Татьяна Янковская
Если бы у Венеры Милосской были пошире плечи, повыпуклей грудь и зад и потолще ноги, у нее была бы фигура Лены Фатеевой. Но лицо и волосы Лены совсем не как у античной статуи. Эти каменные головы слишком условны, чтобы вызывать какие-то чувства. У Фатеевой широкое лицо с тугими щеками и пухлым ртом и пушистые русые волосы, сбегающие на спину. Иногда на работе она поднимает их вверх, медленно закидывая округлые руки и втыкая шпильку, но очень легко представить, как они падают и рассыпаются по плечам. Во всяком случае, и руководитель группы Вольфсон, и младший научный сотрудник Петров, и старший лаборант Сидоров очень хорошо себе это представляют.
Чтобы в женщину влюблялись, у нее должен быть блеск в глазах. У Лены Фатеевой глаза русалочьи, без блеска, светлые до бесцветности, но от нее исходит неодолимая аура женского начала. Несмотря на широкий торс, налитую грудь, крепкие щиколотки с высоким подъемом стопы и полные кисти рук, в ее фигуре не было монументальности. Была необъяснимая легкость – то ли от этого леденисто-светлого взгляда, то ли от неторопливых, как при замедленной съемке, движений.
Она созрела в одночасье – ей как будто после тринадцати сразу стало восемнадцать. У нее была сексапильность фолкнеровских героинь, которой ее мать не обладала. Когда ездили в отпуск, мать требовала, чтобы Лена называла ее по имени – Мариной, и представляла ее своим поклонникам как младшую сестру. Поклонники матери флиртовали с Леной осторожно, так как «сестра» была все время начеку. Они как бы невинно ее обнимали, старались прижаться, и Лена привыкла к этим приятно щекочущим нервы полузапретным, полуразрешенным отношениям. Взгляды и прикосновения Марининых кавалеров, а иногда и сказанные шепотом фразы, показывали, что они воспринимали ее как взрослую, но броня ребенка, младшей сестры, бдительно охраняемой старшей, надежно защищала ее безмятежность.
Когда Лене было девятнадцать, Марина уехала на юг с прочно прилипшим недавно ухажером, а Лену оставила на даче у родственников в Сестрорецке. На пляже с ней тут же познакомился разбитной волосатый парень постарше и привел Лену в свою компанию – шестерка молодых людей разного возраста и одна девушка чуть старше Лены. Лену охотно приняли в компанию, даже Алла, которая была девочкой самого красивого парня в компании. Внимания Алле вполне хватало, она была не прочь поделиться, а наличие второй девушки выводило компанию на новый уровень: есть с кем пошептаться, громким смехом интригуя парней, есть с кем поделиться тем, что ребятам не расскажешь. К тому же Алла была занята и внимание, уделяемое ей мальчиками, было ограниченным. Теперь же все свободные ребята сделали стойку на Лену, что осязаемо усилило накал атмосферы и поток циркулирующих в ней флюидов. В воздухе приятно запахло флиртом.
Впервые Лена проводила время в окружении полуголых праздных мужиков без Марины. Ей было немного неловко, когда они вожделенно смотрели на нее, как коты на сметану, но ощущение свободы, которой она была лишена при Марине, приятно волновало. И только одна пара глаз смотрела на нее с вожделением иного рода – так подросток смотрит на желанный велосипед, который ему давно обещали, но так и не купили. Глаза принадлежали круглолицему атлету Вадику. Этот десятиклассник, хоть и самый младший в компании, не уступал старшим в ухаживании за Леной, но его внимание к ней шло от искреннего восхищения, от волнения, перехватывавшего дыхание, а не от опыта и привычки приударить за любой стройняшкой в бикини, так напоминавших ей Марининых кавалеров.
Когда ветреным днем они всей компанией ходили на форты на весельных лодках, то, пока они скакали, как козы, по развалинам укреплений заброшенного форта, одну из лодок унесло в море. Плавки и купальники были в быстро удаляющейся лодке, и Вадик, будучи лучшим пловцом в компании, скинув шорты и трусы, чтобы не возвращаться домой под ветром в мокрой одежде, прыгнул в воду и, подбадриваемый криками друзей, догнал лодку и быстро пригреб обратно. Недалеко от берега Вадик бросил весла и стал искать плавки, но ребята закричали, чтобы он не валял дурака, – перевернет лодку, чего доброго, да еще с вещами: «Кончай, Вадька, здесь все свои!» Сочувствующие столпилась на берегу, мальчики помогли подтянуть и привязать лодку, а кто-то вытащил и вручил Лене большую махровую простыню, чтобы встретить героя женской заботой и лаской. Лена стеснялась, но отказаться не могла – не Аллу же просить подавать полотенце чужому голому парню в присутствии своего. На обратном пути Лена оказалась в лодке вдвоем с Вадиком. Когда форт был уже далеко позади, он остановился, перестав грести. Лодка покачивалась на волнах, и Вадик сказал, не глядя на Лену: «Вот так бы и плыл всю жизнь».
Когда Вадик перешел на второй курс, а Лена на пятый, они поженились. Еще через год она распределилась в группу старшего научного сотрудника Вольфсона. Она была там белой вороной – самая молодая, бездетная, не зачуханная жизнью, неболтливая, несмешливая, небрежно и экзотично одетая, неизменно привлекавшая внимание мужчин. Все это не могло не раздражать большую часть группы, представленную лучшей половиной человечества. Но скрепя сердце они приняли ее в свой дружный коллектив.
* * *
В окна лаборатории заглядывало солнце. Булькали ректификационные колонки, жужжал хроматограф. Фыркая, плевался кипятком и паром эбуллиометр. Сидя за письменными столами, женщины вязали. Они распускали старые юбки и перевязывали их на детские рейтузы, свитера на жилетки, жилетки на модные шапочки. О, здесь были такие мастерицы сделать из говна конфетку! На этом стояла и стоять будет Русская земля. Это было в те благословенные времена, когда, как гласил анекдот, государство притворялось, что платит зарплату, а население притворялось, что работает. А многие, особенно женщины, которые по природе своей правдивее, так не очень и притворялись.
У Фатеевой и здесь был свой путь. Лена не вязала, она делала босоножки и бижутерию. Для босоножек она использовала бледно-зеленый картон, который принес ей Петров. Сидоров, благоговея и краснея, обвел карандашом ее ступни и аккуратно вырезал по контуру то, что должно было стать основой босоножек. Потом они вырезали множество таких же оснований-стелек, последовательно укоротили их со стороны носка мал-мала-меньше, кроме нескольких нижних слоев, образующих платформу, и сложили в две стопки-танкетки. Петров раздобыл эпоксидку, а Сидоров помог склеить картонки, вставив на подъеме перепонку из широкой узорной каймы, а возле пятки ленты, завязывающиеся вокруг щиколоток. Лена купила кожаные стельки, которые наклеили сверху, а Петров достал для подметок материал, из которого сапожники делают накат. Несмотря на скепсис – «Они же развалятся после дождичка в четверг! И вообще, эпоксидка вредная» – девочки не могли не признать изобретательность Фатеевой.
А бусы она сделала, можно сказать, вообще из ничего. Налепила кубиков из хлебного мякиша, принесенного из столовой, раскрасила их лаком для ногтей ярких цветов и нанизала на толстую красную нитку вперемежку с короткими кусочками узкой стеклянной трубки (из таких стеклодувы делали для лаборатории пипетки) и ракушками, которые она собрала на юге. Трубку нарезал на куски и оплавил концы рыжий стеклодув Петя, который делал самую неквалифицированную работу в мастерской, но аппетит при этом имел самый ненасытный. Петя протянул Лене чистую литровую бутылку из-под кислоты, и, подмигивая и умильно склоняя голову набок, попросил «пять грамм». Ну что ж, литр так литр. Без спирта работу делали только старый Иван Никифорович и молодой Володя. Оба были непьющие и оба были депутатами местных Советов депутатов трудящихся. В лабораториях все получали спирт для работы, но употреблялся он в первую очередь в качестве напитка и жидкой валюты, которая в конечном итоге тоже выпивалась. Петины фирменные «пять грамм», подмигивание и испускаемые время от времени возгласы «будем давить под Полтавой» и «айн унд цванцих, фир унд зибцих» были неотделимы от его фирменных пипеток – единственное, что он только и мог сделать, не запоров.
