Наталия Кравченко
Народу нужен стих таинственно-родной,
Чтоб от него он вечно просыпался
И льнянокудрою, каштановой волной -
Его звучаньем — умывался.
Именно такими, «таинственно-родными» для меня всегда были стихи Осипа Мандельштама.
Когда Солженицын показал Ахматовой свои стихи, она с сожалением сказала: «В них слишком мало тайны». Тайна мандельштамовской поэзии — наверное, одна из самых таинственных. В ней — то иррациональное начало, то «блаженное бессмысленное слово», что не может быть объяснено до конца никаким умным истолкованием, требующее от читателя такой же со-гениальности, со-творчества.
Его стихи росли из снов,
и обертоны слов невнятных
крушили азбуку основ
и отдавали нотой мятной.
«Немного красного вина...»
Пью по глоточку и хмелею.
И повторяю имена:
«Россия, Лета, Лорелея...» -
это уже мои строчки. Я посвятила ему уйму стихов. Предвкушала, как
Я зароюсь в Мандельштама,
буду музыке внимать
и без прописей и штампов
этот мир воспринимать.
Я стихом его умоюсь,
в мякоть сочную вопьюсь,
строчек сладостную повесть
повторяя наизусть.
Мятой нот горчит и мучит
заресничная страна.
Бубенец, щегол, щелкунчик,
я навек тобой больна...
Он всегда был для меня олицетворением поэзии. Символом её затравленности, незащищённости, надбытности. Я полюбила его всего — со всеми человеческими слабостями, житейской беспомощностью, детской любовью к сладкому.
В том времени, где и злодей -
лишь заурядный житель улиц,
как грозно хрупок иудей,
в ком Русь и музыка очнулись. -
писала Белла.
Это портрет Мандельштама работы Льва Бруни. Он относится к концу его жизни, воплощая трагизм судьбы поэта, его обречённость, готовность к гибели, его посмертное величие. А в жизни он был совсем другим: весёлым, жизнерадостным, смешливым, смешным. Было в нём что-то от Франсуа Вийона, этого бродяги-поэта, жившего «озоруючи», «утешительно-грешного певца». И что-то — от Чарли Чаплина, маленького комичного человечка, веселящегося «от иррационального комизма, переполняющего мир».
Чарли Чаплин, заячья губа,
две подмётки, жалкая судьба...
Впрочем, «не сравнивай — живущий несравним». Как больно сжималось сердце от его горьких строк:
И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек,—
Я участвую в сумрачной жизни,
Где один к одному одинок!
И от этих, таких домашне-трогательных:
Немного тёплого куриного помёта
и бестолкового овечьего тепла.
Я всё отдам за жизнь. Мне так нужна забота.
И спичка серная меня б согреть могла.
И тот фетовский метафизический огонь, что «в ночь идёт и плачет, уходя», уже казался чужим и холодным по сравнению с этим «бестолковым овечьим», «последним трамвайным» теплом души, огоньком заветной серной спички, которая могла бы его согреть. Как хотелось накормить его досыта вареньем, шоколадом, его любимым гоголем-моголем... Это чувство, наверное, знакомое всем, любящим Мандельштама, не только его стихи, но и его самого, прекрасно выразила Белла Ахмадулина:
Из мемуаров: "Мандельштам
любил пирожные". Я рада
узнать об этом. Но дышать -
не хочется, да и не надо.
Так значит, пребывать творцом,
за спину заломившим руки,
и безымянным мертвецом
всё ж недостаточно для муки?
И в смерти надо знать беду
той, не утихшей ни однажды,
беспечной, выжившей в аду,
неутолимой детской жажды?
В моём кошмаре, в том раю,
где жив он, где его я прячу,
он сыт! А я его кормлю
огромной сладостью. И плачу.
«Я рождён в ночь с второго на третье»
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Эта слава другим не в пример.
И сознанье свое затоваривая
Полуобморочным бытием,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнем?
Слышишь, мачеха звездного табора,
Ночь, что будет сейчас и потом?
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором... —
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья — с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году — и столетья
Окружают меня огнем.
