Целились и попали

Лариса Миллер


Вхожу в мини-магазин с надписью «Диетические продукты». Следом входит тётенька средних лет. Я покупаю хлебцы и творог, а тётенька предлагает продавщице билеты в Большой на концерт Баскова. Не сумев сбыть билеты, она принимается изучать витрины: «Ох, до чего же всё дорого. Живут нынче только жиды и десять процентов русских, которые воруют. Остальные рабы. Только жиды живут и русских десять процентов». Она многократно повторяет текст, меняя слова местами. Наконец продавщица не выдерживает: «Ой, не надо мне лекцию читать. Мне это совсем не интересно. Я сегодня целый день на ногах и устала, как собака. А от ваших лекций мне не легче». «Понимаю, что не легче. Но ведь я правду говорю». Выхожу из магазина в сопровождении тётки, бойко режущей правду-матку про жидов и десять процентов русских.
Направляюсь в магазин с интригующим названием «Лавка жизни». Жизнь там не особенно кипела, покупателей почти не было. Потому одну меня обслуживали сразу две улыбчивых продавщицы, наперебой предлагая разные средства для укрепления волос. «Вам со скидкой?», - спросила одна из продавщиц, взглянув на меня цепким взглядом и безошибочно распознав во мне даму пенсионного возраста. Отпираться не имело смысла. «У вас есть с собой пенсионное удостоверение?» Я подала ей невзрачную книжечку, которую всегда ношу в сумке. Она открыла её и, внимательно изучив, спросила: «Где вы её получали?» «В коньковском райсобесе. А что?» «Нет. Там Вы её не получали.» «То есть, как?» «Так. Здесь нет вашей росписи. И фотографии нет.» «Но в пенсионной книжке не бывает фотографии. По правде говоря, я не заглядывала в неё со дня получения и не помню почему нет подписи. Может, забыла поставить.» Обе продавщицы переводили тяжёлый взгляд с меня на документ. «Где вы это взяли?» В голосе звучал металл. «Я же вам говорю - в коньковском райсобесе.» «Нет. Там вы её не взяли». Почувствовав себя одновременно жидовской мордой и лицом кавказской национальности, я поняла, что от дальнейшей дискуссии лучше уклониться, иначе я ляпну что-нибудь нецензурное типа: «А как насчёт презумпции невиновности?» Достав из сумки паспорт, я молча протянула его бдительным гражданкам СНГ. Полистав документ и, обнаружив, что фото, подпись, прописка и прочие подробности на месте, они, сменив тональность и снова наклеив улыбки, продали мне флакон жидкости со скидкой.
Выйдя из магазина, вспомнила как сын мне недавно рассказывал про своего вконец расстроенного сокурсника, который не знал как доказать преподавателю, обвинившему его в плагиате, что он не списывал своего диплома. Ему не приходило в голову, что он вовсе не обязан оправдываться. Это преподаватель, прежде чем его обвинить, должен доказать его вину, если таковая имеется. А до этого парень чист, как стёклышко. Но у нас же всё попросту: что пришло в голову, то и ляпнул. Язык без костей и рука тяжёлая. Если послушать, как родители общаются с детьми, то окажется, что они нарожали сплошных бандитов, подлецов и сволочей, которых надо сечь, сечь и сечь. «Ах ты, гад, ну погоди. Я с тобой разберусь». И разбираются. А потом дети вырастают и тоже разбираются. И с ближними, и с дальними. Идут сплошные разборки. Вот и со мной пытались разобраться в обеих лавочках.
Дочь моей приятельницы, приехав в отпуск в Москву из Штатов, где она работает, и погуляв с маленьким сыном во дворе, была в шоке: «Господи, как здесь орут на детей! Слушать страшно». Отвыкла, бедная. Взглянула на всё свежим взглядом. Хотя я, например, никуда надолго не уезжала, а всё равно то и дело удивляюсь.
