Рассказы

Мольберт
Миихаил Блехман

[email protected]


Вопросительные знаки фонарных столбов перестали сутулиться и выпрямились в восклицание пустой утренней дороги, ведущей на север, к моему озеру. Почти бесшумно пролетел над озером самолёт, вот куда уже успевший долететь с тех пор, как навсегда закрыли наш «Грот». Мне казалось, что это я давным-давно запустил его, когда он был всего лишь самолётиком... Ленивый дождь полз, не в силах в такую рань пойти как следует, и постепенно уснул где-то в горах, спрятавшись за соснами, похожими на задутые под утро свечки.
Новая картина, кажется, постепенно вырисовывалась, - но, как всегда, я не был в ней уверен и устал от этой гнетущей неуверенности. Взяв этюдник, я спустился к моему озеру, напоминающему каплю дождя, растёкшуюся по ладони. Перелётный гусь гоготнул надо мной и перевёл настороженный взгляд собственника на равнодушную ко всему бренному перелётную подругу. Гусь был хорош собой и мог бы отдалённо походить на лебедя, однако выглядел чересчур горделивым, и этим радикально от лебедя отличался. Не следует считать своё происхождение, подумал я, - в том числе гусиность, большим достоинством, чтобы его, в конце концов, не посчитали недостатком.
Усевшись перед этюдником на любимую скамейку, я вздохнул поглубже и принялся рисовать. Островок, вода, простуженно хлюпающая у берега, вызывающая тёплое сочувствие радикулитная ива, проплывающие селезни с блестящими, подобно вымытым бутылкам, головами, невыспавшиеся утки, ёлки, сошедшие с миллиона новогодних открыток. И облака, как кусочки сахара в остывшем чае, не растворяющиеся в утреннем озере.
Чем дольше я писал мою картину, тем больше опасался, что она выйдет не такой, как я задумал, что ей будет недоставать одного-единственного штриха – или мазка – последнего, решающего, ставящего точку. Чтобы зрители увидели моё озеро так, как хотел я, и не сказали бы то, что всегда говорят: мол, так не бывает и на моей картине всё – неправда.
- Ваш мальчик любит метафоры, - оценивающе произнёс кто-то за спиной.
- Девочка, - машинально ответил я и обернулся.
Удивительно, что раньше я их не замечал. Двое художников, один несколько старше другого, сидели за мольбертами, их картины перешёптывались, как шепчут, шелестят, шуршат октябрьские листья. Картины были непохожи, словно две капли воды, и это делало их похожими – словно те же две дождевые капли. Я легко понял этот язык, хотя, на первый взгляд, он не был моим. Правда, иногда знания языка недостаточно, чтобы понять: ведь если знаешь язык, ожидаешь услышать знакомые слова и фразы, - а это, увы – или к счастью? - не всегда происходит. Я отложил кисть, но тот, что младше, сказал:
- Раз уж вы пришли на это озеро, кисть откладывать нельзя.
Он снова посмотрел на мою картину и проговорил одобрительно, обращаясь к своему коллеге:
- Получается непохоже...
Я не успел обидеться, как старший добавил – неторопливо и убедительно:
- Согласен, нужно отдать автору должное. К счастью, он не старается отличаться или походить.
Младший приветливо кивнул мне, ставя точку, хотя я надеялся, что – лучше - запятую:
- Стараться быть непохожим или похожим – это фактически одно и то же, дружище. Продолжайте избегать и того, и другого.
Я обрадовался новому знакомству, взял отложенную было кисть и сказал первое, что пришло в голову, чтобы поддержать разговор:
- А я вас тут раньше почему-то не видел...
Старший тоже улыбнулся и кивнул:
- Потребовались взаимные усилия.
Мы рассмеялись. Солнце тем временем вышло в люди и невыпеченным круглым кусочком теста повисло над островком. Утренний свет был цвета не совсем созревшего апельсина. Хозяин островка, бобёр, выбрался на сушу и поправил усы.
- Вы правильно определили возраст героини, - похвалил я моих новых друзей. – Впрочем, жаль: я хотел разгадать эту загадку для зрителя позднее. Желательно - в самом конце картины – когда найду завершающий штрих.
- Вы уже почти нашли его, - ответил младший. – Озеро на вашей картине видит девочка или мальчик: оно выглядит как капля, растёкшаяся на ладони.
- Если бы смотрел я, оно бы растеклось слезой по щеке, - негрустно, но и не очень весело, заметил старший.
Младший задумчиво затянулся сигаретой, не замечая пепла, падающего с неё точь-в-точь как пожухлые листья с клёнов, растущих по склонам гор.
- Меньше всего, - подумал я вслух, советуясь с ними, - на детали обращают внимание те, кто так же невнимателен к целому. В результате их детали не складываются в целое, а целое превращается в незначительную деталь, каким бы важным ни был замысел.
- Замысел сам по себе не может служить оправданием результата, - с отстранённой иронией заметил старший из художников. – Главное – узнать и рассказать правду, какой бы фантастической она ни выглядела, и избежать фантастики, какой бы правдивой она ни казалась.
- Иногда, - пожаловался я, - фантастика выглядит такой простой, что понять её более чем непросто...
И добавил, подумав:
- Хотя сложность в том, что зрители зачастую предпочитают фантастически непонятной им правде фантастику, выглядящую соблазнительно правдиво...
Мой самолётик всё летел над озером, мы смотрели на него и думали каждый о своём, но, в сущности, об одном и том же: о том, что сейчас кто-то наверняка смотрит на нас из иллюминатора и мечтает спуститься сюда и пожить хотя бы недельку на бобровом острове, - но самолёт не останавливается и улетает.
- Почему же, - проговорил я, обращаясь к младшему из художников и всматриваясь в его полотно, - у вас на картине наш остров не в озере, а в море?..
Он снова затянулся и сказал печально:
- Когда летишь на юг, все озёра сливаются в океан...
По своей привычке обязательно возразить, особенно тем, с кем согласен, я хотел было выпалить, что на морском острове приличный – а наш был явно приличен - бобёр не прожил бы и недели, - но вспомнил о более важном и поделился с ними:
- Я в детстве больше всего на свете любил ездить на юг...
- Вот видите, - подтвердил старший, - мы все с юга: и этот гусь, и мы с вами, и самолёт, летящий домой, и свет цвета созревшего апельсина...
Бобёр закончил утренний туалет, прищурился, бросил на нас оценивающий взгляд и, не найдя ничего заслуживающего внимания, плюхнулся в воду по неотложным делам. Ошарашенная утка взмыла куда глаза глядят, возмущённо крякая на бобра и разочарованно – на не защитившего её бутылочного селезня.
- Впрочем, - продолжил я, глядя на картину старшего из художников, - возможно, их нелюбовь к правде объективно объяснима?.. Вот, к примеру, – но только к примеру, - эта ваша картина. Ей тоже, по-моему, недостаёт последнего штриха: здесь сообщают какую-то тайну, но вы не знаете, какую именно, и хотите, чтобы эту загадку разгадали зрители. Я попытаюсь найти её – для вас, чтобы вы нанесли последний штрих. Вот только если бы вы сказали, что разгадку найти можно и что она - единственная, искать было бы легче.
Художники переглянулись.
- Вы говорите как автор, - подбодрил меня старший.
- Нет-нет! – возразил я. – Я говорю как зритель – как ваш зритель! Разве вы пишете эту картину не для меня?
Младший снова затянулся. Старший из художников ответил задумчиво:
- Я пишу картины для себя...
Младший добавил:
- Это необходимое условие того, чтобы написать картину, которая по-настоящему заинтересует не только автора и будет правдивой. Впрочем, недостаточное...
Старший продолжал:
- Вы хотите, чтобы я сказал, есть ли разгадка? Но ведь картина на то и картина, чтобы молчать. В этом её предназначение.
- Предназначение же автора, - сказал младший, – всего лишь передать предназначение картины.
