Шематоны

«Петра Андреевича Павленко хорошо знают как автора романа «Счастье» – лучшего романа эпохи культа личности. При всей тенденциозности, искусственности и сервилизме в романе много талантливых страниц и пронзительных образов, красноречиво говорящих о том, каким писателем мог бы стать П.Павленко, если б не выслуживался, а творил.
 Было время – двадцатые – тридцатые годы, – когда Павленко писал без угодничества, а по движению собственной души. Тогда и был написан хороший, живой рассказ «Шематоны», но затем писатель все чаще стал наступать на горло собственной песне, что давало хороший житейский навар, но задушило песню.»

Юрий Нагибин

Рассказ был напечатан в одном из номеров газеты «Книжное обозрение» в 1987 году в подборке Юрия Нагибина «Антология русского советского рассказа».

 Петр Павленко (1899-1951)
 


I

За Ростовом, на безначальственной степной станцийке, в скорый московский поезд, тайком от кондуктора, втиснулось трое проезжающих – две старухи в латаных полушубах и высокий, в шинельном пальто, старик. Пассажиров в тот час не ждали, никто не придержал стариков у входа в вагон, они прошли в закрытый конец его и скромно разместились на площадке. Кондуктор обнаружил их уже в пути и долго костил обидной вежливой руганью. На ругань и запах прелого сена, быстро распространенный вокруг себя стариками, стали выходить пассажиры. Торопясь заглянуть старикам в глаза, то ли для того, чтобы найти в них интересное беспокойство, ибо спокойному человеку не в наших нравах сочувствовать, то ли для уличения зла, – они шумно и безнаказанно зубоскалили. Перегон был долгий и старики твердо приготовились для надругательств и обид, но кондуктор больше не лаялся, он только отобрал их котомки, запер их в служебное купэ и ушел, пообещав "подкатить под штрах". Отчаявшись разговориться, разошлись по своим местам и пассажиры, и старики остались одни. Старик сидел на полу, высоко согнув ноги в коленях и опустив меж них очень спокойную, будто проволочную бороду, и упрямо, с безнадежным и покорным выражением глядел в угол, поверх старушечьих голов. Старухи привалились одна к другой боками и молча, но не с покорностью, а со злобой и раздражением шевелили сизыми, будто замлевшими губами. Дольше всех торчал на площадке молодой синеблузый пассажир в высоких сапогах с козырьками, завернутыми вниз, как собачьи уши. Он долго курил, дымя в оконное стекло и сравнивая дымы – от папиросы и тот другой, дым снежных равнин, что бежал за окном. Он ни разу не взглянул на стариков, будто их не было, стоял, курил, скучно плевал себе под ноги и, наконец, ушел, опять же ни на кого не взглянув, в вагон.
То, что пассажир этот был так благородно безразличен, так по–хорошему равнодушен к беде, в которой не мог помочь, очень понравилось старику. Старик проводил синеблузого дружелюбным и родственным взглядом. Потом вышла дама с девочкой, маленькая и пухлая, она, сама увлекаясь выдумкой, – показала дочке домового и смешно попросила старика забрать с собою непослушную девочку.
Дама была, видно, очень добрая и глупая, а девочка так смешно таращила глаза, что старик повеселел, хотел было прочмокнуть губами или тихонько взлаять собакой, чтобы познакомиться с девочкой, но вспомнил, что потом придется долго и нудно рассказывать о себе и делать несчастное лицо – и упрямо спрятал глаза и не повернулся, деревенея в страшной и искусственной неподвижности.
Поезд бежал размашистым бегом, раздувая вокруг себя ветряную зыбь, узкие острые языки ветра врывались в щели дверей и беспокойно крутились по площадке, играя с окурками. Поезд шел, как корабль, ныряя, раскачиваясь, вздрагивая, кренясь на стороны, и снаружи ветер ударял в его стены подобно волне, с металлическим шумом и скрежетом.