Это были застойные времена, когда алкоголизм и нарушения трудовой дисциплины цвели в НИИ пышным цветом. Скоро уже Фатеева, как и все девочки в группе, выписывала себе по вторникам командировку, и они отправлялись с утра в сауну, после чего, умиротворенные, шли на работу. Лена общалась и со своими знакомыми со студенческих времен, которые работали в других лабораториях. Ритка-дылда, красотка-блондинка на курс старше, распределилась в лабораторию эластомеров, а Люська Агапова из аналитической была самой близкой, хоть и не закадычной, подружкой Фатеевой. Лена всегда держала дистанцию, не подпуская других девочек слишком близко к себе. Агапиха любила говорить на интимные темы. Она вышла замуж за их однокурсника Кольку Бельского по прозвищу Кобельский. Маленький, подвижный – таких обычно называют живчиками – он едва доходил долговязой Люське до плеча. Он любил с намеком повторять одни и те же шутки, например, «полюбила я еврея и ни капли не жалею» или «мелкая блоха злей кусает». И вот с этим живчиком, как уверяла Люська, она имела по пятнадцать оргазмов за раз, повергая Фатееву в изумление. Лена думала про себя, что, наверно, эти оргазмы слабые и неполноценные, тогда как ее единственный захватывал все ее существо. Но в глубине души ее съедало любопытство и гнездилось сомнение, что, может быть, существуют неизвестные ей тайны, которые она может так никогда и не узнать. Когда Кобельский шутил, подмигивая Лене черным жарким глазом, а Люська, тонкая, звонкая и прозрачная, обхватывала его рукой и прижималась щекой к его жесткой шевелюре, Лена думала, что, скорей всего, Агапиха не врет.
Вадик по-прежнему был влюблен в Лену. Но страсть свою выражал как-то по-детски неуклюже. Наверно, некоторые Маринины кавалеры были лучшими любовниками. Лена вспоминала их волнующие прикосновения и шепот. К тому же Вадик часто обижался. При этом объясниться с ним было невозможно, так как в такие минуты он замыкался или просто уходил, хлопнув дверью, и потом подолгу молчал. Во время ссор Лена крепилась, шумно дыша и раздувая ноздри, но когда он уходил, заходилась в рыданиях. Не выдерживала она и пытки молчанием: «Вадик, ты что, меня разлюбил?» Тогда он с облегчением бросался к ней, обнимал самозабвенно, говорил «прости», и Лена, испытывая смесь любви, жалости и желания, забывала обиду, размякая в его объятиях. Теперь, когда она работала, а он еще учился, да еще играл в баскетбол и входил в институтскую сборную по плаванию, у нее было больше свободного времени, чем у него. И хотя они ходили иногда вместе в кино и в театр, нередко она оставалась вечерами и по выходным одна. Подруги были замужем, и идти с ними куда-то третьей лишней не хотелось. Нет, конечно, она была счастлива, что вышла замуж, окончила институт, что у нее теперь своя жизнь, стабильная и налаженная. Но от стабильности веяло однообразием. К тому же они продолжали жить с ее матерью, и Лена не могла не видеть, что в отношениях Марины и Игоря, с которым мать была вместе уже несколько лет, было гораздо больше настоящей близости. Она гнала от себя эти мысли, но, раз возникнув, они периодически возвращались. С другой стороны, слушая разговоры женщин в лаборатории о мужьях, детях и будничных хлопотах, о плановых радостях, состоящих из предпраздничных хлопот, которые, как новогодняя елка звездой, увенчивались праздничной суетой вокруг ломящегося от еды и напитков стола, Лена приходила к выводу, что у нее вполне нормальная, даже счастливая, семейная жизнь.
* * *
В аналитической лаборатории, где работала Агапиха, было много молодежи и шумно отмечались любые праздники. «В жизни всегда есть место поводу», – подняв палец, изрекал Кобельский. Так как чистого спирта, который они все получали, не хватало, Санька Забубённый заблаговременно обрабатывал марганцовкой, а потом перегонял на собранной в тяге дистилляционной установке технический спирт. Пили много, закусывали чем придется. В лаборатории, где работала Фатеева, каждая группа отмечала праздники отдельно. В группе Вольфсона преобладали женщины, средний возраст которых был значительно выше, чем у аналитиков, и в честь праздников они устраивали уютные девичники, запершись в маленькой, самой светлой комнате лаборатории. У всех этих милых женщин были по-своему нескладные женские судьбы, и они наслаждались компанией друг друга, без этих козлов, этих кобелей, этих… Тон посиделкам задавала умница и красавица Инга, муж которой, капитан дальнего плавания, постоянно отсутствовал, но зато мог обеспечить достойную оправу своему бриллианту. Она это ценила и хранила ему верность, хотя при такой внешности и обстоятельствах могла бы и не хранить. Чтобы оградить себя от соблазнов, она в тридцать семь родила второго ребенка, заботы о котором занимали все ее свободное время. В этой компании подвиги Забубённого никто бы не оценил, дамам подавай сладенького. Здесь изготовлялся фирменный напиток группы, «слеза блондинки» (большинство женщин в группе – блондинки, в основном ненатуральные): бутылка дешевого белого вина и бутылка лимонного сиропа на литр спирта, который Инга заблаговременно выписывала на себя. Как у кандидата наук у нее норма выше, да спирт ей не так и нужен, в отличие от других девочек, которые выменивают его на дефициты. К ней дефициты плывут рекой и без спирта. Она щедра, одаривает иногда девочек шарфиками или мотками ниток для вязания, которые привозит ей муж, приносит хорошие сигареты для любительниц подымить в тягу. Позабыв о заботах, женщины сидят, нежатся в лучах бьющего в окна солнца; все больше веселея, пьют вполне благородный напиток, неведомый Венечке Ерофееву, заедают кулинарными изысками, которые приносят из дома, и всей кожей и желудком чувствуют, что в этот момент жизнь прекрасна и удивительна.
Люся Агапова пригласила Фатееву отметить Первое мая с аналитиками. Когда Лена вошла в самое большое помещение лаборатории, все уже были в сборе, более шустрые женщины расселись по коленям сотрудников-мужчин под предлогом, что стульев на всех не хватало.
– Фатеева! Заходи, садись! Вон Вовчик свободен! – крикнула Агапова, сидя на коленях длинного лохматого Витьки Ловкачева. Толстый Володя Рохлин добродушно улыбался, гостеприимно развернув от письменного стола свои невостребованные, похожие на две большие подушки, колени. Но Лена, дрогнув ноздрями, отвернулась и не села. Ей претил этот псевдофлирт пополам с панибратством.
В дверь лаборатории заглянул Вольфсон:
– А где Анна Сергеевна?
– Идите сюда, Борис Самойлович! – раздались голоса. – Анна Сергеевна ушла сегодня пораньше. С праздничком вас!
– С праздником! – отозвался Вольфсон, заходя.
– Борис Самойлович, отметить надо! – Санька протянул ему мерный стакан с выпивкой. Вольфсон оглядел комнату, мгновенно оценивая ситуацию.
– Спасибо. И еще один, для дамы.
Он направился прямо к Лене и, поздоровавшись, протянул ей стаканы:
– Подержите. Сейчас будет закуска.
У Лены сразу потеплело на душе, она почувствовала себя уверенней, веселей. Ей нравился ее начальник. Вольфсон вернулся с куском хлеба и соленым огурцом. Он разломил хлеб, протянув ей половину, но, попытавшись разломить огурец, забрызгался рассолом и отдал его Лене:
– Кусайте!
– А вам?
– А мы поделимся! – улыбнулся Вольфсон своей роскошной улыбкой.
Они выпили, закусывая одним огурцом. Приятное тепло и довольство разливалось по всему телу – то ли от алкоголя, то ли от взгляда и улыбки шефа. Атмосфера становилась все более праздничной, взрывы смеха вознаграждали удачные шутки. Вольфсон, привыкший первенствовать, естественно подключился к состязанию остряков, блистая и на чужой территории, на фоне не лезущих за словом в карман аналитиков. Иногда он, доверительно наклоняясь к Лене, вполголоса комментировал то, что говорили другие, и они смеялись вдвоем, отдельно от всех.
