Одиночная школа любви


 


-->

Начало здесь

 


 

15 декабря 1994 года умер Борис Чичибабин.


Родился он 9 января 1923 года  на Украине в городе Кременчуге Харьковской области. Потом семья переехала в Харьков.

 


Чичибабин — это фамилия матери. Дядя матери — двоюродный дед будущего поэта, был известным академиком-химиком Чичибабиным, которого в 1936 году исключили из АН СССР за то, что он отказался возвращаться в Москву из лондонской командировки, протестуя против сталинской деспотии. Эту крамольную фамилию поэт бесстрашно взял себе в качестве псевдонима (настоящая его фамилия Полушин).

 

 

«Красные помидоры кушайте без меня»

 

Окончив школу, Борис поступил на истфак харьковского университета, но через год началась война. Он работал токарем на заводе, потом служил в авиационных частях Закавказского фронта.

 


После войны снова поступает в университет, на этот раз — на филфак.
Борис писал стихи, которые расходились в списках. Он доверчиво читал их всем, не разбирая людей. Вскоре случилось то, что должно было случиться. В июне 1946 года он был арестован. Когда потом его спрашивали: «За что?», он отвечал: «Ни за что. Как многие в те времена». В приговоре было сказано «За антисоветскую агитацию». Особым совещанием студент был осуждён на пять лет лагерей — по тем временам срок смехотворный. (Воистину, как в той зэковской байке: «За что 10 лет получил? - Да ни за что. - Врёшь, ни за что у нас пять дают!»)

 

Сказать ли пару слов об органах?
Я тоже был в числе оболганных.
Сидел в тюрьме, ишачил в лагере,
по мне глаза девчачьи плакали.

 

Причиной ареста послужили «неблагонадёжные разговоры», но главным образом, стихи. Роковую роль в его судьбе сыграло стихотворение «Мать моя посадница», к которому поэт ещё вернётся много лет спустя:

 

Жизнь наставшую не хай,
нам любая гожа, -
но почто одним — меха,
а другим — рогожа?


Ох, империя-тюрьма,
всех обид рассадница,
пропадаем задарма,
мать моя посадница!

 

На Лубянке Чичибабиным были написаны его знаменитые «Красные помидоры»:

 

Кончусь, останусь жив ли —
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.

 

Школьные коридоры —
тихие, не звенят...
Красные помидоры
кушайте без меня.

 

Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.

 

Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.

 

 

Внутренний монастырь

 

Татьяна Бек вспоминала, что они, студенты МГУ, пели на картошке эти «Красные помидоры» как свою любимую песню. Тогда, в 1967-ом, они ничего не знали об их авторе, какая биографическая реальность стояла за этими пронзительными строками.
Срок Чичибабин отбывал в Кировской области, все пять лет от звонка до звонка.

 

Работал на лесоповале, а здоровье было слабое: часто шла горлом кровь, сердечные приступы, обмороки. Его спасала надёжная внутренняя защита, как он говорил, «внутренний монастырь»: его мечты, книги, стихи, его духовная свобода, - этим он жил, а не страшным лагерным бытом.
В 1949 году родители Бориса отправили его стихи в «Огонёк». Консультантка редакции прислала ответ «по поручению т. Суркова», в котором уговаривала Чичибабина не писать. В «утешение» приводилась такая фраза: «Ведь Вы же работаете, т. Чичибабин, Ваш труд, кем бы Вы ни были, нужен, полезен стране и народу, ведь не только писатели и поэты нужны Родине». Фокус был в том, что именно в то время Чичибабин был «нужен Родине» в качестве заключённого Вятлага.

 

«Я родом оттуда»

 

Но стихи его знали, они ходили в списках, в магнитофонных записях. Лев Аннинский рассказывал, как впервые на магнитофоне Вадима Кожинова услышал поразившее его стихотворение «Смутное время»:

 

Знать, с великого похмелья завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья, то ли брачная постель.
То ли к завтрему, быть может, воцарится новый тать...
И никто нам не поможет. И не надо помогать.

 

«С великого похмелья» — как точно было подмечено поэтом это состояние отечества нашего, мутное и больное, длящееся уже полстолетия.