- А вы не пробовали... – начал я и чуть было не потерял дар речи от собственной смелости, - вы не пробовали писать не красками, а... словами?
Художники не возразили против моей идеи.
- Существенной разницы нет, - ответил младший. – Если картина написана словами, дописать её красками предоставляется зрителю.
- И уже от него зависит, - запальчиво добавил я, - сумеет ли он быть в достаточной степени художником, чтобы справиться с этой задачей, иначе художник превратится из художника в зрителя - собственной картины.
Мне захотелось развить эту мысль, но тут из кроличьей норки вылез, навострив уши, то ли кролик, то ли заяц.
- Самое отвратительное существо, - поморщился младший. – Люди, по крайней мере, разнообразны, их можно писать бесконечно, не повторяясь ни одним штрихом, а эти тошнотворные создания – все на одно лицо, - если это вообще можно назвать лицом.
- На редкость неэстетичен и сер, - согласился старший. - У него напрочь отсутствует скрытый план. Благодарен за солидарность, коллега, но всё же ваша оценка чересчур сурова...
Младший брезгливо поморщился и, стараясь не смотреть на кролика, что-то поспешно набросал на своём полотне, как бы избавляясь от неприятного ощущения. Старший спросил заботливо:
- Неужели кролик и впрямь может производить такое сильное впечатление?
- Раздражающее преобладание ушей над лицом, - проговорил его коллега, не отрываясь от мольберта. – Но, по крайней мере, он может дать сюжет для небольшой картины. Премного ему за это благодарен.
Заяц и ухом не повёл. Он вынул из жилетного кармашка часы ещё не вошедшего в моду фасона и поспешил со всех ног туда, куда, кажется, опаздывал.
- О времена, о нравы!.. Так торопиться, чтобы забыть надеть пиджак, – вздохнул я, задумывая сюжет своей собственной новой картины и удивляясь тому, насколько сильно зайцы и кролики могут стимулировать творческое воображение.
Старший из художников неторопливо проговорил, обращаясь к своему младшему коллеге:
- Как вы сказали? Не повторяясь ни одним штрихом?..
Мы оба посмотрели на него. Он долго молчал.
А день между тем становился то ли тревожно, то ли убаюкивающе кофейным. Где-то в горах, за деревьями, устало помахивающими ветвями перелётной гусыне, начинали зажигаться и разгораться огни. Гусыне было холодно, кожа покрылась пупырышками, огни там, внизу, не привлекали и не согревали и казались ей одним маленьким прощальным огоньком на тревожном, неизбежном, но желанном пути на юг. Над океаном, который кажется всего лишь озером, если сидишь на берегу у мольберта и на юг лететь не нужно...
Наконец он поделился с нами тем, что, казалось, беспокоило его:
- Я бы хотел найти один-единственный штрих, в котором уместились бы все штрихи и мазки...
- Все штрихи – один штрих? – задумчиво переспросил младший.
- Да!.. Я хотел бы написать картину, которая объединит все остальные – уже написанные и ещё даже не задуманные...
Младший затянулся очередной сигаретой и возразил:
- Чтобы эти остальные стали ненужными? Но тогда нам с вами – и нашему новому другу – пришлось бы переписать все свои картины в одну, после чего - вовсе бросить писать. Думаю, последнее так же маловероятно, как и то, коллега, что вам удастся отыскать этот всепоглощающий штрих. Надеюсь, что не удастся, и мы не раз ещё порадуем сравнительно немногочисленных поклонников, в первую очередь самих себя, и смутим сравнительно многочисленных недоброжелателей.
- В первую очередь - тех же, - грустно усмехнулся я.
Они не возразили и снова обратились к своим мольбертам - таким же, как мой, но не похожим на него и друг на друга.
Я смотрел на озеро и на свою картину. Там, за её пределами, моё озеро открывалось каждому по-своему, а здесь - его видела девочка, и мне оставалось нанести один-единственный штрих, чтобы дописать и досказать это, - но не такой, который сделает все остальные мои штрихи бессмысленными, а – наоборот – придаст им смысл. И смысл этот откроется всем, и тогда каждый зритель моей картины будет её союзником и соавтором, ведь когда размышляешь о чьей-то картине, тем самым создаёшь свою собственную. И каждый зритель увидит моё озеро так, как увидела его маленькая девочка, вместе с которой мы написали эту картину: капля дождя растечётся по её ладони, и кусочки сахара не смогут раствориться в остывшей воде. И эта моя картина расскажет зрителям правду, потому что не станет копией того, что изображает, ведь копия и подделка не могут быть правдой.
- Копия, - сказал младший из художников, – это всего лишь бесплодная попытка изобразить результат.
- Зато правда, - подтвердил старший, – это успешное усилие понять процесс и разгадать причину.
Берега, склоны гор, вода, островок, деревья стали тёмно-кофейными, кусочки сахара растворились в потемневшей воде.
- Вы думаете, мне не стоит откладывать кисть? – решился я.
- Чувствуется неразрывность, - заметил старший. – Этим вопросом мы в своё время мучили себя, теперь – в своё – вы мучаете и себя, и нас? Это радует.
Младший улыбнулся, в последний раз на сегодня затягиваясь сигаретой. С неё упал огонёк, и я успел загадать желание.
- Приятная непрерывность. Что же касается сути вашего вопроса, то – главное - продолжайте ставить вопрос, и не только в конце, но и в начале, когда картины ещё нет. Тогда она наверняка будет.
Дождь неуверенно подполз и капнул знакомым коктейлем моего «Грота». Берега озера стали совсем фиолетовыми. Фиолетовых красок было так много, что ими можно было бы написать новую картину, и я уже знал, что обязательно напишу её, вот только найду последний штрих для этой.
Моих друзей становилось не видно в фиолетовом исходе дня. Перешёптывание их картин слилось с шорохом листьев, тихим хлюпанием и редким всхлипыванием воды у берега, щелчками поленьев в каминах и откупориванием бутылок, и ещё сверчки без устали и перерыва строчили по какому-то своему игрушечному неприятелю. Я сложил этюдник и пошёл к своей машине.
Идущая мимо девочка направлялась туда, откуда приехал я, - туда, где уже вставало солнце, похожее на только что испечённое, ещё горячее печенье, а в ладони у неё светилась капелька воды, похожая на моё озеро. И я понял, что последний, главный штрих должен нанести на мою картину не я, а мой зритель, и у каждого зрителя этот штрих будет не похож на другие, и именно это сделает все штрихи похожими друг на друга, именно это сделает их единым, единственным штрихом.
- В твоей руке наше озеро становится ещё загадочнее и понятнее. Все вместе мы обязательно дорисуем его, - пообещал я ей.
Чтобы шаги не мешали слушать, дождь перестал идти и прислушался.
- А вы художник, правда? – с надеждой спросила она.
Я поехал всё той же дорогой на север. Иногда останавливался, чтобы спуститься к моему озеру и продолжить свои неразрывные – непрерывные – картины. Я знал, что буду писать их - красками, запахами, словами, звуками. И мечтать о том, что вопросительный знак – не сейчас, а хотя бы когда-нибудь – перестанет сутулиться и выпрямится в восклицательный. Или просто исчезнет, и от него останется одна точка, делающая вопрос и восклицание такими похожими друг на друга.
Я знал, что дорога будет разной. Иногда она будет шелестеть под шинами моей машины, как шуршат октябрьские листья под ногами. Или устало вздыхать, отзываясь на тихое повизгивание колёс старой сельской брички. Иногда - тысячи несбыточных серебряных соверенов будут звякать и цокать о её брусчатку...
А время перелётной гусыней будет лететь в обратную сторону, через подобное океану озеро и, судя по всему, не захочет возвращаться в чудесные, холодные края.