– Ну, мне пора, – посмотрев на часы, сказал вдруг Вольфсон, и, легонько обняв ее за плечи, чего раньше не случалось, добавил:
– Желаю вам хорошо провести праздники, Леночка!
– Вам также, – ответила Лена и, осмелев, поцеловала шефа в щеку, как это было принято в ее дачной компании и в компании знакомых ее матери.
* * *
В группе Вольфсона дела шли хорошо, и Борис Самойлович пошел в гору. Его докторская диссертация была на подходе. Директор института, Иван Александрович Жуков-Майский, который раньше заведовал их лабораторией, защитил кандидатскую, к которой Вольфсон приложил руку, и вернул долг, сделав Вольфсона и.о. завлаба. Проект на основе разработок, включенных в обе диссертации и ставших обоснованием нового процесса, внедрявшегося на заводе в Поволжье, был выдвинут на Государственную премию. Группа из шести человек, включавшая Вольфсона и Жукова-Майского, была уже утверждена в министерстве, оставалось проголосовать на Ученом совете института. Новый статус без пяти минут завлаба был ознаменован появлением отдельного кабинета с кожаным диваном. Обычно это означало и появление постоянной любовницы. Новоиспеченные завлабы не должны были больше просить у друзей ключи от пустой квартиры или возить женщин на свою или чужую дачу, боясь, что их застукают. Жизнь заведующих и исполняющих обязанности была легче и веселей, чем у простых смертных.
У Бориса Самойловича постоянной любовницы не было. Нельзя сказать, чтобы он не изменял жене, но ограничивался короткими командировочными соитиями, так как ценил свои отношения с ней. Ольга Хиляева, отличница и дочь членкора, обратила внимание на Борю Вольфсона еще на первом курсе. И не она одна. И бойкие вертихвостки, и невзрачные тихони, глядящие на него преданными глазами, – все, кроме отпетых антисемиток, были готовы откликнуться душой и телом, если бы Борька Вольфсон удостоил их своим вниманием. Любила ли она его? Она не знала, ей было не с чем сравнивать. Но ей нравились его кудри, волновал его взгляд, она ревновала его к тихоням и особенно к вертихвосткам, и сердце падало куда-то далеко-далеко, когда он пел под гитару популярные тогда песни. Ей никогда не надоедало быть с ним рядом.
Борис привык быть центром внимания. Он был зачат случайно в начале войны, перед тем как Ленинград был окружен немцами. К моменту его рождения отец погиб на фронте, старшая сестренка умерла от воспаления легких, и для матери, работавшей медсестрой в госпитале, он стал всем. В три года, больной и истощенный, он попал в больницу и пролежал в ней почти год. За этот год он научился читать, играть в шашки и в шахматы, и в четыре года поражал окружающих своими знаниями и сообразительностью. В школе он быстро понял, что надо уметь себя защищать, и с ранних лет серьезно занимался спортом: велосипедом, волейболом, борьбой. Высокий мальчик с сильной, немного непропорциональной фигурой – длинные ноги и коротковатый торс с широкой талией – и темно-русой короной кудрей над красивым лбом стал рано обращать на себя внимание. Взгляд дивных серых глаз, нагловатый и доверчивый, открытая, немного насмешливая ослепительно-белозубая улыбка одновременно смущали и притягивали. Все учителя женского пола были к нему неравнодушны. У одних это выражалось в придирках, другие любили его вызывать, хвалили, а когда объясняли новый материал, смотрели на него одного. Учителя-мужчины ценили его сообразительность, но спрашивали редко, словно видя в нем конкурента, но в общем относились хорошо. Исключение составлял физик, постоянно коверкавший его фамилию и занижавший оценки. Боря не любил его, за глаза высмеивал его привычку постоянно говорить «значит» и «это самое». Однажды во время урока он от скуки стал отмечать на листке бумаги, сколько раз Андрей Иванович скажет свои любимые слова. Увлекшись, он не заметил, что учитель оказался рядом и, увидев, чем занимается ненавистный ему ученик, выхватил листок, побагровел и разразился гневной тирадой, продолжавшейся до звонка. Андрей Иванович прибежал в учительскую и, распалясь, кричал, впервые безошибочно произнося Борину фамилию, что Вольфсона надо исключить из школы, что жиды вообще обнаглели и пора найти на них управу. Находившийся в учительской математик Меркин дал ему пощечину, после чего Андрей Иванович бросился на него в атаку, которую Меркин с легкостью отразил. В учительской поднялся гвалт. Слух о драке многновенно распространился по школе, и, благодаря детскому максимализму и популярности молодого математика, авторитет как Меркина, так и Вольфсона, вырос среди большинства учеников.
Жили Борис с матерью в сырой полуподвальной комнате с одним окном. Мать часто работала во вторую смену, и Боря большую часть времени был предоставлен самому себе. Спорт, кружки, уроки и книги заполняли свободное время. Жизнь в коммунальной квартире имела то преимущество, что мальчик почти никогда не оставался один. Так же, как он постепенно научился читать между строк и определять политическую погоду в стране, он научился между взмахами соседского веника замечать перемены климата в квартире. Мусор, подсыпанный под дверь их комнаты какой-нибудь из соседок, подметавших коридор, означал сгущение туч на горизонте. Если же соседка говорила маме: «Анна Моисеевна, давайте я за вас подмету», а Борю угощали на кухне пирожками и блинчиками, это означало потепление, за которым обычно следовала просьба помочь достать лекарства или обращение за советом. Летом он на три смены уезжал в пионерский лагерь, где хорошо прижился не только благодаря умению постоять за себя, но и тому, что защищал слабых и вступал в альянсы с лучшими из сильных. Там он научился играть на гитаре и, обладая хорошим слухом и блестящей памятью, скоро мог исполнять любые песни, что еще увеличило его популярность. В лагере он впервые услышал фразу, которую потом ему не раз приходилось слышать: «Хоть ты и еврей, но хороший человек».
К моменту поступления в институт у него была золотая медаль и дипломы олимпиад, что помогло ему поступить без блата. В старших классах они уже учились вместе с девочками, и он стал объектом внимания всех этих болтушек, хохотушек, кокеток, которые писали ему записки, одолевали звонками, приглашениями на дни рождения, в кино или на каток, которые он иногда принимал. Ольга Хиляева была другая. Хотя она тоже, можно сказать, не давала ему проходу, но делала это иначе. Старалась всегда быть рядом, но не заискивала. Дисциплинированная, целеустремленная, уверенная в себе, она не отличалась ни особой привлекательностью, ни женственностью. Она была стройна, одевалась дорого, но слишком солидно. С ней можно было посоветоваться, поделиться сомнениями и поговорить обо всем – о науке, о планах на будущее. У нее был дельный стратегический ум, она хорошо разбиралась в людях и ситуациях. Хиля, как ее называли, была жесткой, многие считали ее стервой, но с Борей она всегда была внимательной и уступчивой. Ему было лестно, что такая девушка выделяет его из всех. Она намекала, что может попросить отца помочь Борису при распределении. С ее собственной карьерой все было ясно. Постепенно Вольфсон привык к ее присутствию, даже скучал, если в какой-то день она не появлялась в институте. Так что само собой получилось, что на пятом курсе они поженились. Борис переехал к Хиляевым, и спустя два года у них уже была отдельная квартира. После защиты диплома Ольга осталась в аспирантуре на кафедре, а Борис распределился в НИИ, где тоже был принят в аспирантуру. Он одолжил у тестя деньги и обменял материнский подвал на хорошую, светлую комнату в квартире с одними соседями. Уезжать из центра в однокомнатную квартиру Анна Моисеевна отказалась.
Закадычными дружками Вольфсона в институте стали Витька Козлов и Толька Капустин. Разумеется, видя их втроем, все вспоминали волка, козу и капусту из детской задачки. Сошлись они на почве борьбы: Вольфсон и Капустин занимались вольной, Козлов – самбо. Козлов и Капустин ценили Вольфсона, так как хоть он был и еврей, но хороший человек, а кроме того, благодаря ему можно было всегда находиться в обществе красивых девочек, быть приглашенными на престижные вечеринки и в нетуристские походы, где целью было выпить и повеселиться и где Борька Вольфсон со своей гитарой, компанейским характером и неотразимой внешностью был просто незаменим. Оба не были блестящими студентами, как Вольфсон, но учились неплохо, а Козлов занимался еще и комсомольской работой. Оба тоже женились на пятом курсе. Лора Козлова училась в институте культуры и работала библиотекарем. Лицо Лоры напоминало ходики, когда-то такие тикали на кухне в виде кошачьего лица – неподвижное, как маска, только зрачки ходят туда-сюда в косых прорезях глаз. Как и Ольга, она была неэмоциональна, но если Хиляева держит все чувства под контролем, то Козловой, кажется, просто нечего контролировать.