Он родился в ночь со 2-го на 3-е (14 на 15) января 1891 года в Варшаве.
Предки были выходцами из Испании. Немецко-еврейская фамилия Мандельштам переводится с идиш как «ствол миндаля».
Позже семья Мандельштамов переберётся в Петербург. Будущего поэта родители определили в коммерческое училище. Но к этой стезе душа его не лежала. Тогда из него решили сделать раввина и послали в Берлин в высшую Талмудическую школу. Но вместо Талмуда Осип читал Шиллера и философов 18 века. Ни коммерсанта, ни раввина из Мандельштама, к счастью для нас, не получилось. Получился Поэт.
«Почему это не я написал?»
Стихи Мандельштам начал писать с 16-ти лет. Наиболее часто повторяющиеся мотивы его первых стихов 1909-10-х годов — это мотивы робости, хрупкости, тишины. Вслед за Верленом и Анненским он стремился писать «о милом и ничтожном».
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
***
Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.
А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу;
Подбросило на повороте,
Навстречу звездному лучу.
Горячей головы качанье,
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще невиданные мной.
* * *
Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Все большое далеко развеять,
Из глубокой печали восстать.
Я от жизни смертельно устал,
Ничего от нее не приемлю,
Но люблю мою бедную землю
Оттого, что иной не видал.
Я качался в далеком саду
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.
Поэт осваивается в мире осторожно, наощупь. Вместе с тем он декларирует собственную уникальность как человека и поэта. Развивая андерсеновский образ прекрасной вечности, отогреваемой теплом человеческого дыхания, Мандельштам писал:
Дано мне тело - что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть -
Узора милого не зачеркнуть.
Об этом стихотворении восторженно отзывался в мемуарах отнюдь не склонный к излишней сентиментальности Георгий Иванов:
«Я прочёл это и ещё несколько таких же «качающихся», туманных стихотворений, подписанных незнакомым именем, и почувствовал толчок в сердце: «Почему это не я написал?» Стихи Мандельштама, которые так поразили Г. Иванова, вошли в дебютную подборку поэта, напечатанную в журнале «Аполлон» за 1910 год. Вот некоторые из них:
Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:
Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.
Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша,-
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.
И никну, никем не замеченный,
В холодный и топкий приют,
Приветственным шелестом встреченный
Коротких осенних минут.
Я счастлив жестокой обидою,
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.
...Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.
Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир, болезненный и странный,
Я принимаю, пустота!
Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.
Вся комната напоена
Истомой - сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.
Немного красного вина,
Немного солнечного мая -
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.
И, конечно, знаменитое гениальное «Silentium», где даётся образ «первоначальной немоты», нерождённой чистой ноты, хранящей докосмическое единство бытия. Поражает способность проникнуть в толщу времён, в праисторию, ухватить неуловимый миг начала начал:
Она еще не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.
Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень
В мутно-лазоревом сосуде.
Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И слово, в музыку вернись,
И сердце сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!
«Не говорите мне о вечности...»
Каждый большой поэт не похож на других поэтов, единственен, особенн и неповторим, но когда речь идёт о Мандельштаме, хочется в нарушение всякой логики сказать, что он ещё более неповторим и особенн, чем все другие русские поэты, что он единственнее и неповторимее всех остальных. Его стихи воспринимаются как что-то изначальное, как само естество, голос природы. Ахматова писала:
«У Мандельштама нет учителя. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама!»
Воздух пасмурный влажен и гулок,
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу...
Ещё цитата Ахматовой — из её рассказа Г. Адамовичу: «Сидит человек 10-12, читают вслух, то хорошо, то заурядно, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности, и вдруг будто какой-то лебедь взлетает над всеми — читает Осип Эмильевич!»
Это волшебство не всегда разгадывается, но оно обладает гипнотическими свойствами. Слова у Мандельштама часто не совпадают с их прямым смыслом, а как бы «намагничены» изнутри:
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся...
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
Такой музыки не было ни у кого едва ли не со времён Тютчева, и что ни вспомнишь — всё рядом кажется жидковатым.
В 1908 году Мандельштам отправляется за границу: во Францию, Италию, Германию. Он слушает там лекции в Сорбонне и Гейдельбергском университете, изучает старославянский язык. Западная культура стала неотъемлемой частью его души.
