чаем. За перегородкой Леночки ритмично поскрипывала деревянная кровать. Соседка принимала очередного гостя, столь некстати возникшего на ночь глядя. «Пять триллионов марок ей обеспечены, — подумал я с невольной завистью. — Можно было бы выкупить кортик из ломбарда, а на остаток вполне продержаться неделю».

 Боже мой, и это мысли офицера русского флота! Старший лейтенант Башилов, вы ли это? Что стоило вам когда-то заказать пять столов в Морском собрании и вместе с друзьями и цыганами обмыть только что принятого — из рук комфлота вице-адмирала Александра Васильевича Колчака! — «Станислава» III степени за поход на «Екатерине» к Босфору? Обмыть так, что потом весь Севастополь качался, как барказ на Апполоновке! Обмыть так, что потом весь город смотрел вслед вашей пролетке и пытался угадать под вуалью лицо той счастливицы, что ехала с вами на Максимову дачу…

 Но, право, где же взять хоть немного денег – триллионов пять на первый случай? Чаю что ли выпить – все какая-то тяжесть в желудке. Но у Елены Алексеевны прием очередного клиента за пять триллионов марок. Дорогая женщина… Цены 1923 года поражали обилием нулей. Буханка ржаного хлеба, стоившая до войны 29 пфеннигов (0,29 марки), на пике инфляции продавалась за 430 миллиардов марок; килограмм сливочного масла подорожал с 2,70 марки до 6 триллионов; пара ботинок стоила более 30 триллионов, и так далее.

 Елена Алексеевна, милейшая дама, не раз намекала, что ей нужен надежный помощник и даже просила подыскать такого человека, который бы подстраховывал ее от опасных клиентов. Но наниматься к ней в сутенеры — слуга покорный…

 Еще полчаса и она освободится, можно будет постучаться, спросить чаю.

 Я лежу на промятом диванчике, который слегка вздрагивает в такт кровати, которая там, за фанерной перегородкой, и сочиняю себе заклинание. Надо все время повторять себе, что ты здоров, молод, удачлив, что все будет хорошо и тогда прибавится сил, несмотря на ужины, совмещенные с обедом. Человеческий организм загадочная штука, его можно заклинать, как факиры заклинают змей. Надо только твердить и твердить:

 Я молод, бодр, здоров и весел,

 Богат, умен, красив, силен.

 Вынослив, как в три пары весел

 Идущий в шторм дубовый челн.

 Я молод, бодр, здоров и весел…

 Я молод…

 Наверное, сорок восемь это и в самом деле еще не старость…

 Скрип любовного ложа и всхлипы младенца под картавые крики вечерних ворон… Что за черт, это еще зачем? Не хватало в стихоплетство удариться. Я как Лев Толстой — «стихов и доносов не пишу». Я пишу флот, о котором все забыли или до которого просто никому нет дела. Но я пишу и буду писать, потому что это моя жизнь, это лучшая часть моей жизни и я не хочу уносить с собой в небытие то, что видели мои глаза, слышали уши, то, отчего сжималось сердце, сладостно замирало или билось в ритме матросской джиги.

 Хватит грез! Диспозиция на сегодня такова: в наличном банке только полмиллиарда, оставшиеся от тех сорока триллионов, что были получены за сданный в ломбард кортик. Сдавать больше нечего. Кроме рукописи, которая никому здесь не нужна. Да и в самом деле, кого заинтересует в Берлине трактат о гражданской войне в России? Я не смог его пристроить ни в Киле, ни в Данциге, ни в других морских городах, а уж в сухопутном Берлине и подавно. Лишь один издатель малотиражного архивного журнальчика обещал мне выдать аванс, если его журнальчик дотянет до зимы. И если автор этого журнальчика тоже дотянет до этого срока.

 Я воспитываю в себе презрение к обывательскому быту, в котором тонут высокие помыслы.

 Кто из здешних филистеров сможет оценить красоту морского боя, лихой маневр корабля, взбитые им волны и белопенные султаны? А точность трехорудийного залпа? Но ведь все это было, было! И все это живет в моей памяти, несмотря на то, что нищенская эмигрантская юдоль пытается стереть все это, низвести до животных потребностей.

Я молод, бодр, здоров и весел,

Богат, умен, красив, силен…

С нами Бог и крестная сила! Прорвемся!