 

Я родом оттуда, где серп опирался на молот,
А разум на чудо, а вождь на бездумие стай,
Где старых и малых по селам выкашивал голод,
Где стала евангельем «Как закалялась сталь»...

 

Подлинную поэзию всегда чувствуешь ещё и по правде. И по тому, насколько сам человек похож на свои стихи. Чичибабин — один из правдивейших поэтов. И если он писал, например:

 

Не дешёвый пижон,
в драгоценные рифмы разоткан, -
был всего я лишён,
припадая к тюремным решёткам. -

 

то это было действительно так. Его стихи полностью совпадают с его жизнью и судьбой.

 

В моей дневной одышке,
В моей ночи бессонной
Мне вечно снятся вышки
Над лагерною зоной.

 

Не верю в то, что руссы
Любили и дерзали:
Одни врали и трусы
Живут в моей державе.

 

В ней от рожденья каждый
Железной ложью мечен,
А кто измучен жаждой,
Тому напиться нечем.

 

Страшные, горькие, выстраданные строки.

 

«Мой Бог начинается не «над», а «в»

 

В одном из последних интервью в «ЛГ» Чичибабин сказал, что в том хаосе, в котрый погрузилась Россия, его вера в Бога не выжила. Он не мог принять Божьих заповедей, по которым следовало любить грешников, злодеев, любить в них людей, наших братьев и сестёр. Он не мог этого принять ни умом, ни сердцем, не мог применить в жизни. В "Мыслях о главном” он пишет: "Я не могу любить мучителя, убийцу, насильника, не могу отделить их от страшных дел, их злодейств от них самих, не могу увидеть в них человеческого, Божьего. «Объединиться” с ними значило бы "объединиться” с их взглядами, которые, в моём представлении, являются злом; это значило бы полюбить не грешников, но сам грех, принять на дущу их грехи, то есть пойти против себя, против Бога”.

 

Не созерцатель, не злодей,
не нехристь всё же,
я не могу любить людей.
Прости мне, Боже!

 

Душа с землёй своё родство
забыть готова
затем, что нету ничего
на ней святого.

 

Как мало в жизни светлых дней,
как чёрных много!
Я не могу любить людей,
распявших Бога.

 

Он не был церковником, считая, что Бог присутствует во всём: в любой былинке, в любом проявлении жизни. «Мой Бог начинается не «над», а «в», внутри меня, в сокровенной глубине моей», - писал Чичибабин. «Не существует одного Бога на всех, ибо у каждого он свой. Все беды от этого первородного греха: мы каждый день предаём Бога, не желая слышать Божью волю. А её нельзя слушать стадом. Это всегда только личностный путь. Бог говорит всегда с одним человеком, наедине, один на один".

 

Я верен Богу одиноку
и, согнутый, как запятая,
пиляю всуперечь потоку,
со множеством не совпадая.

 

Он сам творил свои молитвы, не ища опоры у святых отцов, и эти молитвы становились стихами:

 

Молюсь небесности земной
за то, что так щедра,
а кто помолится со мной,
те — брат мне и сестра.

И в жизни не было разлук,
и в мире смерти нет,
и серебреет в слове звук,
преображенный в свет.

 

Молитва была для него не просьбой чего-то у Бога, а связью с Богом. Молитвенное чувство было главным чувством его души.

 

Ах, как дышит море в час вечерний,
и душа лишь вечным дорожит,—
государству, времени и черни
ничего в ней не принадлежит.

 

И не славен я, и не усерден,
не упорствую, и не мечусь,
и что я воистину бессмертен,
знаю всеми органами чувств.

 

Это точно, это несомненно,
это просто выношено в срок,
как выносит водоросли пена
на шипучий в терниях песок.

 

До святого головокруженья
нас порой доводят эти сны,—
Боже мой Любви и Воскрешенья,
Боже Света, Боже Тишины!

 

Как Тебя люблю я в Коктебеле,
как легко дышать моей любви,—
Боже мой, таимый с колыбели,
на земле покинутый людьми!

 

«И всё-таки я был поэтом»


В 1951 году Чичибабин освободился из Вятлага и вернулся в Харьков. Жил в нём до конца своих дней на улице «VIII съезда Советов", которая сейчас носит его имя.