Моим друзьям, которые – так уж получилось - со мной незнакомы.





Свободное падение


В моём домике зимой и осенью тепло, хотя цвет у домика - слоновой кости, ко всему безразличный и весьма холодный. Или так только кажется?
Тепло, наверное, потому, что сосед за стеной топит камин чем-то хорошо горящим, вот и мне немного достаётся жару. У меня нет своего камина - я почему-то недолюбливаю огонь, хотя повсюду говорят, что на него можно смотреть бесконечно. Может быть, дело не только во мне, но и в этом самом огне? Что-то же в нём есть?..
Пока у меня - лето. Я побаиваюсь его, потому что оно, как ни загадывай, закончится, причём гораздо быстрее, чем началось. И тогда, вместо него, начнётся осень - свободное падение в сон, в любовь, во всё, что переходит в зиму... Я боюсь лета, потому что оно - ожидание осени. Впрочем, убеждаю я себя, осень хороша тем, что чем скорее упадёшь в неё, тем скорее, рано ли, поздно ли, придёт лето. Как не прийти? И падать в него не придётся, оно возьмёт и придёт ко мне, без напоминания, само по себе.
И тогда можно будет выбраться из моего домика цвета слоновой кости и забыть о нём на незабываемую, бесконечную, пусть и совсем короткую вечность. - Забыть острые - ранящие, царапающие, колющие, неизбежные углы. Не избежные.
Забыть этот цвет, забыть этого соседа, вечно растапливающего свой камин, - откуда он берёт дрова, а если топит не дровами, то чем же?
Забыть о том, что лето совсем уже скоро - нет, ещё вечность впереди - упадёт когда-нибудь в ненужную мне, бесполезную осень... В осень, только тем и запоминающуюся, что чем скорее упадёшь в неё, тем скорее выберешься - новым летом, обновлённым .
Летом дни - разные, похожие и непохожие друг на друга, как один человек на другого, как другой на третьего. А после лета они, словно собравшиеся в толпу люди, становятся все на одно лицо.
- Как хорошо, что нужно уехать - потому, что можно вернуться. Что может быть лучше, чем возвращаться?
- Подумай хорошенько - и в конце концов наверняка поймёшь - что.
Там, куда я уйду, куда я уеду, лето не закончится: я встречу осень, вернувшись.
Здесь, куда я приеду, залив играет камешками, как на струнах.
- Или на клавишах?..
Ах да, как же я не понял: это страницы моей новой книги, ещё не написанной, ещё не пахнущей новой книгой.
- Значит, нас уже двое - а я-то думал, что кроме меня, к ним ещё никто не прикасался. Не знал, извини, пожалуйста.
- Первый приезд только увеличивает незнание Настоящее начало всегда начинается со второго. Второй раз - это и есть начало. Начало узнавания. Или конец незнания - смотря как посмотреть.
Ступенька кудахтнула старой, зажмурившейся курицей, и залив протянулся ко мне хотя и строгой, но зато спасительной рукой.
Море устало махнуло волной на пропахший водорослями залив. Заливу холодно даже сейчас, он согревает свои влажные пальцы - если прислушаться и помолчать, даже не шептать, а слушать - услышишь. Время от времени, так и не согревшись, он с раздражённым равнодушием выходит из берегов, и тогда вся - у неё столько незапоминающихся названий - вся заливная рыба послушными стаями несётся в заранее расставленные сети... Стае полагается быть послушной, на то она и стая... Уплывают только те - как же они называются? - которым удалось выйти из строя.
Птица, словно вырезанная из тонкого чёрного картона, бесцельно парит, заменяя жару, которой здесь нет поэтому. Дальше - маяк, похожий на серьёзного мальчишку в красной бейсболке. А у самых ног - гриб, отдалённо напоминающий оставшийся в стороне маяк.
Горы, свой густой шевелюрой похожие на студентов - вечных студентов - свысока смотрят на залив, иногда не замечая его сквозь туман, осторожно, чтобы не поскользнуться, спускающийся с них к воде. Вот он с трудом добрался до залива, дотронулся до воды и, повисев над ней, благополучно, безобидно тонет - до следующего раза.
Не хочется уходить, пока не найду в заливной воде облепленную водорослями бутылку.
Нет, не так. Хочется уйти, потому что в бутылке может не оказаться записки. Или потому что мне не удастся разобрать, что там написано.
Неподалёку от залива притихло Овечье озерцо...
- Не так уж и неподалёку. Неужели мне не положено быть самим по себе? И пожалуйста: обойдёмся без снисходительных и уменьшительных суффиксов, плыви себе, и всё, договорились?
- Какое же ты Овечье? - выплеснулось не так чтобы издалека. - У тебя нет ни единого, даже самого завалящего, барашка, не то что у меня, хотя я так не называюсь.
- Вот именно: какое же ты Овечье? Вода в тебе не белая, тем более не бирюзовая, - а красноватая, пивная - вот руки покраснели, словно подгорели на брызжущем здоровьем солнце. Хотя на солнце они совсем даже не красные.
- Побудь тут с моё - наверняка поймёшь. А словами разве объяснишь?
Я знаю, что можно объяснить не только словами. Как жаль, что я иначе не умею. Да и словами умею не всегда. Не от меня это зависит.
- Не оправдывайся. Плыви и не думай о словах. Они приходят именно тогда, когда о них не думаешь.
Я знаю. Когда думаешь - они уходят. Во всяком случае, когда думаешь под треск камина...
Тучи тёмно-серой шляпой надвинулись на насупленные брови тропинок, ведущих с гор и берегов к заливу. Дождь нежданно-негаданно свалился на голову, словно перезрелое яблоко упало с яблони: хочешь - не хочешь, а сделаешь какое-нибудь вечное открытие, такое простое, словно открыл дверь, выходящую на залив. Например, то, что заливный воздух насыщен привкусом подзабытых детских пряников.
А может быть, я придумаю - сам для себя - новые имена, - и дам их цветам, давно выросшим из своих заношенных, затасканных, занюханных цветочных названий.
Дождь уходит, и с ленивой насмешливостью меня окутывает, укутывает - чтобы снова не замёрз? - не боящийся ничего, кроме залива, надоедливый и ненужный, как заброшенный маяк, зной.
- Приходи вечером - увидишь, что я вполне ещё сгожусь на дело. Это днём я отбрасываю тень, зато ночью - совсем наоборот. Придёшь?
Здесь не замерзается. Вот и дождь ушёл.
Зато залив - залив никуда не уйдёт, ни за что никуда не денется. Куда ему подеваться - от самого себя, а главное - от меня? Разве что привычно обидится на что-то, отступит от берега - вместе со спустившимся с Луны с отливом, - но вскоре передумает, забудет и о пустяшной обиде, и о надоевшем отливе, новым приливом прильёт к берегу, словно краска к щекам, а значит, снова придёт ко мне.
- Придёшь?
Не уйдёт, скорее уж я уйду. Скорее...
Там, на той стороне - зеркальное, как устоявшаяся вода, отражение моего нынешнего берега, непохожее на противоположный, как обычно происходит с зеркалом. Но и так же похожее. Не поймёшь, где оригинал, где - всего лишь отражение...
- Всего лишь?
- Впрочем, кто и когда бывал вполне доволен своим зеркальным отражением?
Берега всматриваются друг в друга, словно оригинал в отражение, или отражение - в оригинал, - и длится это уже так долго, что они и не помнят наверное, кто из них кто. Думаю, если бы я так же долго смотрелся в зеркало, с нами бы произошло то же самое.
Заливу они необходимы не меньше, чем один другому. Без берегов от безбрежности залива не осталось бы и следа на заиленном песке. Отними берега у залива, и он тут же превратится в бесформенную, растёкшуюся, расплывшуюся кляксу на этой старой карте из серьёзной, нешуточной игры... Из игры с совсем неигровыми правилами.
Сосед по-прежнему растапливает свой камин. И огонь похрустывает не деревяшками, не углями, а, кажется, страницами не сумевшей выйти в свет книги.
Выйдет? Сгорит?
- Нет, конечно. Каждая страница пропитана водой залива, поэтому она никогда не сгорит, сколько бы ни старался сосед, от которого тебе никуда не деться, как моим берегам друг от друга, а мне - от них.
- Можно не умалять? И Овечьего озера - тоже.
Спасибо! Я хорошенько подумал - и, кажется, понял, что.