Ветер выл зверино, заикастым воем, так в штормы лают волны, окружая корабль. Реденькое тепло первых весенних дней порвалось, ночь разметала его на колючие ветринки и кололась ими немилосердно. В такие ночи мозг костенеет и можно бодрствовать несчитанное время. Сон не приходит в такие ночи. Уже несколько раз мелкие станции освещали площадку, как медленные молнии, но поезд бежал, не убавляя скорости.
Но вот синеблузый пассажир опять вышел на площадку. Волосы его были разметаны бессонницей, в зубах торчала желтая, в лохмы изжеванная папироса. С левого плеча его блузы на правый бок спускалась натертая ремешком дорожка. Он опять, как и в первый раз, не взглянул на стариков и равнодушно повернулся к окну. И опять равнодушие это показалось старику очень дружественным, равнодушие равного к равному. Об чем соболезновать? Не об чем. Все понятно, все идет, как должно ему итти. Старик скосил на синеблузого взгляд и, из осторожности еще не меняя позы, – вдруг да разговор не удастся, обманет человек – полуспросил, полуутвердил:
– Вот, значит, мы и проехались.
Пассажир быстро взглянул на старика и ответил вопросом:
– Московский?
– Из–под Сергееву Троицкого, – ответил старик и осторожно, боясь свихнуть выпрямленную свою бороду, повернул лицо к собеседнику.
– Надо полагать, ссадят, – сказал пассажир. – Далеко не доехал?
– Мы, можно сказать, еще и не начинали, – засмеялся старик. – Нам, товарищ, ехать и ехать до пресечения сил.
Одна из старух, поменьше, худенькая, размяла губы и с тайным удовольствием произнесла:
– Половину–то се–таки откачнули. Чего зря говорить.
Пассажир бросил на пол докуренную папироску, растер ее сапогом, как плевок, и присел на корточки, хрустнув костями.
– Да вы куда же, чудаки, курс–то держите? – спросил он.
– Вот у меня сидит шематониха, кума моя, – ответил старик. – Она все. Поедем, говорит, Тимофей, народ посмотреть и себя показать.
– На курорт, стало–быть, едете, – сказал пассажир, рассмеявшись. – Вот, черти. Старые вы, а понятливые.
– Мы–то, товарищ милый, начали с лавров, – стал объяснять старик. – Насчет курорта это мы по дороге сообразили, а из дому ехали – по святым пройтись.
– Из Сергиева–то? – удивленно спросил пассажир. – У вас же под боком своя лавра, чего вам по чужим таскаться.
– У нас теперича музей, – промолвила та же худая, коротенькая старушка. – Нипочем все зарезали, весь народ откачнули от лавре, ни к чему доступу нет.
– Вот и принуждены за тыщи верст мучаться, – вставила вторая, молчавшая до сих пор.
Была она высока и по–мужски обтесана в бедрах, на лице ее, хорошо пропеченном, как куличная корка, ходили жилки коричневого румянца, а голос был тяжел и неподатлив. Старик поднял глаза кверху и остро вгляделся в стену вагона, будто увидел за нею висящий в снежных облаках лаврский Сергеев, отлакированный голубою лукутинской ночью.
...Снег отлунивает синею искрою и над туманно–розовой лаврой ходит скуластая монгольская луна. Розовые утесы лавры в золотых цветах куполов далеко видны из окружных снегов...
– Да, у нас лавра, – торжественно и довольно произнес старик, глядя вверх. И добавил, опуская глаза и переводя на тему: – А про музей, кума, твое слово не у места.
Он укоризненно помотал бородою и снова подтвердил:
– Не у места, нет. Ведь, раньше–то и музея, милый товарищ, не было, – обратился он к пассажиру, – а все равно по чужих святых ходили. У себя, знаешь, интересу какого–то нет. Свое оно и свое. К своему никакой доверчивости нету. Ну, и ходили по чужих. В музею я не бывал, ну, и в лавре нашей не бывал, а лавра – я тебе прямо скажу – у нас богатая, красивая, совершенно таких нет, ей–богу.
Старик опустил колени, заложил ногу за ногу и обстоятельно стал рассказывать о лаврских хождениях, о том, кто куда ходил, кто что делал. Сам он, – говорил Тимофей про себя, – человек большей частью невыразимый, мало знает, а много понимает, сам он ходить не мастер, да вот – кума, давний друг, отчаянная шематониха, на всю жизнь беспокойница, она вот покою никогда не дает, на чужие места соблазняет.