 Итак, «история номер 86». Западная часть Черного моря, январь 1916 года. Дредноут «Екатерина Великая» лежит в дрейфе в сорока милях от Босфора и поджидает свое охранение эскадренные миноносцы «Пылкий», «Гневный» и «Поспешный». Мы заняли точку рандеву на час раньше условленного времени. Когда корабль в дрейфе, штурман разгибает, наконец, затекшую спину и отрывается от карты. Можно выйти на крыло мостика, размять папироску. Бурые тени дыма из труб бегут по огромной палубе; по плоским крышам орудийных башен, выбросивших стволы двенадцатидюймовок навстречу неприятелю. Бой будет позже, в полдень, а пока мы ждем своих. Эсминцы вот-вот должны вынырнуть из синеватой утренней дымки. Командир корабля капитан I ранга Сергеев смотрит на часы.

— Запаздывают черти…

— Никак нет…, если верить судовому хронометру, у них в запасе еще три минуты.

 Отчего же нам не верить судовому хронометру?! соглашается командир. — Принесите-ка мне бинокль. Вахтенный офицер, цукните там впередсмотрящих, чтоб не дремали…

Но матросы отнюдь не дремали. Не успел я войти в ходовую рубку, как с бака зычно прокричали:

— На левом крамболе три эсминца! Идут к нам. Кажись, наши!

— Старший офицер, — бросил Сергеев через плечо, — когда эти «кажись» прекратятся? Передайте ротному командиру этих марсофлотцев мое…

— Торпеда с левого борта! Еще одна! Три торпеды — по одной с каждого эсминца — стремили свой гибельный бег к нам, к нашему борту, ушедшему в воду под тяжестью брони на семь саженей. И не отвернуть и не уйти — без хода. Господи, за что они нас?!!..»

 — Дмитрий Сергеевич, чай поспел! — по-свойски, без стука заглядывает в мою дверь соседка. Она придерживает халатик на неостывшей еще от любовного труда груди, в другой руке горячий чайник.

 — Премного благодарен, Елена Алексеевна.

 Она была бы красива, но природе не хватило двух-трех касаний, чтобы довести ее лицо до совершенства. И соседка на рынке платной любви берет телесами, все еще крутыми и гладкими.

— Может чего посущественнее? Что же вы на одном чае-то сидите!

 Ей скучно, если не сказать тошно. Клиент ушел, точнее, сбежал по деревянной лестнице, я слышал торопливый стук его каблуков. Надеюсь, он расплатился… А, впрочем, какое мне дело?

— Я совершенно сыт. Спасибо.

 Она оставляет чайник и уходит. Это маленькая уловка. Я должен вернуть ей ее агрегат, постучаться к ней, войти в ее комнату. О чем-то заговорить.

 В сущности, она дико одинока… Как странно, она находит мое положение хуже своего, она жалеет меня, а мне жаль ее. Может так и должно быть в мире, может это и есть христианская любовь?

 Святое семейство уже угомонило свое чадо. Воронье собралось на свой ночной слет, раскаркались, разорались… Странные, загадочные птицы, черные, словно выкупались в адской смоле, весь вечер они будут истошно орать, галдеть и к полуночи, точно по команде, враз затихнут. К восходу солнца, по другой тайной команде, они враз разлетятся с протяжным скрипучим карканьем по всему городу и там, на карнизах, крышах, проводах будут додремывать в одиночку, чтобы потом весь день в одиночку же добывать корм, а к вечеру снова слететься в стаю, сумерничать крикливым кагалом…

Каждую ночь я просыпаюсь в предрассветный час вороньего разлета. Я невольный свидетель их непонятной жизни. Когда не хочется ни о чем думать, лучше всего размышлять о воронах…

В мгновение ока я поглощаю свой плотный завтрак. Чай хорош, только зря она его заваривает прямо в электрочайнике… Получу аванс и подарю ей фаянсовый чайничек для заварки.

 Почему я все время о ней думаю? Неужели она волнует меня как женщина? Нет, нет никаких женщин, тем более такого сорта! Я должен закончить свою работу. Чехов тысячу раз прав: «В квартире порядочного человека должно быть чисто и опрятно как на корабле: ни кастрюль, ни тряпок, ни женщин». Хорошо сказал, по-флотски, хоть и не моряк…

 Но чайник надо отнести. Стучусь в дверь под номером три.

— Войдите!

Вхожу, с благодарностью ставлю чайник на стол. Он такой же как и у меня — двухтумбовый с исполосованной ножом столешницей. Она сидит в кресле, вскинув ногу на ногу, медленно курит. Я невольно кошусь на ее кровать, смятая постель, небрежно прикрыта рыжим пледом. Не хотел бы я здесь очутиться. Надо проявить любезность, о чем-то спросить…

— Не слыхали, — киваю на ее «телефункен», — какая завтра погода?

— Конечно же, дождь… — отвечает она, придав голосу томную хрипотцу. — Присаживайтесь.