Творцы

Деревья собирались менять поцарапанные пятаки на серебряную мелочь. Тёмно-серые, нет - бежево-коричневатые тучи неподвижно плыли по зашторенному небу. Композитор... впрочем, он не смел называться так, потому что мог ли он - сочинить музыку? Она давно уже существовала, и ему, чтобы услышать её, приходилось бродить по склонам бежевых гор, то увязая в снегу, то отряхивая росу с башмаков и брюк, то стараясь не наступить на муравья или красного жучка с чёрной точкой на спинке, стискивая пальцы так, что они теряли чувствительность. Он уходил далеко от дома, от неуютного кресла, от раздражающего клавесина с опущенной крышкой.
Иногда – только иногда – музыка становилась слышна, но это было редким подарком и если, наконец, случалось, нужно было подождать, пока она отзвучит и истинный её создатель позволит поскорее вернуться на тропинку, ведущую домой, ворваться в комнату, поспешно сбросить верхнюю одежду, рвануть крышку и рухнуть за клавесин.
Бывало, он до крови напрягал слух, но беспорядочная тишина мешала слушать, и он умолял создателя музыки позволить ему - услышать... Однако тот сливался с тишиной и продолжал мучить его всё тем же непостижимым и, казалось, не имевшим смысла молчанием.
Он шёл и слушал, изнемогая от отсутствия слуха, и беспомощно плакал, завидуя тем, кто называл его композитором... нет, сейчас не завидовал, потому что звучание зависти лишило бы слуха, а он был обязан слушать - чтобы услышать, и не мог – не умел – ничего другого.
Один-единственный образ, одна метафора, один намёк помогли бы ему. Он просил сжалиться и показать ему эту метафору, хотя бы мельком, как, должно быть, завсегдатай трактира показывает красотке уголок вожделенной купюры, и она безропотно и счастливо исполняет все его прихоти... Он свято верил, что эта метафора будет, наконец, ему явлена и музыка рассеет какофонию тишины, - верил, но был до ужаса уверен, что ничего не сможет услышать. И снова придёт домой, весь в никому не видимой крови. Не швырнёт на пол всё ненужное, не рухнет за распахнутый клавесин, а тяжело сядет в ставшее неудобным кресло и будет смотреть в одну расплывшуюся точку, зная, что музыка осталась там, где была безнадёжно давно создана, и – по его вине - никому, никогда не станет доступна.
Ведь если музыку не услышит он, то - как тогда люди будут идти по набережной, вдоль реки, чтобы – сейчас, через считанные часы или минуты - услышать её?
А они – шли. И среди них – мальчик, кажется, лет шестнадцати, ещё не подозревающий, что такая музыка - есть... Люди беспечно шли вдоль реки с названиями, похожими на загадочные женские имена, к площади, на которой, напоминая породистого увальня-пса, уютно уселся собор из красноватого кирпича, с фиолетовой башней, то ли уже спустившейся с неба, то ли ещё только старающейся взлететь.
Люди шли, надеясь услышать музыку, которую ему одному суждено было передать им. Но он по-прежнему был глух - и не понимал, что избран и обречён и не сможет не услышать, поэтому умолял смилостивиться над ним и разогнать засасывающую тишину, - или хотя бы просто помочь - открыть долгожданную, спасительную метафору, чтобы к нему, наконец, вернулся слух, как тогда, в тот вечер... -
...когда капли стучали о подоконник подобно расстроенным клавишам, отзывающимся на небрежные движения пальцев невидимой левой руки всё того же невидимого музыканта. Он сидел в кресле и, привыкая к глухоте, смотрел в угол опостылевшей комнаты, поверх опостылевшего клавесина, и пил безвкусное вино – такое же пресное и холодное, как дождевые капли, заполнявшие дом навязчивой, оглушающей тишиной. Он смотрел в эту точку, а она расползалась, становясь каминной решёткой, подсвечником, рамкой, безжалостно сцепившей бежево-снежные склоны гор, деревья, начинающие разменивать поцарапанные медяки на серебряную мелочь, и дорогу – от дома в горы, и иногда с гор домой. Рамка стискивала, сдавливала горы, деревья и дорогу, и он хотел отвести взгляд, но для этого нужно было найти другую точку опоры, а она не находилась, да и не могла найтись. Дверной колокольчик звякнул подступающим к горлу аккордом, как будто лавина ринулась с бежевых склонов, скованных неизменной, непреодолимой рамкой, - готовая ворваться к нему в комнату: композитор всегда приходил без предупреждения, лёгкий и безразличный к мелочам.
- Жарковато сегодня, - бросил композитор, входя. – И дождя не было уже полвечности, - зато стрекозы красивы на удивление. По-прежнему сочиняешь?
- Если бы мне научиться сочинять... – ответил он грустно и невпопад и налил вина.
- Что может быть проще? – рассмеялся композитор, отпивая. – Не поверяй гармонию алгеброй, тем более что в школе она была нашим с тобой нелюбимым предметом. Неужели забыл?
Он посмотрел в окно – на неохотно уходящую в горы и сразу возвращающуюся назад дорогу. Рамка из прочного, как поцарапанная монетная медь, дерева не выпускала наружу.
- Извини за назидательность, - продолжал композитор, - но я скажу – для твоего же блага: стариком чувствуешь себя в детстве и когда в него впадаешь. А от нас с тобой оба эти периода, к счастью, равноудалены - уже и ещё... Впрочем, судя по твоему, как всегда, напряжённому лицу, я снова помешал? Что ж, не заняться ли мне лучше моими стрекозами и бабочками? Погода отличная, сегодня нам с ними наверняка повезёт. А потом, по обыкновению, уж извини за прозу, загляну в трактир.
- Нет-нет, ну что же ты!.. – он сменил тему, одновременно стараясь перекричать безысходную тишину. – Знаешь, мне понравилась твоя новая вещица, такая славная... Там есть одно любопытное место...
- Одно? – спокойно проговорил композитор. В правой руке он держал бокал, а пальцами левой, как клавиши, автоматически перебирал забавный маленький пузырёк в медной оправе. – Ну, да ладно, извинение принято. Лучше расскажи, что это был за таинственный незнакомец в чёрной шляпе? Немного мистики вперемешку с романтикой нам никак не помешает – глядишь, ещё что-нибудь придумается, не менее популярное. Ох, прости, вечное, конечно!
Он покачал головой:
- Мне никогда этому не научиться... Поймёшь ли ты меня?.. Ну, хорошо, я признаюсь, что...
...комком в горле сжался дверной колокольчик, и он открыл человеку в чёрной широкополой шляпе, с которой, почти беззвучно постукивая, падали дождевые капли. Он открывал эту дверь тысячи раз и снова уходил по своей тропинке. Шёл по ней к горам, смотрел на невиданную птицу, похожую на большую чёрную стрекозу, как будто запущенную им самим в это серое... нет, всё-таки бледно-коричневое небо, на низину, где, как на школьном катке, копошились дети, пытался раздвинуть нераздвигающуюся рамку, надёжно сбитую из казавшегося медным дерева. И боялся подумать о том, что люди уже собрались на брусчатой площади у вальяжно рассевшегося прямо перед ними собора с непоседливой фиолетовой башней, и ждут, когда их впустят и зазвучит предназначенная им музыка. А среди них – мальчик лет шестнадцати: он всё нащупывает билет в нагрудном кармане, боится потерять, - и не знает, какую музыку услышит. Просто ему указали дорогу к этому собору, и он пришёл... Пришли все - и ждут.
Ждут – но музыка по-прежнему не слышна, а вместо неё – всё та же бескрайняя, непрекращающаяся тишина. Он старался услышать хотя бы один аккорд, хотя бы один звук, в отчаянии всматривался в людей, греющихся у костра цвета апельсиновой корки, на дома с придавленными снегом крышами, сгорбившиеся у моста через речку... может быть, ту самую?.. Он ловил затаившиеся где-то звуки, как парус ловит и не может поймать спрятавшийся глубоко на дне ветер. Поэтому скрип открываемой двери не прозвучал для него диссонансом этой тишине, и человек в чёрной широкополой шляпе не принёс, казалось, никаких перемен, и капли, падающие с его шляпы, не отличались от тех, что глухо звучали за закрытой дверью.