Первые годы после освобождения были, по его признанию, пострашнее лагерных. Меченый политической статьёй, с тюремным клеймом отверженного, он не мог и помышлять о продолжении учёбы или устройстве на нормальную работу, да и специальности у него никакой не было. Борис служил рабочим сцены в театре, работал в таксомоторном парке, потом окончил курсы бухгалтеров и стал бухгалтером домоуправления.

 

Он, чей дух простирался к галактикам Данте и Гёте, Пушкина и Толстого, в своей бухгалтерской конторке должен был заниматься рутиной: составлять отчёты, делать заявки, писать деловые письма. Всё это было настолько далеко от его интересов и возможностей. Было что-то неразумное, неправильное, нерациональное в том, чтобы поэта такого уровня использовать то в качестве лесоруба, то в качестве счетовода. Всё равно что забивать гвозди хрустальной вазой. Как сказал Гумилёв о Блоке, мобилизованном на фронт: «Это всё равно что жарить соловьёв».

 

Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.

И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
И подыхаю как поэт.

 

Читает Борис Чичибабин: «Между печалью и ничем»:

  

Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь "зачем?",
а кто-то скажет "жаль".

 

И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнет рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.

 

Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.

 

Нам - как дышать,- приняв печать
гонений и разлук,-
огнем на искру отвечать
и музыкой - на звук.

 

И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.

 

Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.

 

И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.

 

Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.

 

И снова - за листы поэм,
за кисти, за рояль,-
между печалью и ничем
избравшие печаль.

 

Наступила оттепель. В 1966 году Чичибабина принимают в Союз Писателей. Одна за другой выходят его книги: «Молодость», «Мороз и солнце» «Гармония», «Плывёт Аврора». Но эти сборники, беспощадно ощипанные цензурой, в которые автор не мог включить самые важные и дорогие для него стихи, не принесли ему радости. Он подписывал их друзьям словами: «На память — со стыдом!»


 

При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
 А толку?

 

«Мы никогда друг другу не приснимся»

 

В 1953 году Борис соединяет свою судьбу с паспортисткой своего домоуправления, где служил бухгалтером, - Матильдой Якубовской. Многих харьковских друзей Чичибабина поражало, как человек такой тончайшей культуры и духовной организации избрал в подруги жизни женщину, которая по уровню развития недалеко ушла от Элизабет Дулитл первой сцены «Пигмалиона».


 

Среднего роста, крупная, с широкой крестьянской костью, не красавица, но что называется кровь с молоком, она была хозяйственна, по-своему заботилась о муже, но была равнодушна к его литературным занятиям, устраивала скандалы за житейскую нерасторопность, не понимала того, чем он жил, не понимала значения этого человека.
Они жили тогда на углу улицы Рымарской и Бурсацкого спуска, в её комнатке в 7-9 кв. метров под самой крышей. В этой комнатушке каждый вечер у Чичибабина собиралось столько друзей, что все не помещались в ней, и тогда открывалась дверь на лестницу. Читали стихи, спорили, философствовали, играли на гитаре, пели. Матильду всё это раздражало.
 Потом эти чичибабинские посиделки, или, как их называли, "чичибабники", выросли в литературную студию, которой руководил Чичибабин при ДК работников связи.

  

Но чем известнее становился Борис, чем больше людей тянулось к нему, тем мрачней и требовательней становилась Матильда. Она заставляла его работать на даче: копать погреб, штукатурить, носить вёдра со строительным мусором. Итогом тех дачных мытарств стали стихи поэта:

 

Живу на даче. Жизнь чудна.
Свое повидло...
А между тем еще одна
душа погибла...

 

Покойся в сердце, мой Толстой,
не рвись, не буйствуй,-
мы все привычною стезёй
проходим путь свой.

 

Глядим с тоскою, заперты,
вослед ушедшим.
Что льда у лета, доброты
просить у женщин.

 

Какое пламя на плечах,
с ним нету сладу,-
Принять бы яду натощак,
принять бы яду.

 

И ты, любовь моя, и ты -
ладони, губы ль -
от повседневной маеты
идешь на убыль...

