ДМИТРИЙ БОБЫШЕВ: ОСТАТЬСЯ САМИМ СОБОЙ.



 Поэт, переводчик, критик. Профессор Иллинойского университета в г. Шампейн-Урбана. Принадлежал к плеяде молодых поэтов из ближайшего окружения Анны Ахматовой.


Дима Бобышев пишет фантазии
по заморскому календарю,
и они долетают до Азии —
о Европе уж не говорю.
Дима Бобышев то ли в компьютере,
то ли в ручке находит резон.
Все, что наши года перепутали,
навострился распутывать он.
Дима Бобышев славно старается,
без амбиций, светло, не спеша,
и меж нами граница стирается,
и сливаются боль и душа.
/Булат Окуджава/

… В СТИХАХ НИКОГДА НЕ СЛЕДОВАЛ ИДЕОЛОГИЧЕСКИМ РЕЦЕПТАМ…

— Дмитрий Васильевич, не так давно я прочел Ваш «Человекотекст». Свое повествование Вы начинаете с воспоминаний о «мариупольских отпусках», с тех времен, когда Вы, совсем еще маленький мальчик, гордо вышагиваете по побережью Азовского моря, а в руках торжественно несете сачок. Прошли годы и многое осталось в прошлом. Скажите, достали Вы тем сачком желанные в детстве звезды? А может, судьба распорядилась иначе и Вам попадались только жуки-плавуны?

— Да, мариупольского малыша–голыша я списал почти с натуры: есть такая фотография в нашем семейном альбоме. Но каких звёзд мог я наловить тем марлевым сачком? Это – вопрос об удачах и успехах в моей жизни, которые, конечно, случались время от времени, перемежаясь с неудачами и огорчениями. Главной удачей было выжить (в прямом и переносном смысле), пройти через многие опасности, соблазны и западни и при этом остаться самим собой. А счастливые обстоятельства выражались не в чинах и орденах, но, как более подобает для стихотворца, в любви и поэзии. О любви в моём возрасте особенно распространяться негоже, скажу лишь, что это – свет, все прочее либо сумерки, либо тьма. И ещё – вспышки поэзии, радость от восприятия её звуков и образов в родной речи и в переводах. И – непередаваемое чувство изумления, когда подобное вдруг зарождается в собственной гортани.

— Первые «вспышки поэзии» были разорваны на мелкие клочки и выброшены в одном из ленинградских дворов. В стенах технологического института, с увлечением соревнуясь с Евгением Рейном в поиске свежих рифм, Вы провели немало счастливых часов. Но когда Вы впервые почувствовали настоящую любовь к стихосложению и чувство изумления при рождении стихотворения?

— Парадоксальным образом, я испытал это чувство впервые, декламируя со сцены первую главу "Облака в штанах" на институтском вечере. Я разволновался и забыл текст начисто, но тут же, напрягшись, как бы сочинил его заново, и он "чудом" совпал с тем, что написал Маяковский. Отсюда можно сделать несерьёзный, но вполне постмодернистский вывод о том, что все поэты пишут один гипертекст. Ну а наслаждение от собственных блаженных кувырканий в языке я испытал гораздо позднее, когда писал "Медитации" и "Стигматы".

— Ваши стихи крайне редко публиковали в советской официальной печати и, как правило, книги издавались за рубежом. Мне кажется, что для поэта не диссидента сложилось довольно странное положение вещей. Как Вы думаете, в чем причина? И могла ли повлиять на ситуацию ошибка, когда-то допущенная в одном из стихотворений, в котором вместо «по-европейски» было написано «по-еврейски», и редакция «Паруса» не пропустила его в молодежный сборник?

