Русские (,) украинцы (отрывок из романа)

отрывок из романа Сергея Пахоменко (Мариуполь)


Русские (,) украинцы 
Мой город плавил сталь. Это очень тяжелая работа, после которой мало интересуешься какими-то отвлеченными вопросами. А уж тем более национальными. Пришел после смены, поел и, – в койку. До утра. Какой там национальный вопрос, с супружеским бы справиться! – так могли бы рассуждать усталые мужики моего города, если бы кто-то задал им этот самый национальный вопрос. Но никто не задавал, а они и не задумывались. Мой город расположился на востоке Советской Украины, его заводы уже давным-давно переплавили в единую массу всех, кто имел неосторожность здесь поселиться. И украинцев, и русских, и даже греков. Немногих из них волновало, во что именно их переплавил город. Они говорили на русском языке, жили в СССР, и не возражали, когда где-нибудь, в паспортном столе, например, их называли русскими. Какая разница? Тогда все были русскими. С самого детства. И никто на это не обращал внимания. Это было естественно как голова, две руки и две ноги. Глухое Г, «тикАл» и «заховаАл»* значения не имели. Они тоже были русскими. Дед Панас из телепередачи «На добраніч, діти»* рассказывал украинские сказки, а значит, был русским, но из села. Потому что украинцы – это тоже такие русские. «Нерусский» – это не указание на национальность, это степень неадекватности. Фраза «Ты как нерусский» предназначалась самым отпетым «чайникам». Фраза «Я тебе русским языком говорю» предваряла повторную инструкцию для них.
Конечно же, прежде всего русский был языком. Великим, могучим и, о, повезло, родным. Потом, он был сказочным, былинным богатырем, Ильей Муромцем, на подвигах которого мы воспитывались. А потом он был отважным, ловким и бесшабашным героем анекдотов (типа, «собрались как-то американец, француз и русский…»), на которых мы перевоспитывались.
Русский – язык, богатырь, удачливый герой. Русским мы говорили, побеждали всех врагов, смеялись и выкручивались из трудных ситуаций. То есть жили. Бабушки и дедушки из забытых сел путали русский с украинским и греческим, то есть не умели говорить, побеждать и выкручиваться. То есть жить им оставалось недолго.
Однажды я узнал других русских. Это были русские из Тульской области. У нас их называли кацапами. Считалось, что это не обидное слово. Просто надо же как-то различать русских-нас от русских-их. Я гостил у них с родителями. Эти русские были открытые и добродушные. Они открыто и добродушно смотрели на мир, а когда так смотришь на мир очень долго, целыми поколениями, то мир заползает в тебя, и ты миришься. Миришься с ним и с любой его несправедливостью. Несправедливостей было много – разбитые дороги, холодная погода, неприрученная природа и отсутствие колбасы. Но русские с этим мирились. Потому что этот мир уже давно влез в них. За колбасой они ездили в Москву, разбитые дороги компенсировали по гоголевской методике – быстрой ездой, от холодной погоды грелись водкой и баней, а вместо природы приручили мат. У нас мат был злобной овчаркой, сидевшей на цепи и срывавшейся у кого чаще, у кого реже, но обязательно, чтобы порвать, растерзать, укусить или, в крайнем случае, облаять. У них, мат был ласковой дворнягой, верным другом, сопровождавшим их повсюду и помогавшем во всем. Добрым и шершавым языком мат вылизывал все остальные слова, делал их проще, честнее и понятнее. И, как и всех дворняг, мат очень любили тамошние детишки. От мала до велика.
Те русские были очень заботливыми. Особенно они заботились о пьяных. У нас пьяный превращался в животное, у них – в тотем. Казалось, они верили в то, что, опьянев, человек перестает быть простым смертным и становится племенным божеством. И превращается в осязаемое, живое (а, вернее, полуживое) связующее звено поколений. Не будешь пьяный, порвется цепь, рассыплется, исчезнет род. Поэтому пьяным нужно если и не поклоняться, то относиться почтительно. С пьяными они обходились с тактом и пониманием, порой даже как к больным «…Тише, тише, не шумитя…Он пьяный спить…Не трогай его, погляди он пьяный…Не видишь, че ли.. И не стыдно-то?».