— Нет, нет, спасибо. Меня ждет работа.

Ухожу, унося в ноздрях запах дешевых духов, сигаретного дыма и разлитого в воздухе блуда.

Нет, нет, никаких женщин! Вхожу к себе запираюсь. Слава Богу, снова я один!..

К делу, к делу… Вот недописанный лист., смахнуть крошки сухарей, придвинуть лампу.

4

«…Все, кто был на мостике, замерли в ожидании неминуемого взрыва. Три торпеды в борт — это много даже для нашей бронированной крепости… Ищу глазами ближайшую шлюпку. Успеют ли спустить?

Первая торпеда прошла под форштевнем, вторая под кормовым срезом, а третья и вовсе отвернула в сторону. Пронесло? Но эсминцы снова дают залп. Очумели? И снова, как в страшном сне три стальные сигары, начиненные динамитом, несутся на нас. Командир давно уже вышел из оцепенения, распорядился насчет хода и руля, «Екатерина» нехотя, набирая ход, катится вправо. Не успеть. Торпеды в двух кабельтовых, дистанция кинжального удара. Уклониться невозможно. Общий немой вопль срывается с мостика к небесам: «Господи, спаси и сохрани!»

 И снова неведомая сила разводит смертоносные снаряды по сторонам…

Кажется, третьего залпа не будет. Взлетели сигнальные флаги, эсминцы виновато отводят форштевни. Радиотелеграфный офицер спешит к Сергееву с донесением.

— Господин каперанг, они не ожидали встретить нас здесь на час раньше. В дымке приняли за «Гебена»…

Я не услышу, что ответит ему командир. Опрометью, скатываюсь по трапам в церковную палубу. Глаза перебегают с образа на образ — к кому припасть, кого благодарить? Да вот же лампада горит перед Владимирской Божьей Матери. Перед одной иконой-то и горит. Она! Спасительница! Падаю на колени. Губы сами шепчут что-то сумбурное: «Пресвятая, пречистая, прими благодарения грешного раба твоего Димитрия за чудесное наше спасение!..»

Слышу шаги за спиной. Оборачиваюсь: капитан I ранга Сергеев, командир дредноута, не верящий ни в черта, ни в Бога, осеняет себя пред ликом Владимирской широким крестным знамением.

— Чудотворная… — Шепчут его губы под побелевшими враз усами…»

Снова стук в дверь. Неужели опять она, Елена Алексеевна?! Открываю. На пороге незнакомка средних лет в мокром дамском дождевике, в руке пестрая дорожная сумка.— Простите, мне сказали, что эта комната свободна.

Новая пансионерка. Вот это номер! Впрочем, рано или поздно это должно было случиться. Я не думал только, что выселяться придется на ночь глядя.

— Проходите, сударыня. Это комнатка, действительно, свободна. Я сейчас соберу свои вещи. Их не так много.

Дама поставила сумку на единственный стул, скептически оглядела комнату.

— Ну и конуру мне подсунули! А окна куда выходят?

— На кладбище, мадам. Но оно старое, там уже никого не хоронят.

— Боже, какой ужас! Я завтра же отсюда съеду! Какой кошмар! Ну, я ему этого не прощу!

— Зато здесь очень тихо. Единственный шум — это вороны.

— Нет, нет, я здесь не останусь! Отсюда можно позвонить? И зачем я отпустила такси!

— Телефон только внизу у консьержки. Счастливо оставаться, сударыня! — Взялся я за чемодан.

— Вы уходите? — Вскинула она на меня глаза с подплывшей от дождя тушью. — Что же я одна с покойниками останусь? Подождите, побудьте еще немного. Дайте мне в себя прийти!

Она нервно задернула штору, сбросила плащ.

— А где здесь зеркало?

— С внутренней стороны дверцы шкафа. Я открыл створку шифоньера. Дама кошкой бросилась к зеркалу с извечным женским возгласом:

— Боже, на кого я похожа?!

Пальцы ее тут же забегали по волосам, поправляя прическу, завитки, челку.

Ей было уже далеко за тридцать, и только дождь, повредивший ее макияж, да немалая вечерняя усталость выдавали этот совсем не лестный для женщин возраст. Крашеные a la blond волосы, капризные чувственные губы, кукольный носик и очень живые мятущиеся глаза создавали портрет весьма своенравной особы, привыкшей нравится, повелевать и радоваться иногда—-жизни. Нет, нет, это не для меня!

— Хотите чаю? — спросил я в надежде, что последует отказ.

— Да. Очень! А кофе нет? Такая мерзкая осень…

— Кофе нет.