– Она у меня, скажи на милость, до самого Уралу доходила, – сказал старик с гордостью. – Куда хочешь, такая уж ходкая старушка родилась. А сами мы – скажу я тебе – самые бедные бедняки. У троих у нас десяти десятин нету. Бедные, что называется.
– Где же были теперь? – спросил пассажир и, вынув коробку папирос, сам взял и предложил старику.
Закурили. Дым раскрутился на нити и утонул в темных углах.
– Ну, в Киеве–Печерской только и были, – отозвалась старуха, кума Тимофея.
– А задумано у куме моей, – сказал старик, – до самого Ахфону пройтись.
– Отменили и там, – сказал пассажир.
– Отменили?
Старуха отчаянными глазами посмотрела на говорившего.
– Твердо говорите, товарищ? – переспросил старик.
– Твердо, – ответил пассажир, поднимаясь на ноги и опять хрустя коленями. – Курорт устроили.
– От тебе и раз, – вымолвил старик, – от тебе, кума, и задача.
– Все равно поедим, раз начали, – решительно сказала старуха.
– А то вернемся?
– Ни по чем, – сказала кума.
– Столько проволоклись... – сказала другая.
– И то правда, – согласился старик. – Одное мне жаль, по чекам затаскают. Интересу мало.
Пассажир докурил папиросу, кивнул старикам и ушел в вагон.
Паровоз загромыхал по ухабам стрелок и хрипло завопил.
В прошлом году тоже вот собрались так до турецких земель дойти. Весна взошла ранняя, баловная, но веселая. Вместе со снежными ручьями потекли на юг мужики из Рязани и Суздаля. Крепко пошел мужик косяками, как кочевая птица. Шел мужик всеми, какие есть, путями – и из–под Киева, и из Царицына, и с Гурьева, шел он на самых ходких поездах, кружил сотни верст, огибая начальство, шныряя с запада на восток, с севера на юг, с юга опять на север, не стесняясь сложностью географии, а соблюдая лишь интерес времени.
А дороги были – помнится – легкие, уходчивые. А солнце было сквозным, текучим и щекотно просачивалось в тело. Дни шли покойные, невозмутимые, медленные, а ночи бежали нервные, судорожные, громосверлящие. В такие ночи, когда звездный тик сторожко подергивает небо и птицы пищат и просыпаются от счастливых видений, быстр в такие ночи сон. За казацкими степями шли горы. Горы были неожиданны, как мысли. Они радовали сложной пространственностью, хитрыми ливнями и многими красками, возлежащими на горах, как вторые отраженные облака. Иногда заблудший северный ветер разгонял в воздушных озерах меж гор свою суетливую рябь, тогда облака горных красок сжимались в плотные зелено–багровые тучи и зловеще и жутко тучнели, грозя вдруг разлиться ливнем теней. За степями шли горы, а за горами, сквозь невода лесов, отражаясь на кайме неба, забрезжило море, такое страшное русскому сердцу и непонятное, и жуткое и оттого любимое.
И на небе отражались еще горбатые русские дороги.
В прошлом году весна была баловной, замоталась в истерике дождей, а падшие наземь дожди сползлись в реки и пошли речными ящерами поперек дорог. Пришлось в тот год старикам свернуть восточнее и уйти в трущобы грузинских селений. Народ был бедный и неразговорчивый, но гостеприимный. Стариков поставили бить щебень для строящегося шоссе, потом перевели чистить нужники в милицейском участке, а потом напутствовали дальше. Вышли тогда старики к вросшей в лесные заросли железной дороге, перекареженной временем. Шпалы лежали старым, местами затянувшимся рубцом на зеленой коже земли. Отсюда плутали все дороги и ох, как здорово пришлось отощать старикам на траве да ягодах. Зато, как только вышли к жилью, круто повернули на север, к железному тракту.
А кто его вот знает, какое сейчас выдастся лето?
– Значит, держаться плану? – спросил старик и не подождав ответа, важно и строго решил: – Правильно, чего там. Держитесь, бабы.