Тебе, а не ему стыдно. Потому что, человек пьяный, а ты его трогаешь. А еще пьяному было все можно. «Дык-ведь напимшись, че взять-то с него» – говорили русские, разводя руками.
Те русские были очень гостеприимными. Даже их Тула поднатужилась и встретила меня, своего гостя, неестественным для себя солнечным днем и почти приазовской жарой. Но, как и у всех русских, ее гостеприимство шло от искреннего сердца и легкомысленно обходило рассудок. А сердце не позаботилось о том, чтобы поставить на вокзале еще хотя бы одну бочку кваса. Или завезти в буфет минералку, или ситро «Буратино». Сердце хотело как лучше, ради южных гостей оно приказало солнцу жарить что есть силы, вперед, за весь оставшийся год, а я… А я изнемогал в длиннющей очереди за квасом, растянувшейся от вокзала и чуть ли не до знаменитого тульского Кремля. И когда подходила наша очередь, и я уже исступленно репетировал засохшими губами ритуал квасного возрождения, сердце, доброе, любящее, тульское русское сердце спохватилось, запричитало, коря себя за те неудобства и лишения, которые мы испытываем из-за его бестолковости, и… услужливо подогнало нужный нам автобус на деревню Труновку. Следующий рейс, которого ожидался только через 4 часа.
Родители выхватили меня из самой головы очереди и потащили на штурм разбитого «пазика». Я еле передвигал ноги. Ноги теряли точку опоры и, окончательно данный процесс, очевидно, завершился бы в переполненном автобусе, где ногам было уготовано безжизненное висение зажатыми между дородными анатомическими подробностями других пассажиров. Но сердце поняло, что снова сделало что-то не так и, желая поскорее исправиться, захлопнуло двери «пазика» перед нашим носом, мигом отправило его по маршруту, подальше от наших глаз. Чтоб не раздражал. Так хозяева прячут от гостей котенка, который нашкодил им в туфли. А мы остались стоять на легендарном русском распутье равноудаленные и от «пазика» и от бочки с квасом. И только следующий козырь тульского хлебосольства – обшарпанный «москвичонок» наконец-то оказался выигрышным.
– Че, на Труновку-то есть кто? – живо поинтересовался приветливый рябой мужичонка из «москвичонка». – Садись….десять рубликов, а …малый притомился…ладно, пять.
– А можно семь? – спросила мама, – только стекло одно поднимите, сквозняк.
– Не-а – потупился мужичонка, – пять…стекол нету.
Я сидел на заднем сиденье раздосадованный на Россию. Гостеприимное русское сердце увидело бесплодность своих усилий и расплакалось. Хлестким и холодным дождем. Который залетал в бесстекольные окна «москвичонка». Мне стало жалко русское сердце, я почувствовал себя виноватым.
– О, вот так у нас всегда, – показал мужичонка на свинцовое небо, – а седня че-то жарко, как в Африке было. Непонятно…. А вы откуда сами-то?
– Из Жданова* – ответила мама, – это на Украине.
– Ого – удивился мужичонка, – аж оттуда. Я знаю Жданов, там еще море…Черное или Азовское?
– Азовское
–Да, точно, Азовское, Черное это в Крыму.. Я там был…На рыбалку ходишь, малый? – обратился ко мне мужичонка.
– Ходит, ходит – соврала за меня мама, ограждая от ненужных поисков нужного ответа. Правильно, что соврала. Разрушать систему представлений человека, только что скостившего тебе пятерку, было бы верхом нахальства.
А то – удовлетворенно кивнул мужичонка – у вас, небось, все ходють. А у нас лес главный…Вы поглядите…. Земляники сейчас сколько, а грибов. Самый сезон. Но моря – усмехнулся он, – моря нет. И речка, одно название, ручей один.