Я снова постучался к Елене Алексеевне. Соседка лежала на постели поверх пледа и должно быть прислушивалась к нашему разговору.

— Новая постоялица? — спросила она, разрешив взглядом взять чайник.

— Куда же вы теперь на ночь глядя?

Я пожал плечами, так как и сам не знал, где теперь придется коротать эту, да и все последующие ночи.

— Оставайтесь пока у меня, — с напускным равнодушием, как будто речь шла о чайнике, — предложила она. — А там видно будет.

— Спасибо. Но похоже на то, что завтра она съедет. Ей не нравится вид на кладбище.

— Ох, знаю я этих барынек! На пузе шелк, а в пузе щели. Никуда она не съедет, — помяните мое слово!

Она соблазнительно выгнулась, согнув полную ногу в колене. Неужели ей не надоели мужчины?!

Я презирал ее ремесло, жалел в ней русскую душу и, как не смешно, ревновал в глубине подсознания ко всем ее клиентам. Да, да, так наверное и было, ибо женщина, живущая рядом с тобой, пусть и через стенку, невольно, автоматически подпадает под опеку твоего мужского «я». Впрочем, пусть во всем этом разбирается господин Фрейд. У меня же одна забота выпроводить как можно быстрей и деликатней претендентку на мое место под этой крышей.

Гардемарином, укладываясь спать в ротном дортуаре, я мечтал, что когда-нибудь у меня будет свой собственный кабинет, где-нибудь на Васильевском или на Фонтанке, обставленный морской стариной в духе командорской каюты на Петровском паруснике. На подставке морского дуба будет висеть рядом с камином позеленевшая от морской соли рында, скупо отсвечивая пламя. широкий удобный стол с министерской лампой, полки старинных книг, конечно же, деревянный штурвал на стене и фотографии моих кораблей…

В насмешку судьба определила мне ночевать всю жизнь по каютам, купе, меблированным комнатам и гостиничным номерам…

Я поставил перед нежданной гостьей, точнее новой хозяйкой комнаты чашку горячего чая и баночку акациевого меда.

— У меня есть крекер. Но он остался в саквояже у консьержки, он очень тяжелый… Я спустился по чудовищно скрипучей лестнице и принес саквояж. Все это время она приводила себя в порядок, и надо сказать ей это весьма удалось. Строгий дорожный костюм — жакет и юбка в серую клетку — придавали ей вид вполне светской дамы. Стали поярче губы и чернее брови. Мне невольно польстило, что все это было сделано как бы ради меня.

 — Вы кто? — спросила она, пустив острый взгляд поверх поднесенной к губам чашки.

— Я — бывший старший лейтенант российского императорского флота, пребывающий ныне в бессрочном отпуске, Дмитрий Сергеевич Башилов.

— Меня зовут Вера. Сценическое имя Вера Синицкая. Я — певица.

Она развернула афишу и тут же пристроила ее над столо 

— Выступала в Риме, Париже, Франкфурте. Теперь буду петь здесь, в Берлине.

— Что же вы поете?

Все. Но больше всего русские романсы. У меня венецианское контральто.

Откинувшись на спинку единственного стула (я сидел на подоконнике), она тихо, вполголоса завела:

Вы помните, вы все, конечно, помните… стояла я приблизившись к стене. Взволнованно ходили вы по комнате И что-то резкое в лицо бросали мне...

                               Продолжение следует

Комментарии 1

Прочёл с удовольствием, готовый киносценарий, всё, как в добрые* часы, после
лихолетья Русской истории, и читая, невольно погружаешься в мир классической литературы...чувствуется, рука мастера...вольно или невольно проживая жизнью героев, и слава богу, что не докатываешься к Горьковским героям " НА ДНЕ " ...всё-таки Европа, и финал - чисто Голливудский... или банально русский*, - а кто из нас не любит быстрой езды*... Я бы назвал, данное произведение, из разряда подражательства... ЭМИГРАНТСКОЙ-ЛИТЕРАТУРЕ, ЭПОХИ МАРИНИСТОВ, ЧТО И СЛЕДУЕТ ИЗ БИОГРАФИИ ИЗВЕСТНОГО ПИСАТЕЛЯ И ЖУРНАЛИСТА НИКОЛАЯ ЧЕРКАШИНА, но все мы кому-то подражаем и пишем на утеху не реализованным собственным страстям... Добротное произведение, если подводить итог. А чтобы говорить попросторней, нужно знать творчество автора... Поэтому, у меня пожелание ему и всем нам - пусть Муза всегда будет рядом, а издатель под боком... или наоборот...хотя, кому сегодня платит и кто? вернее за какие шедевры? Валентин Стронин - летописец.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.