II

Агент ОГПУ гостеприимно поманил их пальцем. В его дежурной комнате было жарко и пахло согретой, готовой загореться от жары бумагой. Старики сгрудились на деревянном диванчике у дверей. Усадив их, агент вышел, закрыв дверь на ключ, отправил поезд и вернулся.
– Что рано поднялись? – спросил он. – До весны далеко.
Позвонил телефон.
Агент взял трубку, посмеялся в нее, сказал:
– Да вот они тут сидят. Ладно. Ну, чего там. Ладно.
Он положил трубку, снял фуражку и, открывая служебный разговор, спросил:
– Какая вам фамилия будет, старичок?
Узнав фамилию, он порылся в грязной, курчавой по углам алфавитной книге и переспросил внушительно.
– Мозляк Тимофей? Ну, и рецидивист, значит. Очень просто.
– Как посчитаешь, так и будет, – покорно отозвался старик.
– Да чего тут считать, – сказал агент. – В прошлом апреле месяце кто у меня сидел? Вот тут записано, Тимофей Мозляк сидел.
– Не запомню, – ответил старик, – у меня память трудная, а вас тут много народу комиссарничает. Одно скажу – в прошлом годе записали меня за тюриста и отпустили безразговорно.
– Врешь, не отпускали тебя.
– Врать стыдимся, прямить, товарищ, боимся, – ответил старик. – Не угадаешь на вас, я скажу. А по чистой если по совести – так просто, знаешь, на воздух мы вышли. Куда нам кинуться?
– В старое время, товарищ, для нас каждый монастырь был открыт, пожалуйста. Пришел, ночевать попросимся, денек отгостил и покорнейше иди в огородике погребстись или возле скота прибрать, или еще что. Поработал, отдохнул на легких харчах, посмотрел на народишко – и понес дале до пресечения своих сил. Куда ни придешь – нигде тебе отказу нет. Хочешь плати, хочешь отработай. Думаешь, за святых ходим? За себя ходим.
Старик постучал толстым оловянным пальцем по краю стола и убедительно добавил:
– Никоим образом не пытали, как ты, людей. Никоим образом. Всех уважали, кто приходил.
– А то, – он распахнул руки, возмущаясь всей грудью, – прихожу в Таспру, здоровкаюсь, я в тех местах еще при Лев Николаиче покойнике бывал, просюсь на садах поработать, а мне вопрос – чем, говорит, папаша, вы больные? Да я, говорю, ничего себе, я не больной, не бойтесь, никогда за мной такого не было, я не заражу. А они говорят – ну, раз вы здоровые, катитесь на всякие стороны. Мы, говорят, от больных очумели, а тут еще здоровые набиваются. Это что же такое, а? – старик строго посмотрел на агента, и борода его затряслась, металлически шелестя.
– А старух твоих как звать? – перебил его агент.
– Вот эту, худобенькую, шематониху мою окаянную, ее Ефросиньей Александровой звать. А та зовется Кручина Ксеня.
– Шематониха? – спросил агент.
– Ох, и не говори, мастер пошематонить, позаскандалить кума моя Ефросиньюшка.
– Вот я вас всех под единый номер и обстрижу, – сказал агент. – Так и пойдете у меня шематонами.
– Воля ваша, – сказал старик.
Эту ночь провели они на полу дежурной, а на утро отпустили их на все четыре стороны.