– И не надо, не надо моря и речки, и солнца не надо, – я все еще чувствовал вину за свои капризы перед добрым русским сердцем. – Мне и так очень нравится. Лес, нежарко, земляника, грибы…Может зверей каких-нибудь увижу…
И сердце перестало плакать и заулыбалось в ответ. Доброй улыбкой бабы Дуни из Труновки у которой мы жили. Она распевно называла меня «милай» и пыталась напоить парным молоком. Сердце улыбалось сладкими губами земляничных полян, накрашенных ярко-красной помадой. Ярко-красной не от вульгарности, конечно же, а от милой деревенской неотесанности и безвкусия. Типа, «какая была помада, такой и накрасились. А че красная? Дык она самая красивая». Сердце улыбалось даже небом, наверное, для того так низко повисшим на вековых дубах, чтобы я услышал его ласковый говорок
«Ну..милай, как тебе? Ну да, в июле в курточке, ну дык и ниче страшного, зато воздух-то какой…Свежесть….Тебе нравится? Башмаки или как вы их там называете… красовки че-ли, сними-ка, неча красоваться-то, босиком давай по травке, росе»
Мне нравилось, но кроссовки я не снимал.
Сердце не улыбалось только на портрете Льва Николаевича в Ясной Поляне. Но я все равно знал, что оно и здесь доброе и очень любит детей.
Те русские были щедрыми… На гулянке, венчавшей наше пребывание в гостях, я сидел в уголку и трескал пирожки со смородиной. Мне было хорошо, весело и вкусно. Под песню «Малиновки заслышав голосок» я стал кривляться, изображая игру на гитаре. Тетка Лидка – красная, разгоряченная водкой, пляской и дядькой Степаном подплыла ко мне и спросила.
– Чаво, малый выкаблучиваешься, давай настоящую гитару доставай!.
– Так нету, настоящей, – ответил я.
– Будет, – пообещала тетка Лидка и снова пустилась в пляс, водку и дядьку Степана. Но обещание не забыла. На следующее утро у меня была настоящая гитара, потому что тетка Лидка работала завскладом в райцентре. И была русской. И до утра еще не протрезвела. Я тащил эту гитару на себе по автобусам и поездам до самого Жданова, но на русское гостеприимство уже не сердился. Потому что шло оно от чистого сердца и легкомысленно обходило рассудок.
Потом все это подзабылось. На гитаре я так и не выучился играть, а потом и вовсе ее продал. Своему однокласснику Ярику, за червонец. Продал подаренную гитару. Моя первая коммерческая сделка так сразу же поглумилась над духом пионерского бескорыстия, что совесть убоялась таких поступков в дальнейшем. Поэтому первая коммерческая сделка оказалась последней. Справедливости ради следует сказать, что Ярик сам просил продать ему гитару и сам назвал цену – червонец. Но я даже не скостил пятерку. Хотя мог бы, помня о происхождении гитары, и о том случае с тульским водителем «москвичонка», долго еще символизирующими для меня всеобъемлющую людскую щедрость. И желание ей следовать. Но в 16 лет желание следовать за чем-то или за кем-то исчезло, а цена червонца уже сжалась до той давнишней тульской пятерки и быстро менялась в сторону уменьшения. Потому что время в стране наступило такое – сжатое и меняющееся в сторону уменьшения. Уменьшения страны. Но нам это время было по душе. Ярик как раз и купил гитару, чтобы петь об этом времени, что-то типа : «Время менять имена, настало время менять имена…» или … «Перемен требуют наши сердца.. Перемен требуют наши глаза».
Сердца и глаза требовали перемен, а время требовало получение паспорта. В графу «национальность» которого я почему-то собрался вписать «украинец». Но паспортистка в ЖЭКе сказала, что фамилия на -ко не аргумент. Национальность определяется по родителям, а у тебя, мальчик, отец – русский, а мать – гречанка.