— До отъезда в 1979 году у меня состоялось лишь несколько публикаций в советской периодике, это были отдельные стихотворения, либо же отцензурированные небольшие подборки. Причём, если я не соглашался с правкой, то стихотворение выбрасывалось, а иногда обманно выходило в правленом виде. В двух издательствах, последовательно,
сначала предложили мне выпустить книгу стихов, долго держали рукопись, а потом её отвергли.
Да, я не был политическим активистом, но диссидентам сочувствовал, бывал с ними знаком и с некоторыми близко дружил. Так что сам я вполне относился к инакомыслящим подсоветским жителям, участвовал в самиздате, в собственных стихах никогда не следовал идеологическим рецептам, а на выборах заходил в будку для голосования и вычёркивал того единственного кандидата, которого мне предлагали "выбрать". Помню, как составитель юбилейного (к 100–летию Ленина) поэтического альманаха позвонил и предложил мне участвовать "большой, представительной подборкой", если я напишу стихи о Ленине. Это предложение я отклонил.
А что, если бы в самом начале пути не случилось глупой опечатки? Вполне возможно, те стихи опубликовали бы, и я испытал авторскую эйфорию, подвергся бы искушению... Первый успешный шаг облегчил бы дальнейшие шаги. Но дальше–то что? Мне ведь слышались другие звуки, с комсомольской лирикой было не по дороге. Да и те, кому надо, довольно скоро разобрались бы...
Разобрался и я сам, но не так скоро. Примерно к середине 70–х я понял, что печататься, как я хочу, в СССР невозможно, и стал переправлять рукописи за границу. У меня вышло несколько публикаций в ведущих эмигрантских журналах, а затем, в самом начале 79–го года, в Париже была опубликована книга стихотворений и поэм "Зияния". К тому времени я внутренне был готов уехать.

Я СЛЕДОВАЛ В ТОЧНОСТИ ТОМУ, ЧТО СОХРАНИЛА МОЯ ПАМЯТЬ.

— Упомянув о дружбе с диссидентами, Вы подразумеваете знакомство и товарищеские отношения с Иосифом Бродским?

— Нет, я имею в виду тех, кто действительно вступал в политическую борьбу с системой, активно участвовал в протестах, – например, талантливую и до сих пор недостаточно оценённую поэтессу Наталью Горбаневскую. Это – воистину героическая личность, которая совершила гражданский подвиг: вместе с шестью другими смельчаками вышла на Красную площадь, протестуя против советской оккупации Чехословакии в 1968–м году. С ней мы хорошо дружили до и после её героического поступка, стоившего ей знакомства с карательной психиатрией. Именно она выпустила мою первую книгу в Париже, не раз мы встречались потом в эмиграции. Или – Александра Гинзбурга, кому я давал стихи для самиздатского "Синтаксиса", за издание которого он получил первый лагерный срок. Или – Эмму Сотникову, в открытую распространявшую опаснейший самиздат. Этой бесстрашной женщиной я восхищался.
Бродского тоже можно назвать диссидентом, – в такой же степени, как и других литераторов и поэтов нашего круга: антисоветских стихов он не писал, в акциях и политических протестах не участвовал, но, конечно, всю коммунистическую пропаганду презирал, как все мы, и подлаживаться под неё не собирался. Это и привело к конфликту, давшему толчок его широкой известности.

— Дмитрий Васильевич, о творчестве И. Бродского написано довольно много, но мне кажется, что о Бродском как о личности, знают единицы. Что Вы можете рассказать об этом человеке?

Да, о нём написано столько, что вряд ли стоит ещё что–то добавлять. И я не ставлю своей целью давать ему описания или характеристики. Но в молодости мы с ним дружили, вполне на равных, несмотря на некоторую разницу в возрасте (я старше его на 4 года), обменивались стихами, он дарил мне посвящения, я ему тоже, однако наши отношения закончились конфликтом и соперничеством. Это – существенные эпизоды моей жизни, и потому в автобиографической книге "Я здесь (человекотекст)" я, конечно, не мог обойтись без этой истории. Там можно найти то, о чём Вы спрашиваете: и портретные зарисовки, и драматические сцены, и диалоги. Некоторые моменты вызывают недоверие у моих критиков, но, уверяю Вас, я следовал в точности тому, что сохранила моя память.

…ПОСВЯЩЕНИЯ ОКАЗАЛИСЬ БЛАГОСЛОВЕНИЕМ НА ВСЮ ДАЛЬНЕЙШУЮ ЖИЗНЬ…

— Вы были знакомы с Анной Ахматовой и одно из своих стихотворений она посвятила Вам. И Вы были одним из тех, кто провожал ее в последний путь. Скажите, каким человеком была знаменитая поэтесса? Как повлияла на Вашу судьбу дружба с этой женщиной?