III

А дороги и в этот год были легкие, уходчивые. И на небе опять отражались кривые русские дороги. Старики свернули от железного тракта на запад и, не поднимаясь в горы, пошли степями к морю. Но вот, обрастая лесами, встали горбы морских берегов, были тут дороги отрублены и свалены в кучу, как побитые бурей дубовые кряжи. Перелезая с тропы на тропу пришли старики к Кр. Поляне и сразу же дней на шесть сели в холодную. В казенной сакле стояла глиняная прохлада и тишина, других арестованных не было, стариков ублажали вниманием, и старики отоспались, кума постирала на всю милицию, Тимофей грелся на солнце и придумывал басни об этом крае. Из Красной Поляны на арбе, под конвоем, их отправили в Гудауты. Ехали медленно, сами себе хозяева, аробщик и конвойные дремали, а Тимофей понукал быков зеленой ветвинкой, поил их на остановках ключевой водой и смазывал дегтем мозоли на воловьих шеях. Ехали прямо с удобством. В Гудаутах стариков сдали в милицию, милиция записала в анкеты и отпустила. И до чего было жаль расставаться с арбой, с сонным аробщиком и с конвойными.

IV

А синеблузый пассажир после встречи в вагоне со стариками раза два еще видел скитажников и заинтересовался ими. У себя в клубе он сделал докладик о славяно–монгольском туризме, и вышел доклад занятный. И тогда пришла ему мысль собрать материалы о людях, скитажничающих за солнцем, объяснить пути этого глубокого, в крови зачатого влечения к странствиям, к содружеству с новыми
людьми, к видениям новых стран, к проверке своих былей былями соседствующих культур. Бродить по жизни – это бродить по мыслям, жизнь убрана мыслями, как земля травой, и отыскивать чужедальние мысли так же свойственно человеку, как отыскивать новые виды деревьев или собирать засушенные цветы. И вот на путях человеческих странствий корчмами, ночлежными норами возникли пышные торжища монастырей. Из туристских компаний не Кук, но церковь – старейшая. Это она, шествуя за народом, окружила его своей лукавой гостеприимностью и, как плакаты правд и искупительных грехопадений, развесила стенопись фресок и декорации икон, сценически развернула мысли в пантомиме святых и праведников, инсценировала страсти, чтобы пленить искателя безвольными противоречиями мистики. Святые актеры играли бунтарей и грешников и убивцев в церковном театре счастливых искуплений. И святые, как и хожальцы, собственно для хожальцев же, были записаны мужиками, купчишками и воинами, а людей городских ученых занятий среди них почти что и не было. Надо, – думал синеблузый товарищ, – построить на месте лавр свои корчмы, развернуть в них свои театральные действа, построить не санатории для больных, но кочевья для здоровых.
Так рассказал синеблузый, а приятель его, едучи на Н.Афон, записал о Тимофее в блокнот и обещал навести о старике справку, но вернулся ни с чем – не было такого, не проходил еще Тимофей Мозляк и две его шематонихи через Ново–Афонские земли.
И действительно, не проходил. Завяз Тимофей со своими старухами в городе Сочи и никак ему нельзя было двинуться дальше, завяз он опять в милиции и странствовал ныне от следствия к следствию, квалифицируясь, как беспризорный старик. Шел июль и где–то на севере свертывалось
лето. Утра стали свежее и птицы по утрам беспокойнее. Нет, не дойти уж, конечно, им в этом году до Афона.
– А се–таки, – говорил Тимофей, – очень мы здорово откачнули какой кусок. Может, три или четыре породы прошли.
Старухи, обуглившиеся от солнца, плаксиво улыбались углами губ:
– Ну, даст бог, с весны опять на Афон поднимемся.
– Нет, хорошо прожили, чего зря хаять, – утверждал Тимофей. – Удобно мы прожили, ей–богу. Ну и домой пора.
