Надежда Петрова
(рассказ)
Толпа рванула в настежь открытые двери трамвая и через мгновение Антонина, неизвестно как пролетев три ступеньки вверх, стояла уже в тесном окружении пассажиров и крепко держалась за тёплые полые поручни. Она вздохнула, осмотрелась по привычке и успокоилась: поехали!
Она устала, мотаясь по училищам, прикидывая, куда бы ткнуть своего сына Генку, этого лентяя, учиться, у самого-то голова не варит, тютя-тютей. Снежанка, дочка, та сама всё наперёд знает: и где учиться будет, и кем станет, и куда работать пойдёт, хотя на два года моложе брата, а этот, она тяжело вздохнула, — ну ни-че-го-шень-ки! А растила она их одинаково, одни слова за столом говорила, из одной кастрюли кормила, — а растут разные, такие разные, словно из другой семьи его взяли. Её порой зло брало: ну почему так? Почему? Может, их улица больше воспитывает, чем она? А денег сейчас на учёбу столько надо, что хоть банк иди грабь — не хватит никаких денег, не хватит у неё ни терпения, ни сил на всё это.
Ну что делать с Генкой? На прошлой неделе он взял без спроса чужой мотоцикл покататься! Потом, чтобы сосед не догадался, — мотоцикл был горячим — он вылил на мотор ведро воды. И мотор лопнул. Ну, что ты будешь делать? Побить его, как делал её отец? — Не может, — она ещё в детстве поклялась сама себе, что никогда не будет бить своих детей! ...А слов Генка не понимает, ему ума не добавишь. От мужа помощи никакой, он бросил их ещё восемь лет назад, живёт с другой семьёй, в другом городе. Там своих проблем хватает, эта чёртова перестройка, развал СССР, так резко сменили размеренную жизнь людей и отношения в семьях, что трудно справиться со всеми заботами и делами.
Она смотрела за окно, где сплошной стеной тянулись многоэтажки, закрывая клонящееся к закату красное солнце. От этого мелькания окон, вывесок, реклам у неё окончательно разболелась голова, она прикрыла глаза, и почему-то в этот миг ясно проступило злое, недовольное лицо её родного отца, которого уже не было на этом свете около тридцати лет. Вот он, держась за велосипед с правой стороны, входит в свой двор, идёт, прихрамывая, на левую ногу, ставит свой "агрегат" у стены сарая, крытого соломой, поворачивается и недовольно смотрит на неё. — Будет ругать? За что? Да какая разница. — за что? Найдёт за что, он же отец.
Странно как-то, отец и ранее, и в 1965 году ходил не хромая, всё вроде бы у него было в порядке с ногами, но иногда он, вероятно с большой усталости, почему-то вдруг начинал прихрамывать, это сейчас она поняла: усталость была такой нечеловеческой, что он почти валился, а велосипед был ему то ли третьей ногой, то ли поводырём — просто опорой, чтобы не упасть раньше, чем он доберётся до постели.
И усыпал мгновенно: падал на подушку и тяжело, натружено хpaпел, словно продолжал работать. Это она поняла сейчас, глядя за окно трамвая, сама вкрай уставшая и издёрганная за день. А тогда, в детстве, она вздрагивала при его появлении во дворе, злилась, плакала и думала, что у неё самый, что ни есть, отвратительный отец, ни у кого нету такого строгого и всегда всем недовольного...
Да и с чего ему было быть спокойным или щедрым? 1964 год, только недавно сняли Хрущёва, ещё несколько дней назад продавали в магазинах кукурузный хлеб, так горячо любимый Никитой Сергеевичем, и так нелюбимый отцом, потому что у него гастрит желудка и ему от кукурузы становится плохо. Работа у отца тяжёлая: он работает грузчиком на топливном складе железной дороги, разгружает ещё с двумя такими же работягами уголь с пульманов., Пригонят каждую смену два-три, а то и четыре грузовых вагона, откроют борта, а то, что не высыпится само, грузчики всю ночь орудуют лопатой, прозванной в народе почему-то "комсомолкой", бросают этот уголь все двенадцать часов. После такой работы он садится на свой велосипед, на руле которого висит керзовая сумка с углём, отборным, для себя — крупным курным, на растопочку, как говорили, и едет домой. А во двор он уже не входит, а почти обессиленно вползает, прихрамывая и ворча на всех, кто под руку попадётся.