 

Они прожили вместе 13 лет и всё же расстались. Подытоживая жизнь с «Мотиком», как он её называл, Чичибабин пишет:


Уходит в ночь мой траурный трамвай.
Мы никогда друг другу не приснимся.
В нас нет добра, и потому давай
простимся.



Кто сочинил, что можно быть вдвоем,
лишившись тайн в пристанище убогом,
в больном раю, что, верно, сотворен
не Богом?..

 

А хуже всех я выдумал себя.
Как мы в ночах прикармливали зверя,
как мы за ложь цеплялись, не любя,
не веря.



Как я хотел хоть малое спасти.
Но нет спасенья, как прощенья нету.
До судных дней мне тьму свою нести
по свету.



Я все снесу. Мой грех, моя вина.
Еще на мне и все грехи России.
А ночь темна, дорога не видна...
Чужие...

 

Страшна беда совместной суеты,
и в той ничто беде не помогло мне.
Я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.



Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по подмостью.
Но не темни души своей враждой
и злостью.

 

«В стихах я более настоящий»

 

Как и у многих, их любовная лодка разбилась о быт. Вернее, виной было разное отношение к быту. Чичибабина никогда не интересовало ничто бытовое, такое важное для большинства людей. Это была его личная особенность: пренебрежение внешней стороной жизни.

 

Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен
между родиной и небом.

 

Он говорил о себе: «Я бы никогда не смог стать прозаиком, поскольку абсолютно равнодушен и невнимателен к подробностям материального бытия. Я совершенно антибытовой человек. Меня остро интересует внутренняя жизнь человека, но я никогда не замечаю, как он одет, я не вижу, какая у него причёска».
От Чичибабина никогда нельзя было услышать разговора на бытовые темы, он всегда говорил о чём-то насущном для души: о друзьях, о стихах, о событиях в стране, о Боге. Вообще общение с ним было далеко не простым делом. Если при встрече он спрашивал кого-то: «Ну как вы живёте?» - рассказывать ему о внешней стороне жизни было бесполезно. Ему нужна была суть: чем живёт человек, что любит, ненавидит, к чему стремится. И говорить можно было только об этом или не говорить вовсе.

 

Я выменял память о дате и годе
на звон в поднебесной листве.
Не дяди и тёти, а Данте и Гёте
со мной в непробудном родстве.

 

Он писал о себе: «В стихах я более настоящий, чем я бытовой и житейский. Потому мы и не вполне совпадаем, что в житейском человеке много ложного, мнимого, искажённого жизнью, судьбой, обстоятельствами. Нужно отсоединять то «я», которое в стихах, от того, которое в быту и в жизни». Чичибабин блестяще раскрывает своё кредо в стихотворении «Защита поэта»:

 

И средь детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
А. С. Пушкин

 

С детских лет избегающий драк,
чтящий свет от лампад одиноких,
я - поэт. Мое имя - дурак.
И бездельник, по мнению многих.

 

Тяжек труд мне и сладостен грех,
век мой в скорби и праздности прожит,
но, чтоб я был ничтожнее всех,
в том и гений быть правым не может.

 

Я - поэт, и мой воздух - тоска,
можно ль выжить, о ней не поведав?
Пустомель - что у моря песка,
но как мало у мира поэтов.

 

И, томим суетою сует,
и, как Бога, зовя вдохновенье,
я клянусь, что не может поэт
быть ничтожным хотя б на мгновенье.

 

Светлый рыцарь и верный пророк,
я пронизан молчанья лучами.
Мне опорою Пушкин и Блок.
Не равняйте меня с рифмачами.

 

Я - поэт. Этим сказано все.
Я из времени в Вечность отпущен.
Да пройду я босой, как Басё,
по лугам, стрекозино поющим.

 

И, как много столетий назад,
просветлев при божественном кличе,
да пройду я, как Данте, сквозь ад
и увижу в раю Беатриче.

 

И с возлюбленной взмою в зенит,
и от губ отрешенное слово
в воскрешенных сердцах зазвенит
до скончания века земного.

 «После таких стихов не живут»


Последняя книжка Чичибабина выходит в 1968 году, на закате оттепели. И с тех пор — молчание, забвение на долгие годы.