И уж кончился июль и пошел неровный, срывающийся в погоде август. Тот синеблузый уехал в отпуск и, уже возвращаясь домой в станицы, на три дня оказался в Сочи.
Прожил свои три дня и собрался уезжать, но не мог никак решить – ехать ли морем до Новороссийска или железной дорогой до Армавира? То казалось ему, что морем удобнее, то – что железной дорогой ближе и проще.
И решил сходить на пристань и на вокзал.
Народу было везде полно. Очередь была долгая и утомительная. Он решил ехать морем и даже в тот же день, и остался хлопотать у кассы.
А Тимофея с бабами еще с утра привели на пристань и сдали какому–то служащему под расписку. Служащий был семейный, робкий человек, он и обедать не ушел домой, боясь оставить стариков без надзору, и теперь сидел с ними, вяло спорил о хлебах и часто отлучался поговорить с начальством. Глядя на море, старики пугливо вздыхали и погружались в нудную дрему.
– Нельзя же так людей мучить, – сказал у кассы служащий. – Они у меня с шести утра не жравши сидят, т. начальник. Я сам через них без обеду.
– А кто они такие? – спросили у кассы и вокруг стариков сгрудилась толпа.
– Отец, ты кто же по существу?
Тимофей поднимал голову и, шелестя бородою, вяло и тупо смотрел на окружающих.
– На богомолье, должно быть, ходили, – предположил один. – Шляются по этим святым, черт их не возьмет.
– Темнота, – сказал другой. – А стариков все–таки мучить не стоило бы. Чем они виноваты? Запутались люди.
Старухи заплакали.
– Темные мы, это вы правильно, – сказал, широко вздохнув, Тимофей.
– Дайте им литер, – предложил кто–то. – Не помирать же здесь людям.
– Ты кто же, отец, по существу? – спросили опять Тимофея.
– Крестьяне мы, – ответил старик. – Форменные, как есть, крестьяне. Только записаны, видишь, инако. О прошлом годе тюристом записали, а ныне – чума их знает, – в шематоны переправили. Ну, да это одна суть.
В толпе возник смех, он утвердил сочувствие, и начальником был обещан литер.
Тогда синеблузый подошел к Тимофею:
– Здорово, – сказал он. – Где же это вы, старые черти, шатались? Я вас на Афоне велел сыскать, не нашли вас. Наврали вы все про Афон.
Старухи, хихикнув по–птичьи, укрыли лица платками.
– Не признаете? – спросил синеблузый. – В поезде мы с вами вместе ехали.
– Нет, голубок, не признаю что–то, – осторожно сказал Тимофей, хитро вглядываясь в переносицу синеблузого.
– Ты уж прости, голубок, трудная у меня память.
– Ну, ладно, а на Афоне–то вы были?
– Не пришлось, – сказал старик, – время не допустило, только грех на душу взяли да по всем чекам проболтались.
Синеблузый, улыбаясь, стоял. Народ разошелся.
Тимофей, оглядев, нет ли кого вокруг, подмигнул синеблузому и довольно сказал:
– Четыре народа прошли наскрозь! От потеха!
– Хорошо отдохнули?
– Ох, уж и отдохнули, – сказал Тимофей, – прямо сил набрались, можно сказать. Повсюду были. Со вниманием ехали.
Падал огнями крупный и частый вечер. Он заогнил берега у моря.
– А зябко, небось, ехать? – спросил старик, поглядев на море, и не стал слушать ответа.
– Ох, и лето же нам выдалось. Я такого интересу набрался – за зиму не перескажешь.
А море, тяжелея к вечеру, плотно и масляно билось в каменную пристань. Море лениво кружилось по зарешеченной тополями бухте, как старый, но все еще норовистый бугай.
И страшно было глядеть на море, поблескивающее огненным белком вечерней волны и затуманенное у горизонта птичьими косяками, идущими с севера.
"А все–таки, как ни крутись, надо по ему ехать, – думал Тимофей, круто вдыхая в себя живот, будто готовясь к прыжку. – За морями, – это и песни знают, – всегда веселые лежат страны".


 Публикацию подготовила Л.Цай
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.