- Возможно, он просто ошибся адресом? – спросил композитор почти безучастно, разглядывая коллекцию диковинных стрекоз и бабочек на висящей над камином книжной полке.
- Он принёс мне заказ...
- Кому же ещё, как не тебе? – невнимательно отозвался композитор, продолжая разглядывать насекомых, которых сам сюда недавно принёс, и по привычке перебирая пальцами, как клавиши, пузырёк в медной оправе. Поймав взгляд собеседника, он небрежно подбросил пузырёк, поймал и усмехнулся:
- Не слишком утончённый предмет, особенно для тонкого ценителя. Что ж поделаешь, не имею права расстаться с подарком, тем более что с дарителем – дарительницей – расстался уже давно. Она у меня была не менее прелестна и заурядна, чем эта вещица, разве что не так полезна в повседневной жизни. Последняя встреча, скажу я тебе, должна быть красивой, даже красивее, чем первая. Мы расстались с нею за бокалом моего любимого вина в моём любимом трактире, где бродячий скрипач насиловал запиленную скрипку, пытаясь сыграть мою старую вещицу... Ты знаешь, я её напеваю, когда мне весело.
- А когда грустно?
- Грустно мне, дорогой гений, не бывает. Грустно только гениям – но не всем же ими быть. Любопытно, когда им бывает весело?.. Однако тебе эта тема не слишком интересна, ты озабочен куда более важным делом. Ну, так что же твой загадочный незнакомец? Ты говорил, что он принёс заказ?
- Да... И попросил назвать эту музыку просто и сухо – «Секвенция»...
Композитор пожал плечами, зевнул, отпил вина и предложил:
- И впрямь прозаично. Назови её поэтичнее - например, «Покой». Он снова отпил и добавил:
- Это то, что тебе нужнее всего.
Покрутил в руке пузырёк, как будто подыгрывая дождевым каплям, и задумчиво добавил:
- И не только тебе, я думаю... Что ж, мы с тобой так и не договорили о главном, - он сел на неудобный стул - нет, удобно прислонился к стене у камина.
- Что именно ты считаешь главным?
- Возможно, - сказал композитор, - наши приоритеты различны, вот я и не решу, кто больше нуждается в помощи: бросающий вызов или те, в кого брошенный вызов летит камнем из пращи. Поможешь найти ответ?
Он задумался, поставил бокал на крышку клавесина и всё-таки ответил:
- Если и бросаю, то – себе самому...
Композитор посуровел и выпрямился:
- Значит, камень бумерангом возвращается к тебе – несчастнейшему из несчастных. А ты не замечаешь, что по дороге туда и обратно он задевает головы тех, кто не по собственному желанию стал для тебя необходимой метафорой? Изображением, настраивающим твой натренированный слух на звуки, которые ты целыми днями ищешь в этих горах?
- Не только в горах, - попытался он огрызнуться, но композитор продолжал:
- Оставь их в покое, они и без тебя устали на своей охоте...
Он вскочил и чуть было не опрокинул бокал:
- А зачем же они... зачем же они, один за другим... -
- ...один за другим заходят в огромный зал, хочешь ты сказать? Берут у контролёра программку, садятся каждый на своё место, улыбаются, осматриваются, негромко разговаривают. И мальчик лет шестнадцати, переставший, наконец, нащупывать билет в нагрудном кармане, садится в самом неудобном месте, у большущей колонны, из-за которой почти не видна сцена, кажется, почти свисающая с потолка?.. Да просто потому, - композитор стиснул пузырёк так, что тот треснул бы и вонзился осколками ему в ладонь, если бы не старая, но прочная медная оправка, - да просто потому, что сегодня им лень идти на охоту... или в лесу сегодня всё равно нет дичи... или дорожку замело... или... – да мало ли почему!..
Он не позволил композитору договорить и изо всех сил ударил по закрытой крышке клавесина - даже птица на бежевом дереве вздрогнула:
- Они были, были на охоте! Они охотились целый день! Вон они – смотри – возвращаются домой! Сейчас они поужинают, отдохнут, наденут лучшие костюмы и вечерние платья – и придут! Придут, я тебе говорю! Все до единого и единой! Никто из них не останется дома!.. Ты спрашивал меня, когда мне бывает весело? Когда ты не тянешь меня за собой в свой трактир, не требуешь от меня гоняться с сачком за стрекозами, и ещё слушать твои беззаботные пьесы, которые обожают скрипачи-недоучки и такие же недоучки-слушатели.
Композитор поставил бокал на крышку ещё звенящего эхом клавесина и, уходя, проговорил – как обычно, не прощаясь:
- Я, по крайней мере, плачу им звоном монет, а не бряцаньем клавиш. Ты без них – как эта твоя вечная птица без своего дерева.
- А они?! – запальчиво воскликнул он, осушая бокал. – Дерево без птицы?!..
- Ты хотел знать, когда мне бывает грустно? - проговорил композитор, закрыв за собой дверь. - Когда я понимаю, что больше всего на свете ты хотел бы избавиться от меня, а я – от тебя... И для этого есть надёжный, описанный в сотнях книг способ...
Бабочек и стрекоз давно уже не было - небо становилось всё более бежевым.
Возвращавшимся домой охотникам и их собакам, бредшим рядом, было не до споров, хлопающей двери и звенящей крышки клавесина. Они хотели предстать перед жёнами, детьми и соседями бодрыми и неукротимыми, но не могли: после изматывающей охоты они шли, понурив головы, как будто что-то обронили в снег.
Зато всё ещё неслышимая музыка начала подступать к его горлу, к кончикам пальцев, потом – стучать сердцем, потом – болеть во всём теле. Наконец, её захотелось вырвать, как больной зуб. Деревянная рамка треснула, и видно стало неизмеримо дальше деревьев, моста через речку и гор. Речка растеклась, у неё появились набережная и красивое женское имя, потом ещё несколько имён – похожих, но других. Набережная вела к вальяжному собору - там, в зале, уже сидели люди, а среди них, за колонной, так что не было видно спускающейся почти из-под потолка сцены, - мальчик лет шестнадцати. Люди не успели заждаться, музыка успела вовремя. Вместе с птицей, похожей на чёрную стрекозу, она поплыла над бежевыми деревьями и горами, над нахохлившимися домиками, над речкой, не имеющей имени и становящейся рекой с несколькими загадочными женскими именами. Охотники подняли головы, прислушались и улыбнулись, слыша, что музыка уже плывёт. Улыбнулись и люди, сидящие у костра цвета апельсиновой корки, и дети в низине, и жёны охотников, разогревающие ужин в заснеженных бежевых домиках. И, улыбнувшись, все они о чём-то заговорили, и их изысканно стройная речь долетела до спускающейся из-под потолка сцены и растеклась по огромному залу таким же стройным хором, поддерживающим свою музыку и влекущим её за собой.
Мальчик слушал и не догадывался, что ему ещё предстоит узнать о бежевом мире с деревьями, приготовившимися менять медяки на серебряную мелочь, об усталых охотниках и их верных собаках, о тропинке, уходящей в горы и к брусчатой площади.
Мальчик шёл по этой площади, вдоль реки, по дороге домой, старался не наступить на муравьёв и красных жучков с чёрной точкой на спинке, и время шло вместе с ним.
Идти становилось всё тяжелее, и он чаще и чаще думал о тех, кто показал ему дорогу к собору на площади. Узнавал об услышавшем для него эту музыку, спрашивал себя, обожал ли тот ловить стрекоз и бабочек, пить вино в трактире под звуки своих легкомысленных пьес и обнимать таких же легкомысленных подружек.
И ещё думал, что сейчас, когда услышанная людьми музыка плыла по миру, передавший им её уснул, наконец, в своём любимом кресле. Маленький бесполезный пузырёк в поржавевшей оправе, с никогда не открывавшейся пробочкой, валялся на полу под клавесином, вместе с разбитым бокалом - наверно, упавшим, когда хозяин вбежал в дом и замёрзшими руками рванул, открывая, поцарапанную крышку своего повидавшего и не такое инструмента.
А рядом с клавесином растеклась лужица - от снежинок, тающих на поспешно сброшенной чёрной широкополой шляпе.