–А если завтра кто-то захочет записаться китайцем или американцем, что мне тогда делать? – давила на меня паспортистка выверенной до мелочей бюрократической логикой.
И я сдался. И записался русским. И уже в этом было противоречие. Потому что русские не сдаются. Мирятся, но не сдаются.
Дома мама сказала, что надо было купить паспортистке коробку конфет, бумаги может быть канцелярской, скрепок и уже тогда выступать с украинизаторскими инициативами. Превращение в украинца за коробку конфет мне казалось мелочным и недостойным. На что дома парировали, что все это ерунда, и на кой мне сдалось быть украинцем по паспорту и, хотя от Горбатого всего можно ожидать, но уж это, вряд ли будет так важно. И нужно.
Да я и сам не особенно осознавал, почему мне нужно было быть украинцем. Я далек был от воздыханий по поводу «солов’їної мови»* и «споконвічних мрій українського народу про незалежність»*. Ну, у нас все были далеки от этого. «Солов’їну мову» я знал так себе. Ну, у нас все знали ее так себе. Ведь учили ей как бы нехотя, по-быренькому, как бы как в нагрузку. Это когда дома в школу отправляют, ранец помогают собрать и вдруг остается кусочек свободного места. И бабушка говорит:
– Ну, возьми сюда бублик положи еще один.
А ты отвечаешь
– Да есть уже один, не съем я.
– Ну, не съешь, домой принесешь, а так пенал болтаться будет. Ездить по портфелю, стучать. От красиво.
Вот и был он таким, украинский язык – вторым ненужным бубликом. И учителям было все равно, что нам от него достанется – тесто, мак или дырка. Потому что чисто формально он лежал в ранце. И этого было достаточно. И носили мы его туда-сюда, чтоб пенал не болтался и не ездил по портфелю. А сами предпочитали выбирать дырку от бублика. Потому что сам бублик есть не хотелось. Потому что вкус от этого бублика был пресным и неинтересным. Он был вкусным только тогда – давным-давно, при деде Панасе. Но к тому времени, как мы начали учить украинский, деда Панаса уже не стало. Вот поэтому я особо не комплексовал по поводу украинского языка – второго, черствого бублика. Например, в том случае, когда читал вслух шевченковских «гайдамакив» и на замечание учительницы «Голосніше!»* начинал читать еще тише. Потому что мне слышалось «Голос тише!». И мне было наплевать, что мне слышалось «Голос тише!». И никто не смеялся, потому что половине класса тоже слышалось «Голос тише!». И учительнице было наплевать, и может, она действительно говорила «Голос тише!», потому что не хотела слушать язык-бублик. Тем более в моей дырявой интерпретации.
История Украины у нас была как заплатка на истории СССР. Видно, что заплатка, но надо, чтоб была. Хотя бы в одном месте, на шве, где Богдан Хмельницкий пришил Украину к России. И все, и хватит, и все остальное понятно.
Украинская литература красовалась в отдельном толстом учебнике. Но все равно казалась ограниченной, меленькой и постоянно ноющей. Оживавшей только при дележке панской земли. А произведение «Хіба ревуть воли як ясла повні»* я не понимал уже с самого названия. Я думал, что автор недоумевает - разве могут волы реветь так же, как и какие-то полные ясла? Что такое «ясла», я не знал, но интуитивно догадывался, что реветь подобно волам они не могут. А если не могут, если автор обозначает это уже в названии, зачем тогда читать это? Тем более, что никто и не заставлял. Даже на уроках украинской литературы.
И вдруг я захотел стать украинцем. Странно. Может дело в том, что быть украинцем вдруг стало стильно, так же как быть панком или металлистом. Но панков и металлистов у нас в городе били, и становиться ими я опасался. А украинцем… Почему же…Весьма достойно, наверное. Не коммуняки ведь… И наверное, именно, потому что не коммуняки. Потому что коммуняки в Москве и от них надо как-то сваливать. И почему бы не использовать для этого велосипед «Украина». В моем дворе эта марка считалась самой быстрой среди велосипедов. Это же не «Орленок» какой-нибудь или ужас, скрипящий на двух колесах - «Салют».