— Конечно, это большая жизненная удача – иметь доверительные отношения с великим поэтом, каковым, несомненно, была Анна Ахматова. В последние 5 или 6 лет своей жизни она одарила своей дружбой небольшой круг тогда молодых поэтов, в который я входил вместе с Бродским, Найманом и Рейном. Мы встречались с ней вместе и порознь в Ленинграде, где мы все жили, виделись в Москве во время наездов туда или в летом в Комарове, где Литфонд предоставлял ей скромную дачу.
Это была, ещё раз скажу, – удача, но не случайность: видимо, что–то близкое себе она в нас нашла. Общим было, например, наше непечатаемое состояние, безобразная газетная ругань по нашему адресу, случайные и редкие публикации. Впору было отчаяться, и признание Ахматовой стало мощной поддержкой. А её стихотворные посвящения оказались благословением на всю дальнейшую жизнь. Кроме того, через неё осуществлялась для нас прерванная связь времён: Ахматова принадлежала ведь одновременно и Серебряному веку, и современности. Догадываюсь, что и мы ей были нужны: она проверяла на наш молодой вкус свою работу над большим стилем, над крупными формами. Например, она мне – единственному слушателю! – однажды прочитала всю "Поэму без героя". Ей было важно узнать, как воспринимается на свежий слух последняя, самая полная версия поэмы. Надо ли добавлять, что я тогда был заворожён, переполнен ритмами и образами поэмы?
Многое из её человеческого облика верно передано в книге Анатолия Наймана "Рассказы о Анне Ахматовой": её обаяние, юмор, самоиронию, её литературные оценки. Надеюсь, кое–какие добавления к этому образу можно найти и в ахматовских главах моих воспоминаний. Очень много ценных и разнообразных сведений о поздней Ахматовой содержится в только что вышедшей монографии Романа Тименчика "Анна Ахматова в 60–е годы".

ХРУЩЕВ РАЗГРОМИЛ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ АВАНГАРД, ЗАГНАЛ В ГРОБ ПАСТЕРНАКА…

— Дмитрий Васильевич, хочу Вас спросить, какая атмосфера царила в то время в литературных кругах Москвы и Ленинграда?

— Время Хрущёва было периодом краткой оттепели, надежд и либеральных попыток. И, конечно же, разочарований… Многие "вскочили" в литературу в этот период, особенно в первые годы и особенно в Москве. Их имена связаны с 60–ми годами, хотя начиналось это с середины 50–х. В молодёжной прозе выдвинулись Аксёнов и Гладилин. А в поэзии разрешено было либеральничать строго определённому кругу лиц, всем известен их список: Вознесенский, Евтушенко, Рождественский и некоторые другие. Талантливые, яркие и весьма изворотливые. Более искренними мне представляются Ахмадулина и Окуджава. Их журили, иногда даже отчитывали, но и баловали привилегиями: широко печатали, отпускали за границу и т. д. Но тот же Хрущёв разгромил художественный авангард, загнал в гроб Пастернака.
Другое дело – Солженицын. Он впервые выступил с лагерной темой, но тоже по высочайшему разрешению. И сразу тема была официально закрыта на всех уровнях (а для него она только начиналась, так же, как и его противостояние системе).
В Ленинграде было меньше возможностей, начальство зажимало круто, но всё таки успели выдвинуться Битов, Горбовский, Кушнер и Соснора. А дальше дело застопорилось на десятилетие и даже больше, новые имена почти не появлялись во время брежневского правления. Брежнев освободил из ссылки Бродского, но засадил Синявского и Даниэля и в остальном стал закручивать гайки. Литераторы разбивались на полуподпольные кружки, появился и расцвёл самиздат.
Мои собственные литературные дела были неважнецкими. Репутация была подмочена с самого начала: "Комсомольская правда" ещё в студенческие годы разругала в пух и прах за участие в свободной стенгазете "Культура", позднее газета "Известия" упомянула меня среди "бездельников, карабкающихся на Парнас", а мои "чуждые" и "аполитичные" стихи были приписаны Бродскому в фельетоне "Окололитературный трутень". К тому же какая–то подборка была напечатана в мюнхенских "Гранях”, а я и не знал. В общем, я застрял в этой тупиковой ситуации. Но стал доходить до нас тамиздат, и я понемногу, осторожно озираясь, начал печататься в парижском "Континенте" и других западных изданиях.

— История с участием «Окололитературного трутня» и «чуждыми стихами Бродского» подробно рассказана Вами в «Человекотексте», а вот самих стихов мне, к сожалению, читать не приходилось. Не могли бы Вы озвучить несколько строк из тех «аполитичных» стихотворений?