Вот купила по дороге на работу газету и читаю статью про каннский кинофестиваль. Вся первая колонка посвящена прибывшим на торжественную церемонию гостям: модно одетым, модно раздетым, именитым и не очень. Среди прочего – такой абзац: «Ладно, о Катрин Денев aut bene, aut nihil, но - беречь бы надо уходящую натуру, на худой конец – причёсывать. Но вообще, говорят, во Франции сейчас лохматость в моде». Статья написана хорошей журналисткой, которую почти всегда читаю с интересом и считаю своим единомышленником. Чем перед ней провинилась Катрин Денев? За что ей досталось? За то, что состарилась? Небрежно причесалась, вернее, - причесали (страдательный залог употреблён здесь для пущей хлёсткости - мол, живой труп, сама уж и причесаться не в силах)?Далёкой кинозвезде от этого пассажа – ни тепло, ни холодно. Она о нём никогда и не узнает.
А вот наш читатель получит ещё один урок – чего? – того, что позволяет молоденькой медсестре в больнице грубо толкать перед собой инвалидное кресло с сильно надоевшей ей старушкой, которую надо доставить на рентген. «Ну вот, ещё одну привезла», - говорит она, плюхаясь на скамью возле товарок. И она и её товарки – в зелёных аккуратных костюмчиках, которые с недавних пор стал носить весь персонал больницы. «Вы своих ждёте, что-ли? Ох, таскать нам сегодня – не перетаскать». Сидящая в каталке старушка, слегка повернув голову, пытается дошептаться до медсестрички. «Она что-то говорит вам», - обращаюсь я к девушке. «Да пошла она…» Зелёные костюмчики продолжили оживлённую беседу. А я вспомнила, как всего лишь за неделю до этого сидела в открытом кафе в окрестностях Осло, наблюдая за ухожеными, аккуратно одетыми очень-очень древними посетителями. Некоторые были в инвалидных креслах, некоторые не могли самостоятельно есть. Их кормили. Причём терпеливо, заботливо, ведя с ними при этом тихую беседу. Это было обычное рутинное мероприятие – дом престарелых на прогулке. За стариками ухаживали три медсестры или нянечки – не знаю, как их назвать. Зато твёрдо знаю, что они бы не поняли девушку в зелёном костюмчике, пославшую подальше подопечную старушку.
Когда я рассказала свои норвежские впечатления сыну, он ответил: «Если б они жили, как мы, они бы тоже были другими». А, может, не если бы, а потому что: может, мы так живём, потому что мы - такие. Где причина? Где следствие?
Самое интересное в незнакомом городе, например, в том же Осло - это сидеть и наблюдать за тем, что происходит вокруг. Вот молодой парень вдруг решил посреди дороги снять майку, забыв при этом, что у него на спине рюкзачок. Он совсем запутался и беспомощно барахтался в застрявшей на голове майке, а машины остановились и водители терпеливо ждали, когда он выпутается.
Вот идёт через дорогу господин с таксой и крошечным мальчуганом. Он не спешит, зная, что ни с малышом, ни с таксой ничего не случится. Мне было трудно наблюдать эту сцену и очень хотелось, чтоб господин взял сына за руку, а собачку - на поводок. Но там живут по своим правилам, а здесь по своим. «У нас особенная гордость, у нас особенная стать».
У нас, например, очень любят плеваться. Причём, плеваться медленно, со смаком и расчётом. Моя соседка рассказала, что давно мечтала заняться балконом, посадить рассаду в ящиках, лимонник, ещё что-то. Для этой цели она долго искала какие-то кронштейны, которых нигде не было. И, наконец, нашла их в магазине на Ленинском проспекте. Всё очень красиво обустроила, а когда через два часа вышла на балкон полюбоваться, то увидела в ящике для цветов несколько крупных плевков, смятую пачку от сигарет и окурки. Целились и попали.