 

В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца. -

 

с горечью говорит он о себе. Безвестность и опала — постоянные спутники Чичибабина на протяжении десятилетий. В 1966 году закрывают его литстудию. Он отказывается от издания своих книг, так как не хочет, чтобы они выходили в оскоплённом и искажённом виде. Он хотел говорить то, что хотел, а это было невозможно.
Чичибабин перестаёт посещать официальные литературные сборища, отлучает себя от публичных выступлений, уходит в себя.

 

Добровольное отшельничество даёт ему возможность писать то, что велит душа и диктует Бог.

 

Я на ветру продрог, я в оттепели вымок,
запутавшись в лесу, почуявши дымок,
в кругу моих друзей, меж близких и любимых,
о как я одинок! О как я одинок!

 

За прожитую жизнь у всех прошу прощенья
и улыбаюсь всем, и плачу обо всех —
но как боится стих небратского прочтенья,
как страшен для него ошибочный успех...

 

Уйдет вода из рек, и птиц не станет певчих,
и окаянной тьмой затмится белый свет.
Но попусту звенит дурацкий мой бубенчик
о нищете мирской, о суете сует.

 

Уйдет вода из рек, и льды вернутся снова,
и станет плотью тень, и оборвется нить.
О как нас Бог зовет! А мы не слышим зова.
И в мире ничего нельзя переменить.

 

Когда за мной придут, мы снова будем квиты.
Ведь на земле никто ни в чем не виноват.
А все ж мы все на ней одной виной повиты,
и всем нам суждена одна дорога в ад.

 

Это был 20-летний период затворничества и отлучения от читателя, период мучительный, кризисный. Да, он был внутренне свободен, между его словом и совестью сложилась гармония, но невостребованность временем и людьми доводила его до отчаянья, лишала смысла существования.

  

Из души нашей выжата воля,
к вечным книгам пропал интерес,
и кричу и не вижу того я,
кому нужен мой стих позарез.



И в зверином оскале и вое
мы уже не Христова родня,
и кричу и не вижу того я,
кто хотел бы услышать меня.



Не мои — ни пространство, ни время,
ни с обугленной вестью тетрадь.
Не под силу мне бренности бремя,
но от бесов грешно умирать.



Быть не может земля без пророка.
Дай же сил мне,— Кого-то молю,—
чтоб не смог я покинуть до срока
обреченную землю мою.

 

Это был очень тяжёлый период в его жизни, когда Чичибабин думал о самоубийстве, был близок к помешательству. Казалось, это предел безысходности, тупик. В это время он пишет одно из самых страшных и горьких своих стихотворений «Сними с меня усталость, матерь Смерть...»  (читает Борис Чичибабин):

  

Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
но ниспошли остуду и дремоту
на мое тело, длинное как жердь.

 

Я так устал. Мне стало все равно.
Ко мне всего на три часа из суток
приходит сон, томителен и чуток,
и в сон желанье смерти вселено.

 

Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу.

 

На лоб и грудь дохни своим ледком,
дай отдохнуть светло и беспробудно.
Я так устал. Мне сроду было трудно,
что всем другим привычно и легко.

 

Я верил в дух, безумен и упрям,
я Бога звал - и видел ад воочью,-
и рвется тело в судорогах ночью,
и кровь из носу хлещет по утрам.

 

Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.

 

 

Эта усталость кажется какой-то всечеловеческой, вековой. Это уже не слова, это вселенский вздох. Лиля Карась, женщина, с которой позже связал свою жизнь Чичибабин, говорила: «Ведь после таких стихов не живут. А он начал новую жизнь".

 

«Ты одна для вечности»

 

Они познакомились в 1963 году на литературном вечере. И в жизнь Бориса сначала потаённо, конспиративно, а потом явно, открыто вошла Лиля — молодая, намного моложе его, близкая ему по строю чувств, по кругу интересов, готовая всю жизнь свою превратить в служение Поэту, Любимому, Учителю. Его Лилит, Лаура, Беатриче.

 

Не спрашивай, что было до тебя.
То был лишь сон, давно забыл его я.
По кругу зла под ружьями конвоя
нас нежил век, терзая и губя.