— Авторы фельетона выхватили 3 отрывка из двух моих стихотворений 1960 и 61 годов. Оба они довольно длинные, поэтому я приведу их не полностью, а лишь в более раздвинутых отрывках, чтобы показать контекст.
Первое "Нонне Сухановой" посвящено джазовой певице, выступавшей на
танцевальных вечерах:
... Сравните, Нонна, наши музы, Нонна,
сравните души и спасите их.
Они представятся так обнажённо, Нонна,
что и грешно, и стыдно видеть их...
А рядом девочка–пипирочка
похожа на свистульку.
танцует, флиртует
и складывает парню фигу–дульку.
Потом исчезла за фанеркой,
теперь опрятно писает в стакан.
И ждёт её, и ждёт он перед дверкой
всё тот же мальчик, тот же хулиган.
А Нонна головою всем качает,
сама не зная, как она меня спасает.
Настройте, Нонна, и меня на этот лад,
чтоб жить и лгать, плести о жизни сказки
и раздавать бы скромный свой талант,
как раздаёте Вы мотив американский.
Словно консервную даёте Вы тушёнку
дешёвую – на бедность,
как бы Евгений Евтушенко,
столь поразивший современность.

Второе имеет название "Дом Книги" и посвящено "Себе, горчайшему, с невыдуманным псевдонимом". Вот отрывки:
Солидарность, кричу, солидарность!
Соблюдая упрямство осла.
Двадцатипятилетняя давность
от рожденья меня унесла.
... Из каких же вернулся я странствий,
что, увы, даже выпить мне не с кем.
Остается пройтись иностранцем
или глухонемым, наконец:
Ах, мой Невский,
мой маленький Невский,
литтл Невский, пти Невский, птенец.
А Нева – это городу ванна,
это горлу компресс, влажный шарф.
От простудного продуванья
я укрыться хочу в книжный шкаф.
Но не с этими я портачами,
я с почтением ем твои книги,
ведь они утоленье печалей
обещают решительно всем.
Ах, дом Книги,
ах, милый дом Фиги,
дом Вязиги, ах, я тебя съем!
Накормите голодное ухо
хоть сухариком. Ведь этот дом –
кухня слова, столовая духа
в доме города дорогом.
... Даже книгопродавице, детке,
даже Люсеньке сладки для слуха
книжки–булочки, книжки–конфетки.
Предпочтительней всех – ананас!
Вот, приятель, какая проруха:
очевидно, Парнас – не про нас.
Очевидно, Парнас – это зона,
где за проволокой – пирожок.
В нём замешена слава с позором.
Кто любитель? Смелее, дружок.
Под заботливым прыгай надзором.
Поражение. Новый прыжок.

— Дмитрий Васильевич, можно ли Вашу американскую бытность сравнить с новым жизненным прыжком?

— Да, это был именно прыжок в неизвестность. В 1978 году я познакомился с американской
аспиранткой–археологом, которая изучала стоянки первобытных людей, охотников на мамонтов в России и на Украине. Её родители были русские бело–эмигранты, и, хотя она родилась уже на Западе, русский язык у неё был родным. Привлекательная, умная, совершенно свойская, она мне очень понравилась, и после её отъезда мы целый год переписывались. Не знаю, кто из нас кому показался мамонтом, но, когда она приехала ещё раз, мы решили пожениться. Были у меня фантазии существовать на два континента, но в 79–ом вышла на Западе моя книга, а это внесло двусмысленность в моё советское существование, и в конце концов я сделал окончательный выбор. Я сдал свою жилплощадь, раздарил всё, что имел, получил заграничный паспорт и купил в Аэрофлоте билет "Москва – Нью–Йорк". Таким образом я сжёг за собой мосты и нырнул в полнейшую новизну и неизвестность. Но, когда я летел над Атлантикой, меня грела мысль: в моём кармане лежал токен на нью–йоркской сабвэй и ключ от будущего жилья в Кью Гарденс.

Я РЕШИЛ, ЧТО БУДУ ЕЗДИТЬ СЮДА ПРИ ЛЮБОЙ ВОЗМОЖНОСТИ…

— Около тридцати лет Вы живете в Америке. Как часто Вы посещаете родину и встречаетесь с товарищами по «Техноложке»?