2000


Пейзаж с фонтаном и помойкой

У нас ведь всё запросто. Не то что в каких-нибудь до отвращения окультуренных, тошнотворно ухоженых странах, где если уж повесят на дверь табличку «Staff only» («Только для персонала»), то так тому и быть. То ли дело у нас, где грозная надпись «Посторонним вход воспрещён» или ничего не значит или значит лишь то, что за дверью - сплошь посторонние, сплошь дилетанты и любители. Любители покрутить, пощупать, понажимать всё, что под руку попадёт. Даже если это кнопочки на пульте управления какими-нибудь жизненно важными процессами, где одно неверное движение – и всё летит в тартарары. Ну летит. Что ж теперь не дышать, что ли? Все под Богом ходим. Авось, пронесёт. Не прозябать же как на Западе, где кругом одни узкие специалисты. Специалист – это пресно. Это предсказуемость, чёткость, эффективность, прагматизм. То ли дело - любитель. Слово-то какое тёплое, ласковое. У нас и жизнь – на любителя. Не всем подходит. Уж больно атмосфера напряжённая. Никогда не знаешь чего ждать. Да и может ли быть иначе, если всё в руках – нет, не Божьих, если бы Божьих! - а Бог знает чьих. Крутанут эти очумелые ручки что-нибудь не то - и кислород перекроют, воды лишат, света. А то и жизни. Вот такая у нас аура. Аура тревожного ожидания. Это отмечает каждый, кто приезжает сюда с безнадёжно скучного Запада: «О, у вас интересно, у вас всё время что-то происходит». Oh yes, you are right. Мы всегда на грани. На грани катастрофы, банкротства, войны, безумия. Только не пойму почему это интересно: у вас своя рутина, у нас своя. Ведь постоянное emergency – это тоже рутина. К тому же вредная для здоровья. А чувство новизны может возникнуть и в обстановке полного штиля и надёжного уклада. И какое острое чувство!
В пьесе молодого драматурга Гришковца, один из героев удивляется, что иностранцы, приехав в Россию зимой, бегают в продувных курточках, как будто так и надо. «Они не мёрзнут, потому что это не их мороз», - заключает герой. Именно так. Им у нас интересно, потому что это не их катаклизмы, даже если они принимают всё происходящее близко к сердцу. А нам хорошо при их тихой погоде, потому что это не наша погода. Будь она наша… Ну и так далее.
Однако, сдаётся мне, каждый имеет то, что заслужил. Ведь не случайно ОНИ вешают табличку «Staff only», делая упор на то, кому входить можно, а МЫ рявкаем «Посторонним вход запрещён». Не случайно и то, что для нас запрет – звук пустой, а для них – закон.
Всегда вспоминаю мимолётную сценку из манновской «Волшебной горы», когда главный герой замечает, что единственный человек, который никогда не придерживает дверь, выходя к столу (действие происходит в туберкулёзном санатории), это русская пациентка. Но посудите сами – разве не глупо тратить силы на ерунду, когда их так отчаянно не хватает даже на то, чтоб разобраться в самом себе и в этой непостижимой жизни? Тем более, если болен и каждый твой день может стать последним (впрочем, он может стать последним, если ты и не болен). И разве не обаятельна эта умная, усталая, немного насмешливая, слегка рассеянная, небрежно причёсанная героиня романа? Неужели вам больше по душе обходительные, вежливо улыбающиеся, «застёгнутые на все пуговицы» чужеземцы?
Ну почему обязательно или – или? Неужто не может счастливо сочетаться то и другое? Видимо, не может. Видимо, сосредоточенность на внутреннем непременно влечёт за собой небрежение внешним. Хоть и широк наш человек, его упорно не хватает именно на внешнее, то есть на то, чтобы мало-мальски обустроить свою жизнь. Об этом уже говорено-переговорено, и всё же невозможно без какого-то болезненного восторга наблюдать за тем, как времена меняются, а это свойство остаётся в чистоте и неприкосновенности. Говорят, в России надо жить долго, чтоб дожить до чего-нибудь путного. Во-первых, попробуй проживи. А во-вторых, судя по неизменности вышеупомянутого свойства, даже вечная жизнь не гарантирует светлого будущего.