Но, наверное, самым главным было то, что «Украина всех кормит». О, это был очень знаменитый рефрен. По популярности его можно было сравнить даже с песней Цоя «Группа крови». Точно так же его можно было услышать практически из всех окон. Молодежи он нравился, потому что был модным, драйвовым, немного чудным и, совсем недавно, запрещенным. Старшему поколению за то, что имел серьезное познавательное значение. Он объяснял пустоту магазинных полок.
«Украина всех кормит». Нет, это определенно меня цепляло. Я жил на Украине, поэтому это значило, что это и я тоже всех кормлю. И я был чрезвычайно горд от этого. Хотя к 16 годам я лично не заработал ни копейки денег (гитара Ярику - не в счет). Ну и что? Дети при социализме не зарабатывали денег. Они вообще не пользовались деньгами. Как при коммунизме. Потому что при социализме только детям показывали коммунизм. И то чуточку. И вот, бац, и я уже всех кормлю. Узбеков, молдаван, грузин…
Как я это делаю? Да какая разница? Ну, хотя бы так….
….Я стою на раздаче в заводской столовой (мы там практику проходили, и столовая запомнилась больше всего) и щедрыми половниками наливаю узбекам, казахам, молдаванам, армянам, москвичам борща до краев, заправляю сметаной, насыпаю кашу гречневую с котлетой по-киевски, или по-донбасски (тогда еще не было разницы), хлебушек свеженький, пирожки. Нате, пожалуйста, кушайте народы-братья, мы щедрые, всех накормим, напоим. Вместе со мной на раздаче суетится Натаха Савченко из моего класса. Почему, Натаха? Потому что, Натаха красивая и фамилия на -ко заканчивается. На голове у Натахи веночек из барвинков. А на стройных ножках красные сапожки.
Вот заходит жирный узбек в полосатом халате и с кожаной папкой. Партийный бей. С ненавистью наливаю борща, насыпаю второе. А что поделать. Судьба такая, украинская. За беем ватага тощих и грязных ребятишек в замасленных тюбетейках. Бей отгоняет их папкой от борща и котлет. Как мух. Натаха тихонечко рассовывает им по карманам пирожки и конфеты. Она не только красивая, но и добрая. Как Украина. Вот, армяне пришли. Или грузины. Они смотрят не на борщ, а на Натаху. У Натахи слегка расстегнута вышиванка. Раньше, до грузин или армян меня это волновало, сейчас тревожит. Я отправляю Натаху на кухню, якобы за компотом. Грузины или армяне громко возмущаются, но борщ и котлеты берут, садятся за крайний столик, о чем-то спорят, ссорятся, потом вскакивают, хватаются за кинжалы и выбегают на улицу. Потом возвращаются, но не все. Молча рассаживаются за разными столиками.
Заходят прибалты.
- Они ж уже будто-бы не в совке?- удивляется. вернувшаяся с кухни застегнутая Натаха. Прибалты и вправду ничего не заказывают, говорят у нас свое есть, мы просто здесь посидим пока. Пока у нас ремонт. Евроремонт. Не возражаете? Не волнуйтесь, нам ничего вашего не надо.
Мы не возражаем и не волнуемся.
-Сразу видно, культурные люди – вздыхает Натаха. – Европа. Она чуть ли не насильно угощает прибалтов пирожками и компотом. Прибалты отнекиваются, потом нехотя принимают угощение. О чем-то тихо совещаются. Наконец один из них, самый белобрысый и в очках, достает из кармана хорошего пиджака красивую коробочку, методично отсчитывает две пластинки и торжественно вручает нам с Натахой.
- Жвачки! - восторгается Натаха - апельсиновые. Цивилизация! Фабрика «Калев», Таллинн. Вдруг, она мрачнеет.