Капустин знал свою Зою еще со школы. Она окончила музучилище и преподавала в музыкальной школе. У Капустиной тонкие брови и еще более тонкие губы. Она умна, дорожит своим мужем, и Капустин ей полностью доверяет и не изменяет. Козлов же любит сходить налево, а недавно завел роман с лаборанткой Ниной и влип: отчаявшись найти мужа в свои тридцать с гаком, Нина решила от него родить. Сначала Козлов был в ужасе, когда Нина наотрез отказалась делать аборт, но, поскольку она ничего не требовала и разоблачением не угрожала, что позволяло начальству делать вид, что член парткома и начальник цеха Козлов имееет такой же незапятнанный моральный облик, как и все, он смирился и даже обещал Нине помощь и поддержку. Нину в институте любили и сочувствовали ей, так что никто не стал бы сообщать Лоре о похождениях Козлова и положении его любовницы, а сама Лора сохраняла неведение кухонных ходиков и ни о чем не догадывалась.
В общем, у каждого из трех товарищей была нормальная семейная жизнь. С карьерой тоже все складывалось неплохо. У друзей Бориса не было таких научных успехов, как у него, но у них не было и пятого пункта, и активность Капустина по профсоюзной, а Козлова по партийной линии стимулировала научную карьеру. Они продолжали иногда встречаться семьями по старой памяти, хотя у Бориса с Ольгой появилось много новых, более интересных и нужных знакомых, привлеченных их успехом, Ольгиными связями и обаянием Вольфсона. Всегда нагловато-галантный с дамами, Вольфсон автоматом, а порою искренне говорил им приятное. Чужие жены ставили Бориса в пример своим мужьям, но, так как он ограничивался комплиментами и был полезным евреем, мужья не волновались.
* * *
Летом перед отпуском Фатеева сшила себе модную юбку-спираль, скомбинировав четыре вида ситца, однотонного и с рисунком. Из одной из рисунчатых тканей она сшила блузку с однотонной отделкой. Впрочем, блузкой это можно было назвать с натяжкой: кусок материи с вытачками и застежкой-молнией облегал фигуру от талии до груди, а грудь поддерживали две присобранные снизу полоски материи, которые завязывались сзади на шее, как у купальника. Все это ей очень шло. «Принеси, покажи!» - потребовали девочки. Демонстрировать поделки и покупки было в группе традицией. Перед обеденным перерывом Лена, спрятавшись за хроматографами, облачилась в новый наряд и выплыла на середину комнаты.
– Ай да Аленка! – ахнула пожилая лаборантка Лина Павловна.
Инга подошла к Лене и подняла подол юбки:
– Смотрите, у нее каждый клин подшит своими нитками, в тон! Ну, ты даешь, Ленок, ничего не скажешь.
– Покружись! – закричали девочки.
Лена, раскинув руки, начала медленно кружиться под одобрительный гвалт. Волосы, поднятые вверх и заколотые шпилькой, рассыпались по плечам. Внезапное молчание заставило ее остановиться. В дверях стоял Борис Самойлович и смотрел на нее, как когда-то на юге тайком поглядывали на нее Маринины поклонники. Фатеева вспыхнула и опустила глаза.
– Лена, зайдите ко мне в кабинет, – сказал Вольфсон.
– Сейчас?
– Когда переоденетесь, – с еле заметной улыбкой ответил он.
– Ну, сейчас тебе будет! – сказала Лина Павловна.
– Да бросьте вы, что он, не человек, что ли, – возразила Инга. – А видели, как он на нашего Ленка пялился?
Лена снова вспыхнула, дрогнув ноздрями, и пошла переодеваться. Вспыхнул и присутствовавший при демонстрации Сидоров и выскочил из лаборатории.
Лена отправилась в кабинет Вольфсона, гадая, в чем дело. После того как они вместе пили спирт у аналитиков, закусывая одним огурцом, она не боялась шефа и чувствовала хоть и небольшую, но все-таки власть над ним.
– Садитесь, Лена! – Борис Самойлович указал ей на стул. – К отпуску готовитесь? – Он улыбнулся. – Что ж, отдохните хорошенько, а потом начинайте готовиться к экзаменам.
Лена медленно подняла брови.
– Да, у меня с нового года будет место в аспирантуре, и я хотел предложить вам поступать. Экзамены начнутся в октябре.
Для Лены это было полной неожиданностью. Мать, кандидат наук, говорила с ней на эту тему, но Лена, глядя на институтских аспирантов, которые мало того, что работали в рабочее время, так еще и задерживались в нерабочее, считала, что такая жизнь не для нее. Единственное, что могло бы ее привлечь, был двухмесячный отпуск летом. Прибавка к зарплате в будущем – да, но ведь и спросу будет больше. У нее не было честолюбия, которое толкало бы ее на жертвы ради карьеры.
– Спасибо, Борис Самойлович, но я никогда не думала об этом. Тем более что через год мой муж будет поступать, ему уже предложили. Если и я буду в аспирантуре, мы совсем не будем видеться.
Они помолчали. Лена ждала, что он приведет ей в пример свою жену-доцента, которая писала докторскую, имела ребенка – и ничего, справлялась, но вместо этого он спросил:
– Вы так любите своего мужа?
Лена чаще задышала, подрагивая ноздрями, и ничего не ответила, сердясь за это и на себя, и на него.
– Вы когда-нибудь ходили на яхте? – перевел разговор на другую тему Борис Самойлович.
– Нет. – Она знала, что Вольфсон уже приглашал Петрова и Сидорова походить под парусом. Институту принадлежали четыре яхты, и у каждой был свой капитан. Они отвечали за сохранность «имущества» и фактически являлись владельцами яхт, которые находились в неограниченном пользовании капитанов. Они решали, кого, куда и когда брать с собой. Лена помнила, как Вольфсон просил иногда в долг спирт, когда ему нужно было срочно рассчитаться за очередную работу по ремонту парусника, как в начале зимы он просил женщин принести валенки, из которых выросли их дети и внуки, чтобы поставить яхту на зиму на валенки, просил ребят из группы помочь законсервировать ее.
– Я тоже уезжаю в отпуск до середины августа, а потом мы начнем выходить под парусом на выходные, пока тепло. Тогда – добро пожаловать, я дам вам знать, – сказал Вольфсон.
* * *
Чудным субботним днем, когда бабье лето расчистило небо и слало на землю последние теплые лучи, яхта Вольфсона вышла в Финский залив и взяла курс на форт Первомайский. Поехала в основном молодежь – трое парней, уже ходивших с Вольфсоном на яхте и знакомых с азами парусного спорта, Лена Фатеева и ее подружки Ритка с Люськой – а также недавно защитившаяся свежеразведенная сотрудница Вика, почти одного возраста с Борисом Самойловичем. Лена молча наблюдала, как мужчины управляли парусами и штурвалом, ловко перепрыгивали с места на место, выполняя команды Вольфсона. Несмотря на молодость, его помощники были и пониже, и пожиже и явно уступали ему и осанкой, и внешностью. «Настоящий мужчина, не то что эти малявки», – подумала про себя Лена и тут же смутилась, вспомнив своего молодого мужа. Вадик, правда, был такого же роста, как ее начальник, и фигура у него не хуже, и все-таки… И все-таки Борис Самойлович со своей шевелюрой, белозубой улыбкой на загорелом лице и сильными, уверенными движениями казался ей романтической фигурой, морским волком, почти божеством. Дул легкий ветер, яхта плавно скользила, удаляясь от берега, и Лену все больше охватывало ощущение, близкое к невесомости. Хотелось полностью отрешиться, воспарить, но мешали разговоры, крики и женский визг, которого почему-то всегда больше на воде, чем на суше. Лена перешла на корму и стояла, глядя как, покачиваясь, шла за яхтой на привязи спасательная шлюпка. К ней подошел Вольфсон.