Антонине доставалось больше всех: две сестры-близняшки, они поменьше, в школу ещё не ходят, с них и спроса никакого, а она уже четвёртый класс тогда окончила. Отец до войны имел пять классов и очень гордился тем, что может читать газеты и разбираться в политике. Он считал, что она уже взрослая и сама должна всё делать, без напоминания старших, понимать: когда двор подмести, когда коз идти из стада встречать, когда сестёр по улице собирать, чтобы шли ноги мыть, ужинать и отправляться спать.
Сейчас идёт 1995 год, Антонина живет в четырёхэтажном доме, у неё двое детей, и у них нет никаких домашних хлопот! Встал, поел — и гуляй целый день до вечера, особенно сын, который даже полы помыть или мусор вынести — и то за труд посчитает. А ведь её детство было несравненно иным, на игры на улице отводился лишь вечер, когда родители приходили с работы, и младшие сестры переходили уже под их присмотр. А до этого, днём, она и в доме прибиралась, и двор мела, косички сёстрам заплетала, бегала к речке за травой для поросёнка, пасла гусей. Река находилась далеко от дома, больше километра, но отец заставлял гнать стаю гусей, которых было два десятка, чтобы они поплавали на воле, им так надо для их роста. Гнать приходилось сначала вдоль длинной улицы и смотреть, чтобы они не выскочили на проходящую рядом шоссейную дорогу, не попали под проезжающую машину — потом свернуть влево, к железнодорожным мостам. Три моста, идущие через большой яр и расходящиеся в трёх разных направлениях, были началом страшного её пути. Слева, за вторым мостом, дорога поднималась вверх, вдоль густой и высокой посадки с кленами и кустами желтой акации, а дальше к холодной, узкой речушке – Камышевахе. Вдоль этой посадки она не шла, а бежала, задыхаясь и дрожа от страха, а гуси, почти не касаясь земли, пролетали этот путь тоже задыхаясь и высунув языки. Ей всегда казалось, что из густых зарослей посадки выйдет страшный человек — может, бандит или беглец, и убьёт её. Это было испытание на выносливость: чем быстрее она бежала, тем скорее перед нею откроется степной простор, бескрайнее пшеничное поле, а среди этого колышущегося зелёного моря блеснёт вьющаяся речушка со множеством холодных родничков, бьющих из-под земли и выносящих на поверхность крупинки земли и мелкого сероватого песка. На просторе всё хорошо видно, и не страшно.
Тут она падала в траву, отдыхала, а гуси плюхались в прохладную воду и радостно гоготали — это была их стихия. Здесь, на свободе, она мечтала, что скоро вырастет и не надо будет пасти этих противных, глупых птиц, пусть сёстры подрастают и тоже их пасут. Каждый год из гусят вырастала новая стая, и снова ей приходилось бегать вдоль страшной, густой посадки с колотящимся сердцем и ждать осени, чтобы пойти в школу, и пусть потом отец сам их сюда гоняет...
А ещё она мечтала, что настанет такой день, когда детям разрешат приходить в милицию и говорить: меня сегодня побил отец, накажите его! Разве можно бить ребёнка ремнём или тетрадкой по лицу, если ты поставил нечаянно кляксу? Пацаны в школе нарвут промокашек на мелкие кусочки и бросают в чернильницы, а бумажные хлопья цепляются потом к железному пёрышку и ты, если быстро пишешь и не снимешь чернила о край чернильницы, то обязательно поставишь кляксу! Когда она пришла с улицы не в 8 часов вечера, а позже, отец не стал стегать её ремнём, а насыпал из ведра на пол кукурузы, поставил её на колени, дал в поднятые над головой руки железную стиральную доску и сверху поставил на неё свои керзовые сапоги... Она плакала и молчала, а он сидел на табуретке напротив, курил и ждал, что она. будет просить прощения. Ей было тогда одиннадцать лет, но детская обида и ненависть к нему, как чужому человеку, который однажды пришёл в её счастливое детство, проведённое в деревне у бабушки с дедушкой, и стал для неё самым страшным человеком на земле, не позволяли ей даже взглянуть в его сердитые глаза. Потом она упала... Когда очнулась, у её кровати сидела, плачущая мама. Ей тоже часто доставалось от отца, да и куда бы она ушла от него, если мамин отец жил далеко с мачехой. Некуда им было идти. Некуда!