Но чем внимательней, твердыня Нотр-Дам,
я изучал твои чудовищные рёбра, -
тем чаще думал я: из тяжести недоброй
и я когда-нибудь прекрасное создам.
Вернувшись в Россию в 1911 году, Мандельштам продолжает учёбу в Петербургском университете на историко-филологическом факультете. Он посещает вечера поэтов, знакомится с Гумилёвым, Ахматовой и примыкает к новому направлению в поэзии — акмеизму.
Акмеисты в противовес символистам утверждали реальные жизненные ценности, изображая жизнь с конкретными бытовыми подробностями, в реальном времени и пространстве, а не в вечности, как это было у их предшественников. Мандельштам выразил кредо акмеистов в таких стихах:
Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?
И Батюшкова мне противна спесь:
"Который час?" - его спросили здесь,
А он ответил любопытным: "Вечность".
Абстрактной холодной вечности Мандельштам противопоставляет могущество и тепло вещного мира:
Не говорите мне о вечности -
Я не могу ее вместить.
Но как же вечность не простить
Моей любви, моей беспечности?
Я слышу, как она растет
И полуночным валом катится.
Но - слишком дорого поплатится,
Кто слишком близко подойдет.
И, тихим отголоскам шума я
Издалека бываю рад, -
Ее пенящихся громад, -
О милом и ничтожном думая.
Акмеисты — Анненский, Ахматова, Гумилёв, Кузмин, Мандельштам, - можно сказать, совершили революцию в поэзии. Они внесли в неё струю жизни, правды, вернули слову его предметное значение, вернули поэзии красочность, объёмность мира, его живое тепло.
Испуганный орёл
Мандельштам на рисунке П. Митурича. Очень точно схвачена характерная поза: гордо выпяченная грудь, вздёрнутая голова, надменность и беззащитность всего его облика. Этот рисунок может служить иллюстрацией к стихотворению А. Тарковского «Поэт»:
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть;
Было нищее величье
И задерганная честь.
Гнутым словом забавлялся,
Птичьим клювом улыбался,
Встречных с лету брал в зажим,
Одиночества боялся
И стихи читал чужим.
Шарж на О. Мандельштама, читающего стихи
О внешности Мандельштама писали как о комичной, «карикатуре на поэта»: маленький, щуплый, с петушиным хохолком на затылке, с оттопыренными ушами, нелепой походкой.
Но за внешней невзрачностью просвечивала очаровательность, необыкновенное обаяние, которое было подмечено и Ахматовой, и Цветаевой. А вот какой «автопортрет» оставил нам сам поэт:
В поднятье головы крылатый
Намек - но мешковат сюртук;
В закрытье глаз, в покое рук -
Тайник движенья непочатый.
Так вот кому летать и петь
И слова пламенная ковкость, -
Чтоб прирожденную неловкость
Врожденным ритмом одолеть!
В жизни он был беззащитен, непрактичен, наивен. Доверчивый, беспомощный, как ребёнок, лишённый всяких признаков здравого смысла, фантазёр и чудак, бедный, вечно полуголодный, он не жил, а ежедневно погибал. С. Маковский писал о Мандельштаме: «Вообще всё сложилось для него неудачно. И наружность непривлекательная, и здоровье слабое. Весь какой-то вызывающий насмешки, неприспособленный и обойдённый на жизненном пиру. Однако его творчество не отражало ни этой убогости, ни преследовавших его житейских катастроф. В жизни чаще всего вспоминается мне Мандельштам смеющийся. Смешлив был чрезвычайно — рассказывает о какой-нибудь своей неудаче и задыхается от неудержимого хохота. Смеялся и просто так - «от иррационального комизма, переполняющего мир».