– Ну как, Лена, нравится?
– Очень! Борис Самойлович, а можно в лодку пересесть?
– Конечно! Только я не хочу вас одну отпускать. Не возражаете, если я вам составлю компанию?
– Вы здесь хозяин, – пожала плечами Лена.
– Нет, вы здесь хозяйка. А я только капитан.
Вольфсон подтянул шлюпку, подозвал Сидорова, передал ему в руки канат и помог Лене спуститься. Здесь, у самой воды, ощущение было совсем другое. Лена потрогала воду и, молча и без улыбки, сильно взмахнув рукой, обрызгала Вольфсона. Он ничего не сказал, только, откинувшись назад, смотрел на нее, прищурясь. Говорить не хотелось. Они лежали на бортовых сиденьях, их головы сходились, почти касаясь, на узком кормовом сиденье, и смотрели на льдисто-голубое, цвета фатеевских глаз, балтийское небо, остро чувствуя близость друг друга. До них доносились команды Саньки Забубённого, который уверенно травил шкоты и менял курс с помощью Петрова и Сидорова, звон болтовни и смех девочек. Лена и Борис Самойлович наслаждались покоем, который можно испытать только на море в безоблачный день. «Вот так бы и плыть всю жизнь», – проговорил вдруг Вольфсон. Déjà vu. Где она это слышала? Ах, да, конечно – как она могла забыть?..
Не они одни причастились даров щедрого бабьего лета. На форт съехалось уже много народу, и продолжали подходить яхты и катера. Люди занимались обычным делом – пили, жарили шашлыки, пекли картошку, пели под гитару, танцевали под транзистор. Компания Вольфсона радостно и деловито подключилась к празднику. Они решили есть на яхте, картошку сварить – благо, на камбузе есть газовая плита – а костер развести вечером. Работа закипела, и часа в четыре еда была готова. Боже, как все было вкусно! Пили спирт, Забубённый позаботился и о более изысканных напитках – был подан кофейный ликер, изготовленный из спирта и растворимого кофе, и новинка – смесь спирта с кока-колой.
Бабье лето ненастоящее, короткое, и дни у него короткие. Канули в лето белые ночи, быстро спускаются сумерки. Мужчины разожгли костер, принесли на берег подстилки, одеяла, пару складных стульев. Вольфсон принес гитару. Все оживились, пошли заявки. Он пел, остальные подтягивали. Лена не пела, она смотрела то на догорающий костер, прутиком переворачивая пекущуюся картошку, то на лицо Бориса, которое казалось еще более мужественным, затененное ночью и освещенное отблесками костра. Заявки иссякли, и Вольфсон спел еще несколько песен, большинство которых никто не знал. С замиранием сердца слушала Лена:
Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
И от лености или со скуки
Все поверили, так и живут:
Ждут свиданий, боятся разлуки
И любовные песни поют…
– Что это за песня?
– На стихи Анны Ахматовой.
– А музыка чья?
– Моя. Если это можно назвать музыкой.
– Это самая лучшая песня, какую я слышала, – сказала Лена. – А я Ахматовой ничего не читала.
– Ну как же, она замечательный поэт.
– Спойте еще раз, Борис Самойлович!
– Картошка готова! – объявил Петров. Все начали, обжигаясь, чистить и есть картошку. Потом подбросили дров в костер – становилось свежо – и стали танцевать под музыку транзистора, включенного соседями. «Снегопад, снегопад, если женщина просит, бабье лето ее торопить не спеши…» Лена танцует с Вольфсоном. Она ежится от холода, отводит полы его расстегнутой куртки, просовывает под нее руки и прижимается грудью, закрытой тонкой клетчатой тканью, к его футболке. Лифчик она специально сегодня не надела. А что? Вон Ритка с Люськой и на работу не носят. Правда, что у них за грудь? Так, прыщики.
Было поздно, но спать не хотелось. Сгрудившись вокруг костра, все, кроме Фатеевой и Вольфсона, курили. Девочки прижимались друг к другу, чтобы согреться. Лена натянула на голову капюшон красной куртки. Вольфсон обхватил ее за плечи:
– Замерзли?
– Да, – тихо, с придыханием ответила Лена и положила голову ему на плечо.
– Не боитесь волка, Красная Шапочка? – делая страшные глаза, шутливо спросил Вольфсон. Лена посмотрела на него безмятежными своими глазами, лишь шумнее задышав через подрагивающие ноздри:
– Боюсь.
Перед тем как разместиться на ночлег в каюте и на камбузе, снова пили.
– Борис Самойлович, колыбельную, а то не усну! – потребовала Агапова.
– Какую же вы хотите колыбельную?
– Ну какие там бывают? «Придет серенький волчок и укусит за бочок». Или «Спи, моя радость, усни».
– «Спи, мой бэби, курчавый черный бэби…» – дурашливо затянул Забубённый.
– А я еще не выполнил просьбу нашей Елены Прекрасной, – сказал Вольфсон, проверяя гитарный строй. – Пусть это и будет вам колыбельная.
…Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина...
Я на это наткнулась случайно
И с тех пор все как будто больна.
* * *
Через несколько дней Лена нашла у себя на письменном столе большой служебный конверт с томиком стихов Ахматовой. На титульном листе было написано «Елене Прекрасной от преданного ей Серого Волка». Стихотворение-песня было заложено закладкой. Лена читала и перечитывала стихи и в перерыв, и по дороге домой, и весь вечер дома пролежала с книжкой – благо, Вадик был в институте. Она решила сделать в подарок начальнику закладку для книг. Вырезала середину из прямоугольника пергаментной бумаги, вшила туда сплетенный по размеру кусок макраме, тонкой кисточкой нарисовала на пергаменте похожие на иероглифы символы и обвязала крючком по периметру теми же нитками, из которых сплела середину. Лена вложила закладку в конверт с открыткой – репродукцией морского пейзажа с яхтой, на которой написала: «Борис Самойлович! Спасибо за книгу! Это самый лучший подарок в моей жизни» – и бросила его в щель для почты на двери его кабинета.
Получив подарок, Вольфсон был удивлен, но очень тронут. Вспомнил, как в детстве мастерил подарки для мамы и как она радовалась им на фоне их скудной жизни. У него и игрушек-то почти не было. Был любимый игрушечный медвежонок, оставшийся от сестры. Борю тогда очень удивляло, что этот маленький мишка был старше его. Почему-то захотелось, чтобы и у этой славной девочки был такой же. И повод есть – на днях в группе собирали деньги на подарок Фатеевой ко дню рождения. Вольфсон давно уже собирался в ДЛТ за подарком для сына и заодно заглянул в отдел мягкой игрушки. Но на полках, заваленных чебурашками и прочими героями наших дней, ничего, подобного медвежонку его детства, не было. Вдруг он увидел игрушечного волка и обрадовался – вот его-то он и купит. Так лучше, это будет подарок с юмором. Мишка – слишком сентиментально. Возвращаясь с игрушкой домой, он вдруг с досадой подумал, зачем он все это делает, но вспомнил Ленины глаза, прикосновения ее рук, волос, тела, и теплота наполнила его душу, развеяв сомнения.
Через несколько дней, когда в лаборатории разъели принесенный Леной в честь дня рождения торт и подарили ей сумку, Вольфсон, уходя, попросил Лену зайти к нему в кабинет.
– Хотел отдельно вас поздравить, Леночка. – Он вытащил из портфеля и протянул ей волчонка. – Вот, можно сказать, мой почти однофамилец. Теперь он не будет спускать глаз с Елены Прекрасной, а я буду ему завидовать.
Лена молча взяла игрушку, глядя на Вольфсона без улыбки своими светлыми глазами, медленно прижала ее к щеке.
– Какой хорошенький! И мягкий. И лицо у него совсем не злое. Спасибо, Борис Самойлович! – Лена неспешно обошла стол и наклонилась, чтобы поцеловать его в щеку. Вольфсон порывисто обнял ее, но Лена также не спеша высвободилась и отступила:
– Что вы, Борис Самойлович!
– Лена, Лена, что вы со мной делаете? – пробормотал он.
Она сделала шаг к нему, но остановилась, прижав руки с зажатым в одной из них волчонком к полыхающим щекам, и вышла из комнаты.