Антонине вспомнилось, как в 1964 году мама дала ей шесть рублей, чтобы она сбегала в сельповский магазин и купила себе к школе новые туфли, ведь ей уже исполнилось тринадцать лет и она сама могла выбрать обувь по размеру. Туфли стоимостью в шесть рублей в магазине были, но бабского, некрасивого фасона, как тапочки, а рядом стояли, поблёскивая тугими носками, хорошенькие, аккуратненькие, модного кофейного цвета — такие, как она хотела! От этой, невиданной ещё красоты, не могла оторвать глаз. Только эти!
Она вернулась домой и застала отца у столярного станка, он делал кому-то очередную раму для окна, строгал. Произнести фразу: "Мне не хватает два рубля", — она не смогла сразу. Наконец он перестал строгать и сказал:
- Что там ещё?
- Мне надо ещё два рубля... — Горло сдавил страх и непонятная обида, она опустила голову, чтобы не видеть его глаз, не услышать привычного грубого отказа.
- Зачем?
- Там туфли... Очень красивые туфли, — внутри всё сжалось, и вдруг, неожиданно переборов себя, она впервые произнесла слово "папочка".
- Папочка, пожалуйста, дай мне ещё два рубля. Все придут в школу такие красивые, а те, что по шесть рублей, — они стариковские, мне стыдно в таких ходить...
Она не смотрела на него, не видела его глаз, она едва не плакала от унижения,
- Пойди, мать даст. Принесешь, покажешь мне потом.
- Спасибо, — прошептала она и тихо вышла.
До магазина она бежала ещё быстрее, чем с гусями за мостом: только бы не продали! Только бы не продали, пока она ходила домой!
Не продали…
В семье всегда было туго с деньгами: они строили свой дом, считали каждую копейку. Вот только на свои папиросы он денег не считал: идёшь за хлебом — должен купить ему пачку "Севера”, а стоила она …………….копеек, как и булка черного хлеба! Мама уговаривала его бросить курить, да куда там! Он так цыкнул на неё, что навсегда все забыли об этом и вспоминать.
Камень для постройки их дома — мергель, не покупали. После тяжёлой работы на совхозном поле, мама с отцом брали тачку, кирку, топор и шли под гору, там в оврагах сами били, откалывая от скалы, камень, грузили в тачку и везли домой, До горы километра два и столько же назад. Тяжело им дался дом. Очень тяжело. Иногда, когда находился заказчик, отец делал людям двери, окна, лутки. Но это от случая к случаю, люди хотя и строились, улица пополнялась новыми усадьбами, но народ в шестидесятые годы был ещё очень бедным, как и их семья, ведь после войны прошло лишь пятнадцать лет. Сколько она себя помнила — отец всегда или работал, или спал...
В трамвае впереди освободилось место, и Антонина с облегчением протиснулась к окну. Вот так и отец, поставив велосипед у сарая, где росла верба, быстро садился на лавку, передыхал — как он говорил, курил, а потом уж шёл в дом. Эта вербы выросла из вбитого в землю кола, к которому привязывали собаку. Кол пустил зелёные веточки, а потом вырос в кудрявое деревцо: двор стал тенистым, собаке прохладно и зелень всё лето. В народе говорят, что нельзя садить вербу во дворе, ибо, когда из неё можно сделать заступ — ручку для лопаты — то кто-нибудь в семье умрёт.