Авторы почти всех воспоминаний о Мандельштаме отмечают, что это был человек неистребимой весёлости: шутки, остроты, эпиграммы от него можно было ожидать в любую минуту, вне всякой зависимости от тягот внешних обстоятельств. Он был язычески жизнерадостным человеком. Не искал счастья — для него не существовало таких категорий, но всё ценное в жизни называл весельем, игрой. «Слово — чистое веселье, исцеленье от тоски». Надежда Мандельштам вспоминала:
«В нём было нечто, чего я не замечала ни в ком, и пора сказать, что не легкомыслие отличало его от приличных людей вроде Фадеева и Федина, а бесконечная радость. Она совершенно бескорыстна, эта радость, она не нуждается ни в чём, потому что всегда была с ним. Все к чему-то стремились, а он — ни к чему. Он жил и радовался».
О. Мандельштам на рисунке В. Милашевского из собрания Воронежского худ. Музея.
Не очень похож, но жизнелюбивая суть схвачена верно. Недаром его любимым героем был Чарли Чаплин — маленький комичный человечек с трагичным мироощущением, старающийся скрыть его за внешним легкомыслием и весёлостью, чтобы не было так страшно жить.
За Мандельштамом закрепилась репутация ходячего анекдота. С ним постоянно случались всякие казусы, злоключения. Его то и дело арестовывали — он всем казался подозрительным, не вписываясь в привычную систему координат. В 1919 году, когда он был в Крыму, его арестовали врангелевцы, приняв за агента большевиков. Мандельштама посадили в одиночку, где он колотил в дверь и кричал: «Выпустите меня! Я не создан для тюрьмы!» Эти слова в контрразведке звучали настолько фантастически, что его приняли за сумасшедшего.
Только с помощью М. Волошина выбрался он из Крыма — как его вновь арестовывают, на этот раз меньшевики, приняв за двойного агента Врангеля и большевиков. Освободили грузинские поэты, засвидетельствовав его непричастность к миру политики. И Мандельштам, совершенно ошалевший от этих арестов, говорил: "Теперь я и сам не понимаю, кто я — белый или красный, или ещё какого цвета. А я вообще никакого цвета, я поэт, пишу стихи, и больше всех цветов меня занимают Тибул, Катулл и Римский декаданс".
Прорицательная сила гения проявилась у Мандельштама ещё в ранней молодости. Я имею в виду его стихотворение об испуганном орле, где он с огромной интуитивной силой постиг свою сущность и грядущую судьбу:
В самом себе, как змей, таясь,
Вокруг себя, как плющ, виясь,
Я подымаюсь над собою, -
Себя хочу, к себе лечу,
Крылами темными плещу,
Расширенными над водою;
И, как испуганный орел,
Вернувшись, больше не нашел
Гнезда, сорвавшегося в бездну, -
Омоюсь молнии огнем
И, заклиная тяжкий гром,
В холодном облаке исчезну.
«Откуда такая нежность?»
В конце января 1916 года Осип Мандельштам приезжает в Москву, где происходит его встреча с Цветаевой. Марина дарит ему Москву. 5-го февраля он уезжает. Она пишет стихи ему вслед:
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих вёрст.
Я знаю, наш дар — неравен,
Мой голос впервые — тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полёт крещу Вас:
Лети, молодой орёл!
Ты солнце стерпел, не щурясь,
Юный ли взгляд мой тяжёл?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих лет.
Мандельштам пишет стихотворение «В разноголосице девического хора...», обращённое к Цветаевой, где подаренная ему Москва сливается в его сознании с дарительницей:
В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.
... И пятиглавные московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне - явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.
К ней же обращено и его стихотворение «Не веря воскресенья чуду, на кладбище гуляли мы...» Строгие, изящные, «воспитанные» строфы Мандельштама, по-видимому, в глазах Марины не очень гармонировали с их творцом, с его человеческой сущностью. Капризный, инфантильный нрав и облик нежного, красивого, заносчивого юноши, - таким запечатлён Мандельштам в цветаевских стихах:
Ты запрокидываешь голову —
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
Мальчишескую боль высвистывай
И сердце зажимай в горсти…
— Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник — прости!
«Вольноотпущенник» - ибо она не берёт его — отпускает.
Откуда такая нежность,
и что с нею делать — отрок
лукавый, певец захожий,
с ресницами — нет длинней!
Откуда такая нежность?
Не первые — эти кудри
разглаживаю, и губы
знавала темней твоих...