* * *
Теперь Лена часто вспоминала все по порядку: первомайский огурец у аналитиков, и как он смотрел на нее, когда она кружилась в новой юбке – это точно не показалось, даже Инга заметила! – и яхта, его слова в шлюпке, книжка, а теперь этот волчонок… Как он ее понимает! Лена долго не расставалась с игрушками, уже подростком продолжала укладывать их с собой спать – может быть, потому, что мать так рано ввела ее во взрослую жизнь. А какой он остроумный! Как с ним легко! С ним не бывает неловко даже в неловкой ситуации. А как он начал ее обнимать… Теперь уж точно не может быть сомнений: он к ней неравнодушен. А как же эта умница Хиляева? Ну и что, что умница, зато Лена молодая, красивая, умеет вызывать страсть, умеет любить. Разве этот ученый сухарь способен вызывать в мужчинах какие-то чувства? Неужели он говорил ей когда-нибудь таким голосом «Оля, что ты со мной делаешь»? И разве эта карьеристка может его по-настоящему любить? То, что Фатеева сама была замужем, ее почему-то не беспокоило. Если Борис Самойлович ее любит, то, разумеется, она уйдет от Вадика. Разве можно их сравнивать? Даже мечты о Вольфсоне делали ее более счастливой, чем их счастливая, как она раньше считала, жизнь с Вадиком.
* * *
В преддверии праздников, как обычно, в институте оживился бартер. Доставалы приносили майонез, банки с горошком, консервы тресковой печени, твердокопченую колбасу, а менее приспособленные к жизни сотрудники расплачивались деньгами и спиртом. В конце октября объявили, что будут продуктовые заказы, и многие, в первую очередь матери семейств, побежали срочно сдавать деньги Любе, которая занималась распределением заказов. Люба занимала какую-то непонятную должность в институте, работая явно не по профилю, во всяком случае, не по профилю института, и постоянно крутилась возле деятелей профсоюза и парткома. Заказ ожидался хороший – селедка, два кило муки, кило сахара, два кило гречи, банка крабов и банка лосося. Вольфсон тоже сдал деньги. В день выдачи заказов у Бориса Самойловича был библиотечный день, и накануне в конце рабочего дня он позвонил Виктору Козлову, чтобы тот забрал назавтра его заказ.
– Да все уже привезли, Билл (так друзья называли Бориса на иностранный манер). Любаша сидит там рядом с парткомом, разбирает продукты. И Биська там. Пойди попроси.
Если бы существовали конкурсы на лучшее имя периода становления Советской власти, то родители председателя парткома Побиска Терентьевича Сатрапова получили бы главный приз. Что там скучные Вилены, Октябрины, Сталины и Комы! Побиск Терентьевич носил гордое имя Победителя Октября – Борца и Строителя Коммунизма. Кольки и Петьки, с которыми он играл в детстве, без всякого пиетета к высокому имени звали его «Биськой». Непонятным образом эта кличка следовала за ним всю жизнь, хотя давно уже никто не называл его так в лицо.
Подходя к комнате, где сидела Люба, Вольфсон увидел Сатрапова, который нес три трехкилограммовые банки селедки, поставленные одна на другую, сгибаясь от тяжести и прижимая их сверху подбородком. Вольфсон вошел в комнату, забитую коробками с кульками муки, сахара, гречневой крупы и другими продуктами. Люба сидела у стола, на котором стояли открытые банки с селедкой, такие же, как нес Побиск. Она вынимала по одной селедке и вкладывала их в полиэтиленовые мешки.
– Любаша, можно мне заказ сегодня забрать? А то меня завтра не будет.
– Конечно, Борис Самойлович! – откликнулась Люба, вытирая руки.
Пока она вынимала продукты, Вольфсон заметил на столе у дальней стены, на котором лежали Любины пальто и сумка, а сверху висел портрет Ленина, стопки банок с селедкой, и, вспомнив Побиска, идущего с банками в свой кабинет, начал понимать, что происходит. Он подумал о Лине Павловне и других женщинах из своей лаборатории, представил, как у его матери забрали бы селедку из заказа, на который она решилась бы выложить деньги из своего скудного заработка, и кровь бросилась ему в голову. И если б только Люба, но секретарь парткома!
– Люба, а куда Побиск Терентьевич понес банки с селедкой?
– А я откуда знаю! – покраснев, окрысилась до того приветливая Любаша.
– Но вы ведь отвечаете за то, чтобы ничего не пропало! А если кому-то не хватит?
– По одной всем хватит.
– По одной? Значит, должно быть по две? А те банки вы для кого отложили? – кивнул Борис на стол под портретом. Люба вспыхнула и зашипела:
– А вы бы сами тут посидели, пораскладывали эту селедку! Получать так все хотят, а как заказами заниматься, так «Любаша, Любаша». Я не дура, чтобы за так в рассоле пачкаться.
– Но вы же зарплату получаете!
– А вы поживите на мою зарплату!
– Женщины, которые заплатили за заказ, получают не больше вас. Как же можно их обкрадывать?
– Ах, так я еще и воровка? Ну и хорошо, вот и занимайтесь сами этими чертовыми заказами, а с меня хватит.
Люба выскочила из комнаты. Вольфсон постоял, забрал свои продукты, приготовленные Любой, и направился к проходной. «Позвоню сегодня Витьке, он в партбюро. И Тольке, пусть по профсоюзной линии нажмет, чтобы выдали людям все, что положено. А какая уверенность, что она права! Еще и обиделась! – подумал он про Любу. – Наверно, это давно уже происходит. Надо будет послезавтра с директором поговорить. И кого обкрадывают!» Он снова подумал о матери.
Через день Вольфсон заглянул в кабинет директора. Из разговоров с Козловым и Капустиным он уже знал, что шайка-лейка с заказами продолжается давно, но руководство на это закрывает глаза. Без всякой радости они пообещали поговорить – Виктор с товарищами из партбюро, Толя с Любашей. Жуков-Майский знаком остановил Бориса, когда тот хотел изложить подробности.
– Этим вопросом уже занимаются, Борис Самойлович, – сухо сказал директор и задал вопрос о предстоящей после праздников командировке Вольфсона на завод.
Вольфсон был несколько удивлен реакцией Ивана Александровича – тот не выразил ни осуждения хапугам, ни похвалы или благодарности Борису – но сам он был доволен тем, что помог восстановить справедливость. Несколько человек уже подошли к нему сегодня повозмущаться жуликами и повосхищаться его решимостью прекратить безобразие. Он хотел поговорить с Витей или Толей о деталях этого дела, но они, похоже, избегали его, а потом праздники и подготовка к поездке заставили его забыть о случившемся. Вольфсон понятия не имел, что все происшедшее широко обсуждается в массах и что большинство именно тех низкооплачиваемых сотрудниц, чьи интересы он защищал, осуждало его вмешательство. «Теперь из-за Бориса Самойловича Люба откажется заниматься заказами», – говорили они.
* * *
Первый день после возвращения из двухнедельной командировки был сумасшедший, и Вольфсон задержался на работе. В дверь кабинета осторожно постучали, и в кабинет вплыла Лена Фатеева, в ореоле свежести, здоровья и юной безмятежности.
– Что-нибудь случилось, Лена? – спросил Вольфсон, так как после обмена приветствиями она замолчала, только ноздри трепетали от частого дыхания.
– Я… я знаю, я не должна об этом говорить, но я… я не могу... – Слезы полились у нее из глаз.
– Лена, Лена, сядьте, успокойтесь, – Вольфсон обошел стол и, обняв Фатееву за плечи, подвел ее к стулу. Но она, продолжая стоять и глядя на него широко раскрытыми детскими глазами, выдохнула:
– Это правда?
– Что правда?
– Про Тамару Наумовну?
– При чем здесь Тамара Наумовна? – в нем начинало нарастать раздражение и подозрение, что старые сплетни дошли до Лены, но еще не хватало, чтобы она начинала устраивать допросы о его прошлом.
– Так вы ничего не знаете? Я так и думала! Я не верила, я знала, что они все придумали! Борис Самойлович! – Лена прижалась к его груди. Вольфсон высвободился и усадил ее на стул.
– Лена, объясните, пожалуйста, в чем дело.