 

От наших мук в лесах седела хвоя,
хватал мороз, дыхание клубя.
В глуби меня угасло все живое,
безвольный дух в печали погребя.



В том страшном сне, минутная, как милость,
чуть видно ты, неведомая, снилась.
Я оживал, в других твой свет любя.

И сам воскрес, и душу вынес к полдню,
и все забыл, и ничего не помню.
Не спрашивай, что было до тебя.

 

Сибирская студенточка в трогательных нелепых лыжных ботиночках вошла в его жизнь, в его поэзию и — кто знает, может быть, теперь уже — в вечность.

 

Тебя со мной попутал бес
шататься зимней чащей,
где ты сама была как лес,
тревожный и молчащий.

 

В нем снег от денного тепла
лежал тяжел и лепок —
и стыли ножки у тебя
в ботиночках нелепых.

 

Мы шли по лесу наугад,
навек, напропалую,
и ни один не видел гад,
как я тебя целую.

 

Дышал любимой на виски
и молча гладил руки
и задыхался от тоски
и нестерпимой муки.

 

Он ушёл к Лиле в чём был. Всё оставил первой жене — квартиру, дачу. Они прожили вместе 26 лет — до самой его смерти. И до конца своих дней он не мог надышаться на любимую.


Для счастья есть стихи, лесов сырые чащи
и синяя вода под сенью черных скал,
но ты в сто тысяч раз таинственней и слаще
всего, что видел взор и что рассудок знал...

Ты в снах любви, как лебедь, белогруда,
но и слепым душа в тебе видна.
Все женщины прекрасны. Ты одна
божественна и вся добро и чудо,
как свет и высь. Я рвусь к тебе со дна.
Все женщины для мига. Ты одна
для вечности. Лицо твое на фресках...

 

Он в своей Лиле видит кроткое лицо, кроткую душу, принявшую в себя его угловатые страсти, со всеми срывами, взрывами, попойками (об этом и в застольных стихах: «Вечером с получки», в «Оде водке»). Всякое бывало. И сквозь все как родная гавань — Лиля.

 

Люблю твое лицо. В нем каждая черта —
от облачного лба до щекотных ресничек
стесняется сказать, как ландышно чиста
душа твоя, сестра деревьев и лесничих...

 

Чичибабин принимает счастливую любовь как причастие, как Божье благословление:

 

Мне без тебя — ни вздоха, ни глотка.
О, сколько жара тайного в тихоне!
Стыдишься слов? Спроси мои ладони,
как плоть твоя тревожна и гладка.

Отныне мне вовек не будет плохо.
Не пророню ни жалобы, ни вздоха,
и в радость боль, и бремя — благодать.
Кто приникал к рукам твоим и бедрам,
тот внидет в рай, тому легко быть добрым.
О, дай Господь всю жизнь тебя ласкать!

 

Порой в стихах его прорывается языческое, чувственное, рискованно-земное:

 

Ты в одеждах и то как нагая,
а когда все покровы сняты,
сердце падает, изнемогая
от звериной твоей красоты.

 

Но «звериное» здесь означает цельность и силу чувства. Ибо рождается из нежности и возвращается в нежность. Ибо одухотворено любовью.

 

Мне о тебе, задумчиво-телесной,
писать — что жизнь рассказывать свою.
Ты — мой собор единственный, ты — лес мой,
в котором я с молитвою стою.

Моим глазам, твое лицо нашедшим,
после тебя тоска смотреть на женщин,
как после звезд на сдобный колобок.
Меня тошнит, что люди пахнут телом.
Ты вся — душа, вся в розовом и белом.
Так дышит лес. Так должен пахнуть Бог.

 

Это было полное сращение душ, благословенный союз. Чичибабин писал о любви, как дышал — естественно, просто и очень глубоко. В наш век так о любви почти не пишут. Его сонеты к любимой полны света и гармонии.

 

«Кто сложит оду воробьям?»

 

Борис Чичибабин обожал природу и умел находить о ней удивительные, прозрачные, волшебные слова.

 

Что за беда, что ты продрог и вымок?
Средь мошкары, лягушечьих ужимок
протри глаза и в прелести омой,
нет ничего прекраснее кувшинок,
плавучих, белых, блещущих кувшинок.
Они — как символ лирики самой.