Рядом с такой нежностью — нет места ревности.
Чьи руки бережные трогали
Твои ресницы, красота,
Когда, и как, и кем, и много ли
Целованы твои уста —
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол сию мечту.
В тебе божественного мальчика, —
Десятилетнего я чту.
Идёт весна 1916 года с наездами и отъездами Мандельштама в Москву, общение поэтов продолжается. Цветаева ворожит своему петербургскому собрату и предрекает его трагический конец:
Ах, запрокинута твоя голова,
полузакрыты глаза — что? - пряча.
Ах, запрокинется твоя голова
иначе.
И в другом: «На страшный полёт крещу Вас: лети, молодой орёл!» В стихах — неосознанная тревога Цветаевой о будущем её нового друга. Она ещё не знает, что стихи сбываются — это знание впереди. В стихах Мандельштаму она предсказала все его беды. Она не видит путей спасения:
Не спасёт ни песен небесный дар,
ни надменнейший вырез губ.
Теперь, когда мы знаем, что случится с Мандельштамом в мае 1938-го — пророчество Цветаевой в 1916-м вызывает священный трепет, почти ужас:
Голыми руками возьмут — ретив! упрям!
Криком твоим всю ночь будет край звонок!
Растреплют крылья твои по всем четырем ветрам!
Серафим!— Орленок!
31 марта датировано ещё одно стихотворение Цветаевой — Мандельштаму:
Из рук моих — нерукотворный град
Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
По церковке — всё сорок сороков,
И реющих над ними голубков;
И на тебя с багряных облаков
Уронит Богородица покров,
И встанешь ты, исполнен дивных сил…
Ты не раскаешься, что ты меня любил.
Чувство Цветаевой крепнет. Нежность к «десятилетнему мальчику», которого она видела поначалу в Мандельштаме, сменяет женская страсть:
Такое со мной сталось,
Что гром прогромыхал зимой,
Что зверь ощутил жалость
И что заговорил немой.
Греми, громкое сердце!
Жарко целуй, любовь!
Ох, этот рев зверский!
Дерзкая -- ох -- кровь!
Мой рот разгарчив,
Даром, что свят — вид...
И тем не менее, одновременно с любовным буйством, это стихи отказа от него, разрыва:
Ты озорство прикончи,
Да засвети свечу,
Чтобы с тобой нонче
Не было - как хочу...
Был ли между ними роман в настоящем смысле слова? Да, был, и для Мандельштама эти отношения значили больше, чем для Цветаевой. «Божественный мальчик» и «прекрасный брат» в Мандельштаме были для неё важнее возлюбленного. Для него же всё было иначе. У него не было такого опыта в любви, и встреча с Цветаевой ему многое дала.
Надежда Мандельштам писала, что именно Цветаева научила Мандельштама любить: «Дикая и яркая Марина расковала в нём жизнелюбие и способность к спонтанной и необузданной любви». И не только к любви, но и к стихам о любви. С «цветаевских» стихов ведёт начало любовная лирика Мандельштама. И, как Цветаева "мандельштамовскими" стихами начала новый этап своей лирики в книге "Вёрсты" , так и Мандельштам по стихам, обращённым к Марине, перешёл в новый этап своего творчества, открыв ими «Тристии».
«И сам себя несу я, как жертва палачу...»
В 1916 году Мандельштам успевает пережить ещё одну - тайную и безнадёжную - влюблённость - в знаменитую петербургскую красавицу, грузинскую княжну Саломею Андроникашвили.
Портрет Саломеи работы С.Чехонина. 1916 год.
Ахматова потом скажет: «Саломею Осип обессмертил в книге «Тристиа». Мандельштам посвятил ей несколько стихотворений, в том числе прославленную «Соломинку»:
Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне
И ждешь, бессонная, чтоб, важен и высок,
Спокойной тяжестью - что может быть печальней -
На веки чуткие спустился потолок,
Соломка звонкая, соломинка сухая,
Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,
Сломалась милая соломка неживая,
Не Саломея, нет, соломинка скорей.