Первый день


- Ничего не может быть отвратительнее времени.
Он согласился, но не подал виду.
Как всегда, подал ей руку - ступенька была всё-таки высока. Но она спрыгнула самостоятельно, а его рука повисла в воздухе, и недоумённый вопрос тоже.
- Раньше ты не заставлял меня приходить, - выдохнула она, как будто незнакомая птица качнула ветку привычного дерева.
- Раньше ты отказывалась, даже не выслушав предложения, - ответил он. - Впрочем, ты, как всегда, можешь уйти. Просто мы, тоже как всегда, не хотим, чтобы ты уходила. Да и поезд ушёл - не разберу, давно или недавно.
Она пожала плечами - или ободряюще улыбнулась:
- Виднее тому, кто придумал эту прогулку. Будем хотеть, чтобы мне не хотелось уйти. Нам легко придумывается, правда? Хотя то, что придумываешь ты, беднее выдумки, да и проще правды. Надеюсь, мои картины получатся у меня лучше, чем у тебя - твои рассказы. Скажу тебе только, что согласна: отражение хорошо тогда, когда существенно отличается от отражаемого оригинала. Иначе предпочтительнее просто оставить оригинал в покое. Не пробуй не согласиться!
Она рассмеялась на последней фразе, словно ставя точку в его собственном рассказе, вместо того, чтобы добавить мазок к своей далеко ещё не завершённой картине. Ему хотелось в отместку подумать об этой картине что-нибудь незаслуженное, но не получалось: чтобы отвергнуть, нужно быть хотя бы немного своим, а можно ли рассчитывать на такую милость?
- Пройдёмся по нашему лезвию - по этой нашей тропинке, - примирительно предложил он, зная, конечно, всю незаслуженность и выдуманность этого ключевого местоимения.
Твёрдая буква в её имени - твёрже наитвердейшего отказа - запахла звуками и красками невовремя собиравшейся разразиться грозы.
- Почему же ты снова, не замечая, отталкиваешь протянутую руку? - спросил он, как обычно, надеясь на ответ, который, хотелось бы, окажется проще и понятнее вопроса.
- Не делай мучительных выводов, - ответила она, словно сама о чём-то спрашивая. - Я всего лишь не успела отмыть руки от краски. Потом как-нибудь покажу тебе, о чём она, эта моя картина. Не испачкала, а просто - не успела смыть краску.
Улица поёживалась усталыми плечами своих тротуаров - или индифферентно пожимала ими.
Он подумал, что случайная встреча - как ранка на пальце: и не хочешь, а наткнёшься на что-нибудь больным местом, так что задумаешься: может быть, именно этого и хотел?
Ему хотелось рассказать всё, что могло бы смягчить твёрдые буквы в её имени. Особенно то, о чём раньше никому рассказать не удавалось - а возможно, было некому рассказывать? Он надеялся, что она спросит, как он справляется с мусором, вряд ли ведь мусора нет вовсе? Что ж тут ответишь:
- Иногда мусор забивается между строк, иногда измарывает буквы, слова. Всю строчку... Бумага чернеет, выцветает, но это полбеды. Гораздо хуже, если...
Она по обыкновению недослушала, или прослушала - по обыкновению.
- В картине должно быть побольше воздуха, - сказала она самой себе и, разумеется, ему. - Особенно помогает тёплый, я предпочитаю садовый или по крайней мере огородный.
Он по-прежнему надеялся, что она слушает, и возразил:
- А мне - только холодный. И обязательно - горный. Впрочем, если воздух не будет горным, то будет и не холодным вовсе, а всего лишь промозглым.
Добавил, уверяя себя в том, что всё же она слушает:
- Но горы только мешали бы.
Это был его любимый день, первый.
Он решился задуматься: такой ли уж он первый, если прежде были другие, не менее претендующие на это звание? Тропинка ведь началась не в этот, якобы первый, день.
Или не начиналась вовсе? Возникла сама по себе - словно случайная встреча, и с тех неясных пор тянется непонятно откуда и неведомо куда.
Да и первый-то он - только в самом начале, ну разве что до середины. А потом - словно и не было его, наступает, словно в наступление идёт, другой. Совсем другой, хотя, в сущности, такой же.
Небо затрещало по невидимым швам. Она привычно перебила его:
- Не загоняй себя в рамки. Тебе ещё с начала нашей тропинки известно моё отношение к рамкам, в том числе к обложкам и прочему. Обложка ничем не отличается от рамки, согласен ты с этим или нет.
- Главное - что именно первично, - не стремясь спорить, а тем более конфликтовать, ответил он. - Непервичное легко приложится.
Небо устало раскалывалось, как голова в конце дня, пусть и первого.
- Знаешь ли, рамка, дай ей волю, всегда оказывается первичной. Как неутомимая старушка в старой очереди за молоком.
- Мусор между строк похлеще любой рамки, - увлечённо принялся он всё-таки спорить.
Она задумалась и покачала головой, стряхивая с волос первые надоедливые капли:
- Вот именно. Есть рамки в ширину и высоту, а есть - в глубину. Эти хуже прямоугольных, их углы незаметны.
- Больнее всего ударяешься больным пальцем о незаметные углы, - подтвердил он. - Их не замечаешь.
Небо не выдержало, посыпалось, словно набранный в старинной типографии рассказ рассыпался всеми своими буквами.
- А ты уж думал, что нашей встречи никогда не будет.
- Я знаю, что оказывается постояннее твоего постоянного никогда, - сказал он.
- Наверно, твоё непостоянное "всегда"? - ответила она, даже не думая улыбаться.
Или он постарался не заметить её улыбки?
Он знал, что постояннее постоянства может быть - да и бывает, чего уж там, - только непостоянство. Ему ли не знать? Не он ли цепляется за это своё непостоянство, как маляр, тянущийся кисточкой к потолку, за ненадёжную стремянку.
- Знаешь, - он настойчиво вернул разговор на прежнюю тему, - обложка мне не грозит: мои читатели ещё не заслужили множественного числа. Ну, а со своими рамками ты справишься или расправишься сама. Ты умеешь справляться.
Она раскрыла зонтик, над собой и над ним.
- Твой главный недостаток слишком похож на главное же твоё достоинство, - заметила она, и небо раскатилось и расхохоталось твёрдой буквой её имени. - У меня на картине ты не производишь впечатления человека, считающего, что до курицы и яйца откуда-то взялся петух. Так что не ленись, собери рассыпавшиеся буквы и вымети неизбежный мусор. И будь уверен в том, что твой рассказ получит наивысшую оценку - не будет напечатан. Я желаю тебе этого. Желаю тебе также не забыть, что похвала и брань ничем не отличаются друг от друга, разве что арифметическим знаком. Но знак сам по себе не имеет значения.
Она ушла - возможно, сочинять картину - скажем, о ранке на пальце.
А зонтик остался. Он закрывал от не перестающих сыпаться букв, не выдерживающих подвешенного состояния, от рассыпающихся на точки и запятые многоточий, двоеточий, точек с запятой. Зонтик был альтернативой обложке, но не умел мешать, разве что на ветру его нелегко было держать в руках, не позволяя улететь.
А внизу, под ногами, тропинка отсыревала, становилась непослушно скользкой, уходила и уходила от уехавшего поезда и, кажется, никуда не вела. Его любимый первый день и скользкая тропинка шли и проходили порознь, их объединял только оставленный ему зонтик.
Пробираясь по тропинке, он скользил и думал, что допишет рассказ, но кто ему взамен скажет правду?
Какое значение имеет знак? Он не знал ответа, но ему хотелось надеяться, что знает.
Тучи разношенными тапками и сношенными носками заполонили небо, словно чулан или старые антресоли. Он боялся вернуться, поставить зонт в угол, - он рассмеялся, что давно уже никого не ставил в угол, - и приняться - пока мысленно - собирать буквы в слова. Он спрашивал себя: "Почему?" Она сказала бы:
"Не уходи от ответа!"
Но она ушла, и ответ запутался в её мокрых волосах.
Он ответил бы:
"Я не от ответа, я - от вопроса".
А отчего ушла она?
Труднее всего ему было - начать рассказ.
"Даже когда он уже засел в твоей памяти, - сказал бы , всё-таки ставя зонтик в угол, - невозможно решиться начать укладывать его на бумагу. Он вырывается, словно зонтик".
Она промолчала бы, позволяя ему продолжить.
"Сначала, - продолжил бы он, - хватало слов. Потом хватало молчания. А потом - в какой из дней? в первый? в какой-то из других? - потом стало недостаточно ни того, ни другого.
Он прислонит зонтик к стене и ненадолго - нужно постараться, чтобы ненадолго, - ненадолго задумается: кто ему скажет правду?
А кто вообще говорит ему правду? Зеркало? Фотография?
Они висят на стене рядышком, мирно, но кто-то из них - лжёт. Он знал ответ, но хотелось надеяться, что не знает.
Даже начать рассказ было легче, чем - не знать.
- У тебя пальцы в краске, поэтому ты каждый раз убираешь руку? - спросил он, чувствуя, что разве можно испачкаться тем, что чисто.
В её саду было тепло. Она нанесла последние штрихи на картину без рамки, и он тотчас же посмотрел под ноги: там, втоптанный в грязную тропинку, лежал первый день.
- Да, - согласился он и не смог не подать виду. И руку не подать - не смог: вагонная ступенька была всё-таки высока. - Ты права...
Ты права, - согласился он, ещё и ещё раз подумав. - Ничего, даже его отсутствие.