Как тут не вспомнить десятилетней давности фильм «Фонтан», который вряд ли когда-нибудь устареет. Подробности, к сожалению, забыла. Помню только, что жильцы конфликтуют с местным начальством по поводу каких-то неполадок в доме, который на глазах разваливается. В нём уже нет ни воды, ни света, ни отопления. Но что до этого живущему на верхнем этаже композитору, когда у него есть главное – вдохновение? Он окрылён, он в буквальном смысле парит над миром на глазах у изумлённых соседей. Что ему свет и вода, вернее отсутствие оных, если он взаимодействует с вечностью?
Но вот что забавно: когда такой духоносец вдруг решает немедленно изменить окружающую действительность к лучшему, он действует невзирая и вопреки. Невзирая на последствия и вопреки здравому смыслу. Он корчует, вырубает, ломает, крушит, напоминая ослеплённого Одиссеем циклопа.
«Мы не можем ждать милостей от природы. Взять их у неё наша задача». Вряд ли скромный селекционер Мичурин повинен в том, что эти его слова стали лозунгом, с которым мы росли. Вряд ли он в жизни выглядел так, как на знаменитом портрете, где он сидит за рабочим столом, положив на него крепко сжатые кулаки, свидетельствующие, видимо, о решимости действовать и готовности к свершениям.
За последние десять лет кумиры сменились. Многие улицы получили новые, вернее, старые названия, но посёлок, где мы живём летом, по-прежнему зовётся Мичуринец, а улицы в нём по-прежнему носят имена великих преобразователей Маркса, Энгельса, Ленина, чьи всесокрушающие идеи, наверно, не случайно прижились именно на российской почве. Но знаете, что могло бы стать эмблемой посёлка, сохранившего имена реформаторов – неизменная, неувядаемая, неподдающаяся никаким преобразованиям, вечная, как небо над головой, помойка. Большая, живописная, пахучая, бесконечно притягательная для двуногих и четвероногих бомжей - она стоит на скрещении дорог, в двух шагах от ближайших дач, в пяти – от магазина, в пятидесяти – от станции. Куда ни пойдёшь, на неё набредёшь. Живи здесь Шагал, он бы непременно написал полотно, где над пёстрой помойкой летит, подобно композитору из «Фонтана», одухотворённая фигурка любимца муз, каких немало в посёлке. А что остаётся делать как ни парить над хаосом и мусором житейским на крыльях, уносящих в вечность.
2000

Островок безопасности

В вагоне было полно народу. На Курской стало еще больше: вошли люди с тюками, чемоданами. Мне повезло: я сидела. А напротив меня сидели мать с дочерью. Они тихо беседовали. Не знаю почему, но мне все время хотелось наблюдать за ними, и я была рада, когда толпа поредела.
Мать казалась немолодой и усталой, а девочка-подросток как-то странно произносила слова и слегка дергала головой. Я не слышала, что она говорила, но видела, как неестественно двигались ее губы и плыл взгляд. Если бы не это, девочку можно было бы назвать хорошенькой. Но вовсе не особенности ее внешности привлекли мое внимание, а то, как мать и дочь общались. Им было хорошо вдвоем. Они держались за руки и разговаривали, наклонившись друг к другу. В какой-то момент женщина достала из сумки книгу и что-то показала девочке. Обе засмеялись. И казалось, что все это происходит не в душном переполненном вагоне в час пик, а в тихой комнате при уютном свете настольной лампы. Повеяло чем-то давно забытым, далеким послевоенным детством, когда долгими зимними вечерами мама читала мне вслух, бабушка штопала, а дедушка дремал, прикрыв лицо газетой.