- Явился, упырь, как же без него, и поесть людям спокойно не даст.
Это она о Москве говорит. Москва – это комиссар в кожанке, с красной звездой на фуражке и с маузером.
- Ну, как тут, все у вас нормально, хохлы? – цедит сквозь зубы Москва, - Я, это, забираю тут у вас все…И из подсобки несите, что заныкали…Все, все несите…Я вам покажу суверенитет. А этим лабухам, ниче хоть не давали?- презрительно показывает Москва на прибалтов.
- Нет – отвечаем мы, сказали, у них все свое есть.
Москва звереет
-Что? Все у них есть? Я им покажу «все у них есть». Шпроты вонючие только у них и есть. Кстати, давайте их сюда тоже. Все..Все..им дала Россия, Советская власть все им дала, а они подстилки немецкие.. Ну щас вы у меня получите…
Москва переворачивает столик за которым сидят прибалты. Прибалты взволнованно встают, возмущенно поправляют очки и уходят. Москва угрюмо садится за столик, наливает себе водки и закусывает борщом.
-Распустились, суки….Сталина, Сталина надо!

Посетителей больше нет, и мы с Натахой уходим в подсобку пить самогон. Натаха благоговейно разворачивает прибалтийскую жвачку
– А запах!. Мне папик похожие привозил из Чехословакии. Эх, а у нас, пока эти коммуняки рулят такого наверное никогда не будет.
- В Чехословакии тоже коммуняки были, когда твой папик туда ездил – осторожно замечаю я. Не потому что не согласен с Натахой по сути, а так… из «ботанического» занудства по поводу деталей.
- Ну, наверное ж, не такие, как у нас, дебилы - не унимается Натаха. - У них там, папик рассказывал, и в магазинах все можно было купить, и видак даже. И «Айрон мэйден» там выступают чуть ли не каждый год. А у нас, в Совдепию только эти козлиные «Скорпы» и ездят. Горбачева в лысину целовать.
Слово «козлиные» не гармонирует с Натахой и режет ухо. Может это самогон заставил ее так сказать. Самогон, кстати тоже не гармонирует с ней. А может она на «Скорпов» обиду за папика срывает. Он тоже старый и облезлый как «Скорпы», а к молодой ушел. И стихи ей пишет про любовь. И на гитаре играет «Тайм…ин итс тайм…Ай стил лавин ю….».
- А смотри, нам же выгодно отделиться – воодушевленно делиться мыслями разомлевшая Натаха. - У нас все ж свое есть – хлеб, чернозем, сталь, уголь, никому ничего не будем давать. Все себе оставлять. Ух, заживем!.
Натаха мечтательно потягивается. Тесная вышиванка снова расстегивается.
И мы зажевываем. Украинский самогон эстонской жвачкой.
– Кстати – интересуется Натаха, – я тут по телику видела, там, в Киеве, какой-то день соборности отмечали. Люди за руки взялись и живой цепью неделю стояли. До Львова. Прикол, да? Не знаешь, что это за праздник соборности?*
– Может церковный какой-нибудь – предполагаю я… От слова «собор». Сейчас много церковных праздников стало.
– Собор? – переспрашивает Натаха, – это как Парижской Богоматери?
– Почему, Парижской? – поправляю я, – нашей, украинской.
– А.. – успокаивается Натаха, – тогда классно.
– Классно, – думаю я. Классно, если мой город будет плавить сталь для себя, классно, если не будем всех кормить, классно, гм… Что-то мне это уже не так важно. Ведь еще более классно... когда тебе только 16 лет. Да, именно 16, и без разницы, лет или „років”*...

Прошло время. Мой город плавит сталь, но уже в другой стране. В любой стране – это очень тяжелая работа, после которой мало интересуешься какими-то отвлеченными вопросами. А уж тем более национальными. Пришел после смены, поел и, – в койку. До утра….

 

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.