Копьё

Пролог

Теперь есть о чём вспомнить, и, главное - надеюсь, что главное, - ведь не только мне.
Правда?

Первая часть

Ветер резко, яростно огрызался, грозно размахивал руками, рвал рубаху на груди, свистом сзывал листья на последний танец, срывал с деревьев несогласных откликаться на постылый, ранящий свист.
И всё же...
И всё же я отправился в это путешествие, потому что до меня тут, по правде говоря, никого ведь не было. Вот только нужно постараться не думать об этом, иначе ни о чём другом задуматься не удастся. Пусть лучше когда-нибудь потом, без подсказки, догадаются - хоть кто-то же догадается! - что я здесь побывал самым первым.
Я иду, чтобы после меня - пришли. Впрочем, непервому ничуть не легче, даже, скорее всего, сложнее.
Хотя кто знает - быть вторым мне ещё не удавалось...
Я отправился в путь - потому ещё - или это главное? - что опостылел перекрахмаленный воротник, стоячий, как болотная вода. И потому, что иначе ветер наведёт страху, размахивая руками, огромными и мощными, словно мельничные жернова.
Говорят, у нас тут тепло, даже, оказывается, жарко. А ведь иногда от солнца - не мурашки даже, а мороз по коже. И с этого нашего хвалёного неба, не сдерживаясь, не сдержав давным-давно данного мне слова, потерянными знаками препинания срываются градины, заменяющие всем в округе рождественские снежки, которым - откуда здесь взяться?
Наше якобы безоблачно беззаботное небо может вдруг рассвирепеть и наброситься - злобно, по-кошачьи, по-крапивьи, ошпаривая и, оскалившись, искалывая своими неизбежными, бесконечными лучами-колючками. Вон оно - вызывающе уставилось на нас: не позволяет, чтобы на него смотрели, и, осклабившись, сжигает на послушной земле красные и жёлтые цветочные полосы.
С нашим огрубевшим солнцем шутки плохи, - но без шуток было бы и вовсе худо, без них, как без зонтика, не обойтись. Только ветру их из рук не вырвать, они, если и вырываются, то совершенно невзначай.
Тут важно не стараться. И не перестараться - тем более.
Ну что ж, пришло время - я решился отправиться в этот путь. Те, кто захочет последовать за мною, скажут, что мне было легко, потому что я был не один.
Любопытно: как это - быть не одному?
Придумаю, что сказать им - и они, все как один, - поверят.
Ну что, поверили?
Я слышал, кто-то сказал, будто вера проистекает из безысходности. Я найду разбросанные знаки препинания, соединю ими слова и этими словами скажу всем заблуждающимся: наоборот, из безысходности проистекает неверие.
Или неверие - из безысходности. В подобных случаях следствию ничего не стоит поменяться местами с причиной.
А с другой стороны, существует ли между ними разница? Просто кто-то походя назвал следствие - следствием, а причину - причиной.
Просто назвал.
А вы поверили.