Оказывается, пока Вольфсон был в командиривке, в лаборатории состоялось заседание профкома. Инга участвовала в нем как культорг и вела протокол. На заседании присутствовал Побиск Терентьевич, который призвал присутствующих проголосовать за объявление выговора и.о. завлаба Вольфсону за аморальное поведение на работе. Сатрапов сообщил, что получил жалобу от м.н.с. Т. Н. Ивановой (Тамару Наумовну за глаза называли «так называемая Иванова», потому что на лице у нее была написана ее девичья фамилия Цукерман), что однажды вечером, когда у нее шел синтез и она вынуждена была работать дольше обычного, в лабораторию вошел Вольфсон, стал к ней приставать и хватать ее за грудь. Секретарь партбюро долго распространялся о несовместимости развратного поведения с моральным обликом и т.д., и т.п., и призвал членов профкома единодушно осудить поведение начальника. Однако члены профкома оказались не лыком шиты и отказались голосовать по вопросу, не подтвержденному фактами.
– Откуда мы знаем, может, Тамара Наумовна все придумала? – говорила лаборантка Тоня. – Кто-нибудь спросил у Бориса Самойловича, как было дело?
М.н.с. Добролюбова сказала, что сама часто задерживается в лаборатории, и Борис Самойлович, если он еще не ушел, всегда заглядывает, чтобы убедиться, что все в порядке, и всегда ведет себя корректно.
– Иванова сама хороша, такая соврет – недорого возьмет, – сказала Инга. Она помнила, что несколько лет назад, когда Тамара Наумовна еще не стала Ивановой и наслаждалась свободой после развода с первым мужем, у нее был командировочный роман с Вольфсоном, о котором он, как обычно, забыл после возвращения, Тамара же разнесла это по секрету по всему институту.
Более того, Инга рассказала в группе, что на следующее утро после заседания к ней пришел профорг лаборатории Лапшин, чтобы помочь набело переписать протокол. Инга писала под его диктовку, где и когда состоялось заседание, кто присутствовал.
– Значит, так. Слушали: жалобу на аморальное поведение исполняющего обязанности заведующего лаборатории мономеров, кандидата химических наук, руководителя группы Вольфсона Б.С. Постановили: объявить Вольфсону Б.С. строгий выговор с занесением в личное дело и передачей жалобы в партком для дальнейшего расследования.
– Слушай, Сергей, ты что, рехнулся, что ли? Мы ничего такого не постановили, наоборот, отклонили предложение Сатрапова о выговоре. Вот, пожалуйста, мой вчерашний черновик. Я так и напишу.
– Да-да, конечно, Инга. Извини, я просто оговорился.
Все это выглядело как заговор против Вольфсона, которому собирались дать ход, несмотря на то, что на первом этапе афера провалилась. Все в группе и многие в лаборатории, узнав о случившемся, были возмущены, особенно Лапшиным. От Сатрапова-то всего можно ожидать, а вот Серега… Инга, Тоня, Добролюбова и другие, присутствовавшие на заседании, были героями дня.
Вольфсон слушал Лену, не веря своим ушам. «Селедка!! - пронеслось у него в голове. – Ну, Биська, ну, подлец. Ничего, голыми руками ты меня не возьмешь». Как всегда, первой мыслью было – рассказать Ольге или нет? Да, конечно, она же ничего не знает о прошлом, а то, что под него кто-то копает, ей нужно сказать. Может понадобиться и ее помощь. Но он был уверен, что сможет замять дело, не дав ему раскрутиться. Но сейчас нужно что-то сказать Лене Фатеевой.
– Леночка, вы даже представить себе не можете, как я вам благодарен. Конечно, все это выдумки. Не знаю, зачем кому-то понадобилось действовать за моей спиной. Но ничего, наше дело правое, мы победим, – криво усмехнулся он.
– Да, да, Борис Самойлович. Вы… вы самый умный, самый талантливый в институте, самый честный. Я в вас так верю… Они вам просто завидуют.
– Ну что вы, что вы, Леночка. Вижу, что у Елены Прекрасной и душа без изъяна, не только внешность, – неловко пошутил он. – Идите домой, не волнуйтесь.
Он встал и открыл ей дверь.
«А ведь и правда волнуется», – подумал он польщенно. Единственное, что и было приятным во всей ситуации. Молодая, хорошенькая до невозможности, смотрит наивно, верит в него. Плачет! Уж не ревнует ли? Наверно, она ведь с вопроса про Тамару начала – «неужели правда»? Да-а, а если б не эта девочка, ему бы всадили нож в спину, он бы и понятия не имел, что его ждет. Теперь же он знал, что делать.
Ольга еще не вернулась с работы, и Борис, решив брать быка за рога, позвонил Ивановой домой. Тамара сама сняла трубку.
– Слушай, Тамара Наумована, я тебя долго не задержу. Ты прекрасно знаешь, почему я звоню, но не знаешь еще, во что влезла. Уж не знаю почему, но я не выбросил письма, которые ты мне когда-то писала. Там есть такие, из которых можно сделать весьма нелестные для тебя выводы. Хочешь, чтобы весь институт и твой Иванов узнали, как ты мужикам проходу не давала? А тебе крыть нечем, я все буду отрицать, у тебя ни улик, ни свидетелей. Кстати, не сомневайся даже, что твой роман с Козловым прогремит, а ему это сейчас совсем не нужно. Думаю, он позаботится, чтобы это дело замяли как можно быстрее. Так что иди-ка ты, Тома, завтра к Побиску и скажи, что ты в эти игры не играешь.
– Боря, ты ничего не знаешь! Я не виновата, меня Сатрапов заставил. Давай завтра на работе поговорим.
– Мне с тобой не о чем говорить.
– Побиск мне этого не простит.
– Тебе-то он простит. Скажешь, что передумала, не можешь рисковать своим вторым браком. Поплачь. Я Козлова попрошу, он тебя поддержит. Ну что, мы договорились?
– Я боюсь. Ты не знаешь Сатрапова.
– Знаю. Никаких больших гадостей он тебе сделать не может, не та у тебя должность. А вот Иванова своего потерять можешь. Одно дело, когда ты невинная жертва, да, может, и лестно ему, что на тебя еще кто-то клюет, но если дело примет другой оборот – что ты оклеветала мужика, за которым сама бегала, письма ему писала, да плюс другие твои похождения, то это меняет дело. Извини, что я так с тобой говорю, это не в моих правилах, но ты сама в это влезла. И дело это серьезное. Ну что, идешь ты завтра к Сатрапу?
* * *
Как Вольфсон и ожидал, делу хода не дали. Об этом ему сообщил Козлов, которому Борис объяснил, что история может рикошетом ударить и по нему, после чего Витька из сочувстующего наблюдателя стал союзником. Но жизнь Вольфсона изменилась. Его победная поступь дала сбой, порвался парус, яхта дала крен.
В январе на Ученом совете должны были утверждать список выдвинутых на Государственную премию. Хотя Вольфсон был уверен в исходе, он испытывал приятное волнение в предвкушении голосования. Секретарь Совета зачитал список, и Бориса охватило беспокойство, как при приближении опасности, хотя он даже не сразу понял, что произошло. Его в списке не было. Зато там появился Виктор Козлов. Вольфсон оглянулся на Козлова, сидящего сзади, но Витька смотрел прямо перед собой, как будто не видя друга.
– Есть предложения? – говорил между тем со сцены секретарь.
Вольфсон поднял руку.
– Вы уверены, что меня нет в списке? Я знаю, что мое имя было включено, когда список пошел в министерство, и, насколько мне известно, никаких проблем с утверждением не было. Всем известна моя работа по этой тематике, я соавтор большинства патентов по этому процессу. Так что здесь явно какая-то ошибка.
– Это вы ошибаетесь, Борис Самойлович. Вы считаете, что вам все известно, но нам тоже кое-что известно. Уже вывешен приказ о вашем увольнении. Лицам, против которых возбуждено уголовное дело, не место в нашем институте! – возвысил голос Побиск, сидевший в первом ряду.
– Какой приказ? О чем вы говорите?
– Товарищи, прошу соблюдать порядок, – постучал по столу секретарь Ученого совета. – Все личные вопросы попрошу решать за пределами зала заседаний.