Не странно ли, что в те, отнюдь не идиллические, времена могло быть хорошо и покойно? Но идиллических времен не бывает. Тем более в России. И наверное, что бы ни происходило вокруг, главное – микрокосмос. Никакого открытия тут нет, но до чего же это трудно – создать и сохранить островок безопасности, если не безопасности, то тепла и доверия, среди огромного, бурлящего, чреватого катаклизмами мира. Выходя из вагона, я в последний раз оглянулась на такой островок, образованный двумя не самыми счастливыми людьми. Унося с собой частицу их ауры, я шла и улыбалась, почти не замечая ни толчеи, ни шума.

1995

Остров радости
Посвящается
 Людмиле Николаевне Алексеевой


Эта гимнастическая система подобна танцу. А ещё можно сказать, что она – своеобразный театр. Театр одного актёра. И этим актёром может стать каждый, потому что речь идёт о театре для себя, который не предполагает зрителя. То есть, пожалуйста, приходите и смотрите. Никто не запрещает. Но главным в этом процессе является не человек смотрящий, а человек играющий, танцующий, бегающий, прыгающий. Человек радующийся. И подарила ему эту радость Людмила Николаевна Алексеева (1890-1964) Она – создатель системы, которая сегодня так и называется – алексеевская гимнастика.
Людмила Алексеева родилась в Одессе. Отец её был военным инженером, мать – дочь декабриста М.А. Бодиско – педагогом. В начале 20-го века семья переехала в Зарайск, где Алексеева закончила гимназию с золотой медалью. В Зарайске она познакомилась с семейством Голубкиных. Сёстры Голубкины часто устраивали любительские спектакли, в которых принимала участие юная Алексеева, а знаменитый скульптор Анна Голубкина, заметив склонность девочки к движению, посоветовала ей пойти в известную в те годы в Москве Школу пластики Э.И. Книппер-Рабенек – последовательницы Айседоры Дункан. Школа много выступала как в России, так и за рубежом. Гастролировала в Лондоне, Берлине, Мюнхене, Нюрнберге, Будапеште. Танцуя у Рабенек, Алексеева одновременно училась на Высших женских курсах историко-философского факультета. В 1912 году она попала в самую гущу интеллектуальной и культурной жизни, которая била ключом в Доме Песни М.А. Олениной д’Альгейм. Тон там задавали сама Мария Алексеевна и её муж француз Пьер д’Альгейм – литератор, философ, поэт. Благодаря Дому Песни Алексеева впервые попала в Париж, увидела в Лувре скульптуру Ники, а в театре Champs Elysees - балеты Дягилева и танцы Нижинского. Вернувшись в 13-ом году из Парижа в Москву, Алексеева «пустилась в свободное плавание» – создала собственную студию гармонической гимнастики и начала сочинять этюды движения.
В те годы в Москве существовало множество разных школ и классов пластики. На улицах часто можно было увидеть спешащих на занятия девушек с чемоданчиками, в которых они несли специальную гимнастическую форму. Их называли «пластички». На состоявшейся прошлой весной в филиале Бахрушинского Театрального музея выставке «Человек Пластический» (она, - к сожалению, не в полном объёме, - перекочевала к нам из Италии) можно было увидеть интереснейшие рисунки и фотографии, посвящённые свободному танцу, который был невероятно популярен в начале столетия. Среди прочих экспонатов были и многочисленные фотографии знаменитого в те годы танцовщика Румнева, одно время посещавшего студию Алексеевой (когда-то у неё занимались и мужчины), а также самой Алексеевой и её студиек.