В часы бессонницы предметы тяжелее,
Как будто меньше их - такая тишина -
Мерцают в зеркале подушки, чуть белея,
И в круглом омуте кровать отражена.
Нет, не соломинка в торжественном атласе,
В огромной комнате над черною Невой,
Двенадцать месяцев поют о смертном часе,
Струится в воздухе лед бледно-голубой.
Декабрь торжественный струит свое дыханье,
Как будто в комнате тяжелая Нева.
Нет, не Соломинка, Лигейя, умиранье -
Я научился вам, блаженные слова.
Стихи Мандельштама — порождение сокровеннейших глубин его существа, не подвластных логике, порождение гармонии, не подлежащей поверке алгеброй. Слова звучат как заклинания, их магия неотразима:
Я научился вам, блаженные слова,
Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита...
В огромной комнате тяжелая Нева,
И голубая кровь струится из гранита.
Декабрь торжественный сияет над Невой.
Двенадцать месяцев поют о смертном часе.
Нет, не соломинка в торжественном атласе
Вкушает медленный, томительный покой.
В моей крови живет декабрьская Лигейя,
Чья в саркофаге спит блаженная любовь,
А та, соломинка, быть может, Саломея,
Убита жалостью и не вернется вновь.
В 1920 году Мандельштам увлекается актрисой Александринского театра Ольгой Арбениной, у которой в это время был роман с Н. Гумилёвым. Это увлечение было заранее обречено на неудачу и доставило поэту много страданий. Но зато обогатило русскую поэзию двумя прекрасными стихотворениями: «Мне жалко, что теперь зима...» и «Я наравне с другими...»
В тебе все дразнит, все поет,
Как итальянская рулада.
И маленький вишневый рот
Сухого просит винограда.
Так не старайся быть умней,
В тебе все прихоть, все минута.
И тень от шапочки твоей —
Венецианская баута.
Я наравне с другими
Хочу тебе служить,
От ревности сухими
Губами ворожить.
Не утоляет слово
Мне пересохших уст,
И без тебя мне снова
Дремучий воздух пуст.
Я больше не ревную,
Но я тебя хочу,
И сам себя несу я,
Как жертву палачу.
Тебя не назову я
Ни радость, ни любовь.
На дикую, чужую
Мне подменили кровь.
Еще одно мгновенье,
И я скажу тебе,
Не радость, а мученье
Я нахожу в тебе.
И, словно преступленье,
Меня к тебе влечет
Искусанный в смятеньи
Вишневый нежный рот.
Вернись ко мне скорее,
Мне страшно без тебя,
Я никогда сильнее
Не чувствовал тебя,
И все, чего хочу я,
Я вижу наяву.
Я больше не ревную,
Но я тебя зову.
Эти стихи были предметом насмешек литературных коллег Мандельштама, в особенности строки «И сам себя несу я как жертва палачу». Мандельштама спрашивали: «Чем же легкомысленная и нежная девушка походит на палача?» Он возражал, что девушка тут не при чём. Дело не в ней, а в любви. Ибо любовь всегда трагична, всегда требует жертв. Он воспринимал её как Платон, который говорил, что любовь — это одна из трёх гибельных страстей, что боги посылают людям в наказание: «любовь — это дыба, на которой хрустят кости, омут, в котором тонешь, костёр, на котором горишь». «А иначе, - говорил Мандельштам, - это не любовь, а просто гадость. И даже свинство».
Замечательные стихи Мандельштама, может быть, лучшие в его любовной лирике, обращены к Ольге Ваксель.
Трагической истории их отношений было посвящено моё эссе «Я тяжкую память твою берегу...», прочитать которое можно здесь: http://nmkravchenko.livejournal.com/45370.html
"Дело в чарах»
Самой большой страстью Мандельштама после поэзии была музыка. Где бы он ни находился, он мчался на концерт за сотни километров, в другой город. Из воспоминаний Артура Лурье:
«Мандельштам страстно любил музыку. Но никогда об этом не говорил. У него было к музыке какое-то целомудренное отношение, глубоко им скрываемое. Иногда он приходил ко мне поздно вечером, и по тому, что он быстрее обычного бегал по комнате, ероша волосы и улыбаясь, я догадывался, что с ним произошло что-нибудь «музыкальное». На мои распросы он сперва не отвечал, но под конец признался, что был в концерте. Потом неожиданно появились его стихи, насыщенные музыкальным вдохновением».