Отец умер от первого инфаркта. Ему было лишь тридцать семь. Дом достроить успел, а прожил в нём лишь один год. Если бы не тяжёлый труд, если бы питался хорошо, возможно, его жизнь была длинной, как у его братьев, которые довольствовались малым и не рвали жилы на работе и дома, не гнались за показухой. Она помнит, как отец, подвыпив, хвастался, что дочь у него отличница, хозяюшка. А когда был дома, то его строгость доходила до абсурда и жестокости, он хотел, чтобы его дети выросли и обязательно выучились, чтобы не работали так тяжело, как он сам.
Весной 1941 года он окончил пять классов, дальше, после войны, учиться ему не пришлось — он подрос, был старшим в семье, надо было работать, помогать матери растить ещё сестёр и младшего брата. А когда на Донбассе объявили об открытии новых шахт, подался в школу ФЗО, учиться на шахтёра. Таких как он, бедных и голодных прибыло — не счесть, ведь там три раза в день кормили. Всё шло хорошо, но только до тех пор, пока они с Валентином, верным другом, не спустились на практику под землю... В тот день на шахте случилась авария: молодой парень, устраняя мелкую неполадку, попал под работающий комбайн. Отец с другом неожиданно увидели, как на ленте с углём проплыла мимо них отрубленная окровавленная нога в резиновом сапоге...
Страх смерти был столь силён, что на следующий день они находились уже за сто километров от города Кадиевка, в котором собирались стать шахтёрами, — они бежали. За это, по сталинским временам, им грозила тюрьма. Так бы и произошло, но его отец и отец Валентина не вернулись с войны, их похоронили в братской могиле под Варшавой, ребята считались сиротами и их пожалели: перевели в другую группу ФЗО, и они стали столяры-плотники. А после женитьбы они с мамой переехали в железнодорожный посёлок, где стали строить свой дом, работа для него нашлась лишь на топливном складе — грузчиком. Поэтому, приезжая к себе на родину, в Житомирскую область, в дом к своей матери, он каждый раз "воспитывал" — лупил своего младшего брата, который совершенно не хотел учиться, курил за сараем доморощенную махорку и заявлял, что руки у него крепкие и работы на его век хватит.
Деньги в семье считались до единой копейки, чтобы нигде — упаси Боже — и пятака не было истрачено зря. Научившись читать, Антонина, заходя с матерью в книжный магазин, каждый раз просила купить ей книжечку, самую маленькую, чтобы была своя, только её. Книг в доме не было, не до книг, когда стоится дом. И наконец мама сдалась: однажды она истратила одиннадцать копеек, купив eй целых три тоненьких, как школьная тетрадка, книжицы. Одна стоила три копейки и две — по четыре копейки. Это были стихи Пушкина, Шевченко и Грабовского о швачке:
Рученьки терпнуть, злипаються вічоньки,
Боже, чи довго тягти? —
З раннього ранку до піздньої ніченьки
Голкою денно верти...
Это был праздник души — она чувствовала себя счастливой и богатой, это было счастье.
Дома отец, увидев книжки, заскрипел зубами: как посмели истратить деньги на эту чепуху? — Хочет читать — пусть идёт в библиотеку, и чтобы это было в последний раз. Он резко толкнул мать.
Однажды осенью, когда начались занятия в школе, Антонина пошла уже в пятый класс, учительница сказала, чтобы все купили спортивные костюмы или родители сшили ученикам чёрные или синие шаровары из сатина. Спортивных костюмов из хлопчатобумажной ткани стоимостью в пять рублей на весь класс нашлось лишь три, они считались редкостью в магазине, их по особому заказу привозили из крупных городов, доставая их случайно или "по блату", остальные школьники бегали по спортзалу в обычных шароварах домашнего пошива.
В магазине имелся сатин только светло-коричневого цвета. И это ещё не всё: стесняясь подруг, юная Тоня попросила мать не делать шаровары очень широкими, чтобы дети не смеялись. И мама выполнила просьбу дочери: всё пошили пристойно и можно заниматься спортом, приседать и прыгать.
Вечером отец захотел взглянуть на обнову — надо знать, чем они тут весь день занимались!
Антонина быстро надела шаровары и вышла на середину кухни, где сидели родители.