 

Или:

 

Во мне проснулось сердце эллина.
Я вижу сосны, жаб, ежа
и радуюсь, что роща зелена
и что вода в пруду свежа.

 

Всё, мимо чего проскользнёт, не заметив, чей-то равнодушный замыленный взгляд, Чичибабин воспринимает как первозданность, как Божье чудо. В красоте окружающего мира, в тишине и мудрости природы, в близости с любимой женщиной находит он успокоение и тепло:


Приветствуй всё и всё благодари,
а зло и боль останутся поодаль,
пока есть в небе крохотка зари,
и есть трава, и есть луна и тополь.

 

«В лесу соловьином, где сон травяной...» Читает Борис Чичибабин.

 

А какие трогательные у него стихи о животных! Стихотворение «На Жулькину смерть» невозможно читать без слёз:

 

Товарищи, поплачьте
один на свете раз
о маленькой собачке,
что радовала вас,

 

что с нами в день весенний,
веселья не тая,
перебирала всеми
своими четырьмя.

 

И носик нюхал воздух,
и задыхалась пасть,
и сумасшедший хвостик
никак не мог опасть.

 

Мы так её любили,
не знали про беду.
Её автомобилем
убило на ходу.

 

Мне кажется всё время,
что это только сон,
как жалобно смотрели
глаза под колесом.

 

Ласкали и купали,
на трудные рубли
ей кости покупали -
а вот не сберегли.

 

Проснёмся рано утром,
а боль ещё свежа.
Уже не подбежит к нам,
ликуя и визжа.

 

В земле, травой поросшей,
отлаявшись навек,
она была хорошей,
как добрый человек.

 

Куда ж ты улетело,
куда ж ты утекло,
из маленького тела
пушистое тепло?

 

А его «Ода воробью»! Мы привыкли к воспеванию красивых, «поэтичных» птиц — соловьёв, лебедей, ласточек, иволг, чаек, как бы входящих в стандартный набор поэтических образов стихотворцев. Чичибабин же сумел увидеть другими глазами эту маленькую неказистую неприметную птичку, тем самым уча нас замечать не показную красивость, лежащую на поверхности, а «огонь, мерцающий в сосуде», то есть в малом, неброском, обыденном уметь увидеть свою красоту.

 

Пока меня не сбили с толку,
презревши внешность, хвор и пьян,
питаю нежность к воробьям
за утреннюю свиристелку.
Здоров, приятель! Чик-чирик!
Мне так приятен птичий лик.



Я сам, подобно воробью,
в зиме немилой охолонув,
зерно мечты клюю с балконов,
с прогретых кровель волю пью
и бьюсь на крылышках об воздух
во славу братиков безгнездых.



Стыжусь восторгов субъективных
от лебедей, от голубей.
Мне мил пройдоха воробей,
пророков юркий собутыльник,
посадкам враг, палаткам друг,—
и прыгает на лапках двух.



Где холод бел, где лагерь был,
где застят крыльями засовы
орлы-стервятники да совы,
разобранные на гербы,—
а он и там себе с морозца
попрыгивает да смеется.


Шуми под окнами, зануда,
зови прохожих на концерт!..
А между тем не так он сер,
как это кажется кому-то,
когда из лужицы хлебнув,
к заре закидывает клюв.



На нем увидит, кто не слеп,
наряд изысканных расцветок.
Он солнце склевывает с веток,
с отшельниками делит хлеб
и, оставаясь шельма шельмой,
дарит нас радостью душевной.



А мы бродяги, мы пираты,—
и в нас воробышек шалит,
но служба души тяжелит,
и плохо то, что не пернаты.
Тоска жива, о воробьи,
кто скажет вам слова любви?



Кто сложит оду воробьям,
галдящим под любым окошком,
безродным псам, бездомным кошкам,
ромашкам пустырей и ям?
Поэты вымерли, как туры,—
и больше нет литературы.

Продолжение  здесь: http://nmkravchenko.livejournal.com/53584.html

 

Переход на ЖЖ :  http://nmkravchenko.livejournal.com/53384.html


Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.