Вторая часть

Дождь, расхлеставшись небесным горлом, превратил тропинку в ручей - рассвирепевший, обезумевший от нежданного - негаданного сходства с рекой.И река эта, которой то ли решила, то ли решилась уподобиться моя тропинка, напыжившись и набычившись от собственного непогрешимого могущества, рвётся неизвестно куда и сбрасывает меня - согласен, нас, - со своей скользкой, ненадёжной поверхности.
Потом наступит, подкатит, подкрадётся бездушная духота. Солнце подобреет перед временным уходом, снова возьмётся за дело, снова возьмёт своё, и красно-жёлтые полосы заполнят душу, переполнят раскинувшиеся, раскинутые неизвестным - неизвестным ли? - художником поля.
Я шёл - хорошо, мы шли, раз уж все вокруг поверят в то, что я был не один, и наша бесконечная - я уж постараюсь - наша бесконечная беседа текла, как вон та настоящая, исконная река, о которой когда-нибудь прозаично срифмуется, что она вроде бы шумит и бежит. Вот что значит неверие, принятое за уверенность. Если бы она шумела, то разве смогла бы прислушиваться к нам, шёпотом повторяя каждое наше слово, уже произнесённое и ещё задуманное? А если бежала бы, то и вовсе - на бегу - ничего не смогла бы расслышать. И что бы ей тогда оставалось? Куда ей податься - без нас?
На холмах - высоченные белые бочонки в чёрных треугольных колпаках, вращающие скрещенными, словно руки на груди надсмотрщика, нешуточно плоскими решетчатыми махинами. Если присмотреться к ним - присмотритесь, пожалуйста, раз уж я не один! - если присмотреться, покажется, что вот-вот они взмахнут этими своими руками, взовьются, понесутся над нашими головами, на которых ветер спутывает волосы, словно планы и мысли, пронесутся над полосатыми красно-желтыми подножиями и перенесутся куда-то, откуда, боюсь, нет возврата.
Карточные домики жилищ нависли над обрывом. Или - нахмуренными бровями такого же, как я, путника, глядящего вдаль, не в силах разглядеть то, чего так безнадёжно хочется. Эти белые глазастые домики с беззаботно рыжими крышами-веснушками ватагой, чтобы не отстать друг от друга, когда-то поднялись в гору, и скользкая тропинка им была нипочём. Потом остановились перевести дух, да так и не набрались храбрости спуститься обратно. Или не нашлось среди них смельчака.
А может, им просто не захотелось: насилу поднявшись, не каждому ведь захочется просто взять да спуститься.
Смысл есть у подъёма - откуда ему взяться у спуска?

Третья часть

Научиться бы не подгонять время! Научиться бы - вот жаль только, учиться не хватает времени...
Солнце на время оставило меня в покое. Мне не спалось - или думалось во сне. Над головой расстелилась обуглившаяся после дневного пожара ткань с крохотными белыми дырочками, формой похожими на знаки препинания, а цветом - на их отсутствие.
Можно продолжать посвящать этому чёрному полотнищу бесконечное, как она само, множество восторженных признаний - в надежде, что чёрный цвет уступит место красному и жёлтому, - как будто иначе этого не произойдёт по воле того же, вроде бы неизвестного, художника....
Впрочем, возможно, без этих самых признаний и просьб ткань у меня над головой так и останется обугленно чёрной?
Что если попробовать не просить об этом? Не просить - ежевечерне, не благодарить - ежеутренне?
Нет-нет, а вдруг у меня получится? Вдруг красное и жёлтое приходят - лишь благодаря этим моим просьбам? И благодарностям... Нашим - мы же договорились, что я не один.
Придут - а ветер, назло им и мне, будет злобно и надменно размахивать своими жерновоподобными ручищами...
Рычащий, рявкающий, рассерженный на весь мир ветер, разбойник с большой дороги. Как не возненавидеть его?
Нельзя. Ненависть - привилегия разбойников.
Смогу ли я победить зло?
Не всё, хотя бы - это?..

Четвёртая часть

Нужно попробовать - пусть для того, чтобы узнать, смог ли.
Иначе - красные и жёлтые полосы никогда не появятся из-под разлившегося над ними чёрного - не цвета даже, и не света тем более, а -бессмыслия, что ли. Банального, чёрного.
Иначе - распустившиеся, отбившиеся от рук деревья будут шелестеть мне вслед свои насмешки, не проклятия даже, прежде чем молотки и совсем другие руки - не ручища - усмирят их и превратят в стулья, коромысла, бочки. Банальные, бесцветные.
Во что ещё? В скамьи, вёсла, галеры... Банально не заслужившие цвета.
Я уничтожу зло - что проку пытаться наказать его?
Победить зло дано лишь тому, кто решился отправиться в путь. На это нелегко решиться.
Решился признать зло - злом. Решиться на это - неизмеримо труднее.
Я верю, уверен, знаю - мне это удастся. Мне - и никому больше, хотя отовсюду твердят, что в путь я будто бы отправился не один. А разве возможно быть не одному?
Вот только бы не занять место побеждённого... Добро, уничтожившее зло, разве это не зло?
Ну хорошо, а не уничтожившее? Разве это - добро?
Я подходил - и чем ближе к цели, тем дальше оставалась неуверенность... Или это была не цель? Возможно - средство?
Не буду обманывать ни себя, ни тех бесчисленно многих, кому, как и мне, придётся спросить у себя: что здесь причина? что - следствие?
Я выбрал причину. Я назвал зло злом, причину - причиной, хотя многим, всё тем же бесчисленно многим, она покажется следствием. И они рассмеются надо мной, обвиняя во всех ужасных, бесчисленных, как они сами, грехах, а уж главное - они обвинят меня во лжи. В банальной, заурядной., бесцветной. Да пусть и незаурядной - всё равно - во лжи ведь.
Но, если перефразировать не самых дальних соседей, навязываемая банальная правда гораздо лживее сделанной без принуждения ошибки. Почему же верить заставляют - не просят, не предлагают, а именно заставляют - именно в банальность? В чёрную, бесцветную, не заслужившую цвета.
Не потому ли, что опасаются, как бы её не приняли за то, чем она по сути является?

Эпилог

Я решился, и значит - меня не остановить. Многие уже пробовали, многие ещё пробуют - и что же?
Нужные слова сами просились ко мне в руки, но правая рука была занята, и я повторял все приходящие ко мне слова - про себя и вслух - только бы не забыть. И они благодарно не забывались. Я крепко-накрепко связывал их друг с дружкой знаками препинания, и они запоминались мне - ещё и ещё лучше.
Солнце, словно пытаясь остановить, меня, сжигало дотла нашу округу. Торопясь, хватая пересохшими губами никому, кроме меня, невидимые, связывающие слова в единое целое запятые, чёрточки и точки, уступая жажде, с которой единственно не было сил бороться - жажде победы над злом, хотя бы над этим, - я - или это был ветер? - сорвал с шеи мой аккуратно скомканный воротник, мучивший, словно недописанные, где-то ждущие меня листы бумаги, и ринулся в последний для этого зла бой.
Обозлённый моей храбростью, ветер схватил меня огромным жирным жёрновом, поднял и швырнул на жёлтые и красные полосы, выложенные давно раскрывшимися, словно подставленные руки, полевыми цветами.
Всё, что ему оставалось - отшвырнуть меня, вышвырнуть, зашвырнуть куда-нибудь, откуда, как он надеялся, я не смогу или не захочу помешать ему творить его банальное зло.
Победить - было выше его сил.
Как мне - победить его...
Время решило не спешить и, устало дыша в такт моему дыханию, никем не подгоняемое, уселось рядом со мной на благодарную красно-жёлтую луговую траву. И мы вместе с ним, не сговариваясь, - да нет, конечно же, сговорившись, - посмотрели туда, где не переставал грозно размахивать кулаками после драки кто-то, умело притворившийся безобидной ветряной мельницей.
Мои спутники, уставшие от вынужденной битвы, с трудом взгромоздились - один на коня, другой - на ослика, и мы снова отправились в путь.
А с горы из-под насупленных бровей смотрели неустающие - ну, может быть немного уставшие, - глаза, не в силах разглядеть то, чего так безнадёжно хочется.




Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.