– Это не личный вопрос. Мое имя было в списке кандидатов, выдвинутых на соискание Государственной премии. Вы же тут зачитываете список, в котором мое имя отсутствует. Я требую объяснений, прежде чем мы перейдем к голосованию.
– А вы вообще не в счет! Вы уволены! – победно выкрикнул Побиск.
– Не знаю, о чем вы говорите, товарищ Сатрапов. А разве вы как секретарь парткома не заинтересованы в соблюдении всех правил при выдвижении на премию?
– Не разводите демагогию! – взвизгнул секретарь парткома.
Народ безмолствовал. Кто-то сзади тихо сказал: «Не связывайся, Борис!»
– Товарищи, товарищи! – секретарь стучал авторучкой по графину с водой.– Борис Самойлович, я зачитал список в таком виде, в каком я его получил, и ставлю его на голосование. Все решено и подписано. Если вы чем-то недовольны, выясняйте с Иваном Александровичем, когда он вернется. Что касается приказа, о котором говорит Побиск Терентьевич, то я не в курсе. Все знают, где доска объявлений, можете ознакомиться после собрания. Будем голосовать, товарищи!
Вольфсон сел. В душе было пусто, в голове гудело. Хотелось уйти, выяснить, что за ахинею нес Побиск об увольнении. Но он решил досидеть до конца заседания.
Пока шло тайное голосование, Борис вспомнил про Козлова и подошел к нему.
– Витя, что за ерунда? Почему ты оказался в списке вместо меня?
– Билл, я знал, что меня включили, мне Иван Александрович недавно сказал. Но я понятия не имел, что тебя зарубили.
– Что же ты молчал? Говорить надо такие вещи!
– А что бы это изменило?
– Как что? Во всяком случае, я бы знал, что ситуация изменилась. А что это Сатрап про увольнение, про уголовщину плетет?
– Не плетет. Пойди почитай. Сатрап, видимо, договорился, чтобы приказы вывесили, когда мы все пойдем на заседание, чтобы никто не успел прочитать.
– А ты откуда знаешь?
– А он экстренное заседание парткома устраивал, обсуждал это все перед тем, как идти к Жукову.
– И ты молчал?!
– Откуда я знал, что Биська так далеко зайдет? Ерунда какая-то, подписи на патентах. Все же знают, как это делается. И потом, всем было ясно, что все дело в селедке. Не оставит он тебя в покое, Билл. И зачем тебе все это было надо?
– Ты что, в друзья к Побиску записался, что ли?
– Слушай, давай не будем.
– Ах, не будем? Да ты понимаешь, что если бы ты мне все вовремя рассказал, может, все было бы сейчас по-другому? Вот уж никак не ожидал от тебя.
Огласили результаты голосования. Список был утвержден подавлющим большинством голосов. Вольфсон вышел и направился к доске объявлений. Несколько человек стояли перед ней, обсуждая приказы, но, увидев его, смолкли и разошлись. Первый приказ гласил, что Вольфсона увольняют из института за неправовые действия, второй – что институт возбуждает против него дело в прокуратуре в связи с подделкой документов. Тягостное, почти безнадежное чувство овладело Вольфсоном, настолько мелкой, ничтожной, бездарной была заведенная против него игра. Но, с другой стороны, фигуры были расставлены, сделан первый ход, и он видел, что у него есть шанс на выигрыш. Надо только не спешить, поговорить с Ольгой, с тестем и объявить шах, а может, и сразу мат поставить этим идиотам.
По дороге домой он думал о предательстве Козлова. Он вспомнил, как эта славная молоденькая Фатеева помогла ему столько нервов и времени сэкономить, предупредив о готовящемся против него заговоре. Тут дело куда серьезнее, а Витька его так подвел. Капустин, небось, тоже знал и помалкивал. Хороши друзья!
* * *
Как говорил тесть Бориса, членкор Хиляев, на всякую бумагу должна быть другая бумага. Бумагу подготовил и послал в дирекцию и в отдел кадров института опытный юрист, знакомый тестя. Обвинение, которое предъявляли Вольфсону, было поистине смехотворным. Дело в том, что в соавторы каждого патента всегда включалась большая команда – те, кто делал работу в институте, кто проводил испытания на заводе, кто-то из начальства, из главка, директор или замы, если патент был по их тематике. При подаче заявки было сложно собрать подписи всех участников – заводские, министерские и многие хоздоговорные сотрудники были в других городах, да и свои часто отсутствовали – кто в командировке, кто в отпуске, особенно летом. Поэтому было принято расписываться за отсутствующих, чтобы не тянуть с подачей заявки. Не было, наверное, почти ни одного из ведущих авторов патентов, кому бы не пришлось за кого-то расписаться собственноручно или попросить кого-нибудь, у кого это лучше получалось. Хотя Вольфсон всегда старался по возможности избежать этого и пользовался любой оказией, чтобы своевременно собрать автографы нужных лиц, но цейтнот иногда заставлял «нарушать». Так, в последней заявке он расписался за ведущего инженера волжского завода и одного из представителей главка. Он не делал из этого секрета и, по-видимому, это стало известно Побиску, который поднял шум и так представил дело директору и управленцу, что те забеспокоились и согласились выкинуть Вольфсона из премиального списка. Козлова же ввели, поскольку у него в цеху проводились кое-какие опыты и он являлся соавтором нескольких патентов, а Сатрапов, предложив его, лишал Вольфсона союзника. Однако столь многим в институте можно было предъявить подобное обвинение, в том числе замдиректорам и завлабам в бытность их рабочими лошадьми, когда они писали заявки и собирали под ними подписи. Грамотно составленное адвокатом письмо продемонстрировало дирекции, что продолжать это дело не в их интересах. Через несколько дней на доске объявлений появились новые приказы. Один отменял прежний приказ об увольнении Вольфсона. Из другого, несмотря на темный витиеватый слог, было ясно, что с Бориса снимаются обвинения, представленные в прокуратуру.
Люди молча читали приказы. Говорить боялись – а вдруг ляпнешь не то, потом пожалеешь – только шептались с особо доверенными. Испорченный телефон работал на всю катушку. Вольфсон после нескольких дней отсутствия вновь появился на работе и, хотя осунулся и не улыбался, как обычно, старался держаться, как ни в чем не бывало. Это было не так трудно, как он ожидал, потому что многие, хоть и не обсуждали с ним существо дела, явно относились к нему с сочувствием. Кое-кто из коллег по секрету высказал ему недовольство действиями начальства и возмущение, особенно поведением Сатрапова. «Засиделся, распоясался бездельник. Нечего ему делать, сволочи», – был общий приговор.
* * *
Казалось бы, на этом антивольфсоновские силы из руководства могли бы и успокоиться, но эйфория борьбы, вызвавшая бурление адреналина, захватила иных настолько, что они не могли остановиться. Да и признавать поражение не хотелось. Водоворот ненависти притих, но не иссяк. Очень скоро представился случай еще раз лягнуть Вольфсона. Шансов было немного, но решили использовать коллектив – великая сила, неотразимое оружие и отличное прикрытие на случай отступления. А возможность подоспела такая. Молодой кандидат наук Геннадий Андреевич Воротила, которому отказали в повышении месячной нормы спирта после присвоения ученого звания, обозвал Вольфсона жидом. Вольфсон дал Воротиле по молодой наглой морде, тот кинулся в рукопашную. Были свидетели, дерущихся разняли. Слух об инциденте разнесся, и Сатрапов вызвал Воротилу в партком, чтобы узнать подробности. Хотя то, что начальник ударил подчиненного, было возмутительно, члены парткома не хотели связываться с новым обсуждением Вольфсона, но, как напомнил товарищам Побиск Сатрапов, Борис был членом бригады коммунистического труда. Лаборатории одна за другой завоевывали это звание в нелегкой борьбе за высокие показатели, таким образом, каждый сотрудник становился ударником коммунистического труда. Распускать руки, да еще начальнику, недостойно члена коллектива, носящего это почетное звание. Партком в содружестве с профкомом объявили общее собрание лаборатории. Повестка дня – обсуждение недостойного поведения Б.С. Вольфсона и лишение его звания ударника. Объявление о собрании читали с циничными ухмылками, настолько нелепой казалась эта затея. Ну, лишат звания – так что? Подумаешь, бригада комтруда. Фикция одна.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.