— Первое время в Америке мне нехватало постоянного дружеского общения, к которому я привык до отъезда. Но скоро я приспособился к новому "режиму общения" – краткому, редкому и очень интенсивному. Это случалось, например, во время конференций славистов, либо же когда я ездил в другие города (или страны) на выступления, а то и попросту навестить кого–нибудь из друзей. Вспоминалась строчка из раннего Тихонова: "Вёрст за тысячу ездим в гости..." Оказалось, что это не про сибирских кочевников, а точно про нас.
Но когда я почувствовал, что Перестройка – это не ловушка, и я могу беспрепятственно ездить, я тут же отправился в Ленинград по приглашению моей матери. Новый 1989 год я встретил в родном домовье на Таврической улице. Но сразу моя краткая побывка превратилась в череду публичных выступлений и поэтических чтений. Я выступал в Культурном центре в зале под городской думой, в Доме писателей, в литклубах. Даже телевидение нагрянуло прямо на дом. И я решил, что буду ездить сюда при любой возможности, но уже не по родственным приглашениям, а по деловым: выступать, делать доклады, читать лекции.
В августе 91–го я приехал на Съезд соотечественников, с тем, чтобы остаться на целый семестр и прочитать курс лекций по эмигрантской литературе сразу в двух
ленинградских ВУЗах – Университете и Педагогическом. Произошедший в те дни путч ГКЧП заставил меня поволноваться, но всё кончилось благополучно, мои курсы успешно состоялись. Ежегодные (а иногда и два раза в году) поездки в уже не Ленинград, а Петербург и в Москву давали результаты в самом главном: я печатал стихи и статьи в ведущих журналах, у меня выходили книги.
Что же касается бывших технологов, то некоторые из моих однокурсников
оказались в Америке, и мы с ними дружески перезваниваемся, а иногда и гостим друг у друга. И более того. Когда развалилась моя американская семья (после 12–ти лет совместной жизни), самым доверенным человеком для меня оставалась Галя, ленинградская однокурсница, не перестававшая писать мне письма. Я позвал её к себе, и она приехала.
Теперь мы счастливы оба в нашем позднем браке. Мы помним друг друга молодыми, а это и есть "машина времени". Кстати, новое тысячелетие мы встречали под Иерусалимом, в семье
наших однокурсников из "Техноложки".

ОТРАДНО, ЧТО АХМАТОВОЙ УСТАНОВИЛИ, НАКОНЕЦ, ПОЛНОМЕРНЫЙ ПАМЯТНИК…

— Ваша книга-воспоминание заканчивается описанием «длинной очереди неустановленных в Ленинграде памятников»: Блоку, Вячеславу Иванову, Мандельштаму… Недавно, все же установили памятник Анне Ахматовой. Кому, по Вашему мнению, должна быть вручена очередная корона петербургской культуры?

— Отрадно, что Ахматовой установили, наконец, полномерный памятник с учётом её завещания. Я видел это изваяние виртуальным образом, но, пока не увижу его на берегу Невы, судить не берусь. Вообще в Ленинграде наставили много памятников, подчас курьёзных: памятник городовому, фонарщику, почему–то Остапу Бендеру и даже Чижику–пыжику на Фонтанке. Странным образом, эта "бронзовая болезнь", как назвал её один журналист, совпала с массовым хищением цветных металлов в городе. Свинчивали бронзовые ручки, воровали медные клеммы и другие детали. Из–за этих клемм остановился лифт в доме на Таврической, моя мать после перелома бедра оказалась, по существу, в домашнем заключении на четвёртом этаже.
Наверное, на симпатичного забулдыгу–чижика ушло совсем немного бронзы, но
и его воровали не раз. Чижик это не беда, но когда скульптор оказывается по совместительству бизнесменом по скупке и продаже цветных металлов, то тогда – берегись!
Моё детство прошло в тени "великого гения всех времён" и его памятников.
Основатель советского государства называл памятники "монументальной пропагандой". Что стало с этой пропагандой, мы все наблюдали в более поздние времена.
Всё дело в том, что в монументах следует выражать не пропаганду, а именно память об историческом наследии. Поэтому их должны воздвигать не современники, а потомки.

— Вы преподаете русскую литературу в Университете штата Иллинойс, что как поэт, переводчик и критик, Вы можете пожелать нынешним литераторам?

— Для разных курсов, связанных с Русской литературой, я старался выбирать либо лучшее, что эта
литература создала, либо самое интересное из того нового, что в ней появляется. Так вот: пожелание
состоит в том, чтобы новейшее и стало бы лучшим. Ну, а если перегениальничать классиков не
удастся, то всё равно советую и желаю литераторам иметь в виду идею большого стиля, который мне
представляется синтетическим, объединяющим многие приёмы. Такое может возникнуть при работе с крупными и свежими темами, а их жизнь не устаёт предлагать и разбрасывать повсюду, если не буквально под ноги, то уж при любом крутом повороте. Живя, мы уже пишем текст, а что он означает
– абсурд или философскую максиму – это уж зависит от нашей жизненной грамотности.

— Дмитрий Васильевич, спасибо за интересную беседу. Всего Вам доброго! До новых встреч!

Интервью провел Ростислав Иванов. Донецк – Шампейн-Урбана (США) Январь 2007 года
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.