Лицо отца побагровело. Он вскочил.
- Что?! Что это, я спрашиваю? Ты что, мне хочешь стилягу вырастить?
Мама встала, не успев произнести и слова. Он взмахом руки оттолкнул её, крикнув:
- Я вам сейчас покажу! Стиляги! Снимай шаровары!
Через мгновение отец влетел в комнату с топором в руке и куском бревна, на котором он рубил во дворе дрова.
Прижавшись спиной к холодной печке, Антонина закрыла в страхе глаза: сейчас он будет нас убивать... Хотя бы он первой зарубил меня, чтобы я не видела, как он будет убивать маму! — Она даже не плакала, закрыла глаза и ждала... Сестрёнки-близняшки убежали в спальню прятаться под кроватью.
Отец выхватил из её рук шаровары, положил на колоду и остервенело стал их рубить, словно капусту, часто тюкая топором. Потом встал и твёрдо сказал:
- Смотрите у меня! Еще раз и я за себя не ручаюсь, — он вышел, блеснув вспотевшим лбом.
А мама упала без чувств и её брызгали холодной водой.
Потом позже отцу понадобилось поставить латку на колени старых домашних брюк — из тех шаровар невозможно было даже латку вырезать. Остались сплошные ленточки...
В страстном желании вырастить умную, порядочную, образованную дочь — не такую, как он, с пятью классами, он доходил до крайней жестокости, до абсурда, устрашая и избивая всех, чтобы знали, что он силён и всё у него в жизни правильно.
В трамвае становилось душно. Антонине казалось, что прошлое вернулось к ней — зримо, до мелочей всё стояло перед глазами. Давно всё прошло, очень давно, да разве забудешь такое? Пора забыть, а не забывается...
К горлу подступили слёзы. Антонине понимала, что ещё много лет назад запустила в себя обиду на отца... Запустила и не отпустила до сих пор. Что же ей — с этим и умереть? Вспомнить хорошее — это прощение плохого. Вспомнить? Что ей надо вспомнить? Что? — Ничего на ум не приходило, кроме тех туфель.
Слёзы уже ручьём бежали по её щекам, она не могла с собою справиться.
Вот то, что его заедала нищета, безысходность, усталость, работа на износ — это и было тем, что его раздражало, злило, трепало его больное сердце. А он старался, старался для семьи, для них всех!
За окном мелькнула голубенькая церковь. Антонина вскочила и вышла на незнакомой остановке. У дерева остановилась, перевела дыхание, старалась унять слёзы.
- Вам плохо? — около неё остановилась пожилая женщина.
Она отрицательно покачала головой:
- У меня умер отец...
- Сочувствую.
- Простите. Простите, он давно умер... Просто вспомнилось. Как вырастают свои детки, и как начинают трепать тебе нервы — начинаешь понимать своих родителей.
Она вытерла слёзы. Стоит ли объяснять чужому человеку, что только сейчас, спустя почти тридцать лет, к ней пришло понимание и прощение? Не многие могут похвастаться хорошими отношениями с отцом. Не многие… Ненависть к мужчине - к своему отцу, ко всему мужскому роду пришла к ней раньше, чем любовь. Ещё никого не любила, а уже ненавидела. Невозможно одновременно любить и ненавидеть! Даже если это родной человек.
Она вошла в прохладную, полутёмную церковь. У иконы Пантелеймона-целителя молилась одинокая прихожанка. Антонина купила две свечи — для покойной мамы и, конечно, для отца, зажгла их и с лёгким сердцем прошептала:
- Прости. Прости за всё. — Вздохнула. - Я тебя прощаю, папочка.
У нее оставалось очень мало времени до отправления дизеля, повернулась и быстро пошла в сторону железнодорожного вокзала, ведь ей ещё больше часа езды до своего дома, где она тоже — родитель, и где её также не хотят понимать собственные дети. Наверное, таков закон жизни.
Да, папа, я должна продолжать жизнь там, где тебя сегодня нет, где и мой сын, как я когда-то, обижается, балуется, никого не слушает.
Мы родители. И хотим детям только хорошего.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.