За Паганини длиннопалым
Бегут цыганскою гурьбой -
Кто с чохом чех, кто с польским балом,
А кто с венгерской немчурой.
Девчонка, выскочка, гордячка,
Чей звук широк, как Енисей,-
Утешь меня игрой своей:
На голове твоей, полячка,
Марины Мнишек холм кудрей,
Смычок твой мнителен, скрипачка.
Утешь меня Шопеном чалым,
Серьезным Брамсом, нет, постой:
Парижем мощно-одичалым,
Мучным и потным карнавалом
Иль брагой Вены молодой -
Вертлявой, в дирижерских фрачках.
В дунайских фейерверках, скачках
И вальс из гроба в колыбель
Переливающей, как хмель.
Играй же на разрыв аорты
С кошачьей головой во рту,
Три чорта было - ты четвертый,
Последний чудный чорт в цвету.
Послушайте это стихотворение в блистательном исполнении Константина Райкина: http://www.youtube.com/watch?v=e8uFp7Jylpk
Стихи Мандельштама были высоко оценены Блоком, который писал в дневнике: «Гвоздь вечера — Мандельштам. Его стихи возникают из снов — очень своеобразных, лежащих в областях искусства только». В стихах Мандельштама обилие всякого рода неправильностей, сбоя ритма, косноязычия, неточных рифм или их отсутствия, композиция — тоже самая произвольная, стих начинается бог знает откуда и бог знает где заканчивается. Но никому из современников Мандельштама не удавалось достичь такой раскованности, такой шопеновской непринуждённости разговора.
Еще далеко мне до патриарxа,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайныx перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза:
"Такой-сякой". Ну что ж, я извиняюсь,
Но в глубине ничуть не изменяюсь.
Когда подумаешь, чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда!
Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане,
Да целлулоид фильмы воровской.
Я, как щенок, кидаюсь к телефону
На каждый истерический звонок:
В нем слышно польское: "Дзенькуе, пани".
Иногородний ласковый упрек
Иль неисполненное обещанье...
Я слушаю сонаты в переулкаx,
У всеx лотков облизываю губы,
Листаю книги в глыбкиx подворотняx,
И не живу, и все-таки живу...
И до чего xочу я разыграться,
Разговориться, выговорить правду,
Послать xадру к туману, к бесу, к ляду,
Взять за руку кого-нибудь: "Будь ласков,-
Сказать ему,- нам по пути с тобой..."
Трудно себе представить, что и у этого стиха был черновик, кажется, что каждое слово так и родилось в своей строчке, по счастливой случайности, как в сорочке. Пастернак говорил Мандельштаму: «Я завидую Вашей свободе. Для меня Вы новый Хлебников».
Мандельштам всегда мыслил вспышками, обрывками, ассоциациями, и в его размышлениях недомолвки и умолчания бывают не менее красноречивы, чем формулировки. Поэзия — это не те стихи, что нас чему-то учат или что-то рассказывают, а которые смутно и сладостно нам что-то напоминают, на что отзывается наша душа. Стихи божьей милостью. Звуки небес. Цветаева признавалась: «Почему люблю Мандельштама с его путаной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей и неизменной магией каждой строчки? Дело не в классицизме, дело в чарах...»
В его стихах — та тёмная подсознательная иррациональная стихия, которая таилась в нём, как расплавленная лава, вырвавшись на свободу, взрывая течение строф и придавая им хаотически дикую, но мощную выразительность и взволнованность:
Мы только с голоса поймем,
Что там царапалось, боролось,
И черствый грифель поведем
Туда, куда укажет голос;
Ломаю ночь, горящий мел,
Для твердой записи мгновенной.
Меняю шум на пенье стрел,
Меняю строй на стрепет гневный...
Это строки из «Грифельной оды», написанной Мандельштамом под влиянием Державинской «Реки времён...», нацарапанной на грифельной доске.
Продолжение : http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post200319923/
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.