Начало века – эпоха славы Айседоры Дункан, время, когда много говорили и писали о физическом вырождении человечества, о запущенности тела, время создания новой гимнастической школы, когда теоретики гармонической гимнастики Дельсарт, Далькроз, Демени ратовали за сближение движения с музыкой, с искусством, время увлечения свободным, естественным, раскованным движением. Не механистическим, не снарядовым, характерным для немецкой и шведской гимнастики, не стеснённым жёсткими нормами, как в балете, но таким, которое доступно каждому и в котором нуждается не только тело, но и душа. А это возможно только при полном слиянии с музыкой, когда музыка диктует единственно возможный жест. Об этом писал Максимилиан Волошин в статье, посвящённой танцу (он имел в виду студию Рабенек, но его слова можно полностью отнести к одной из «звёзд» этой студии Алексеевой и её этюдам): «Музыка есть в буквальном смысле слова память нашего тела об истории творения. Поэтому каждый музыкальный такт точно соответствует какому-то жесту, где-то в памяти нашего тела сохранившемуся. Идеальный танец создаётся тогда, когда всё наше тело станет звучащим музыкальным инструментом и на каждый звук, как его резонанс, будет рождаться жест». Именно это и происходит в студии Алексеевой: каждый звук рождает жест – простой, естественный и, кажется, единственно возможный. В зале звучит самая разная музыка, начиная с Баха, Шумана, Брамса и кончая этюдами Черни, фокстротами и народными мелодиями. Урок чётко структурирован. Каждый этюд выполняет определённую гимнастическую задачу, но, двигаясь, мы не думаем ни о нагрузке, ни о мышцах, а просто живём в музыке, испытывая радость от самого процесса.
Создавая свою систему, Алексеева черпала из многих источников, но основным и неиссякаемым источником оставалась античность – время наивысшего расцвета духовной и телесной культуры. Алексеева создала более трёхсот этюдов. В набросках к своей так и недописанной книге она приводит слова Овидия: «Если у тебя есть голос – пой. Если у тебя мягкие руки – танцуй». Ненапряжённое тело, плавность, слитность и непрерывность линии, античная стойка, являющаяся исходной позицией для многих этюдов – вот основные признаки этой на удивление цельной, абсолютно лишённой эклектичности, чётко разработанной системы. За часовой урок нас как бы демонтируют, чтобы потом собрать из более гибких и послушных частей. Каждый этюд – это законченная пьеса, имеющая свою логику, своё развитие, свой сюжет и характер. Уроки Алексеевой – это и гимнастика, и игра, и соборное действо. Она добилась того, чего хотела: её студия превратилась в «остров радости». Что бы ни происходило вокруг (а вокруг, как известно, много чего происходило с 13-го года по 64-ый - год её смерти), в зале, арендованном для занятий, несчастных не было. Во всяком случае, до конца урока, а может, и немного после - пока не пройдёт та эйфория, которую испытывает посвящённый. А посвящённым может быть каждый, независимо от возраста, координированности и таланта. Система Алексеевой демократична и рассчитана именно на тех, кто любит движение, но не пригоден для профессионального спорта. Чтобы оценить её систему требуется одно – уровень культуры и интеллекта, достаточный для того, чтобы почувствовать благородство и красоту рисунка. В студии алексеевской гимнастики жизнь не откладывается на потом, а происходит ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС. Даже новички, впервые осознавшие, что у них есть руки и ноги, с которыми не так-то просто совладать, испытывают на занятиях радость.
Алексеева не признавала ни разрядов, ни зачётов, ни соревнований. Что хорошо для большого спорта, то абсолютно противопоказано, когда речь идёт о занятиях для себя. Совершенствуй своё движение, слушай музыку, вспоминай то, что было дано тебе природой, и делай это, без натуги и боязни от кого-то отстать, без оглядки на других – абсолютно бескорыстно – вот основной принцип алексеевской системы, которая долгое время оставалась «полупризнанной, как ересь». Много лет стучалась Алексеева в двери официального спорта, пытаясь доказать необходимость гимнастики, доступной всем. Долго пыталась объяснить как нужна такая гимнастика женщинам и детям. Не слышали. Хуже того – над системой издевались, считая её буржуазной и декадентской. «Нельзя насыщать лирический этюд жестами беспомощности и тоски…», - писали в одной из рецензий на выступление алексеевской студии в Колонном зале по случаю Международного женского дня, - «…ей не вырваться из этого плена, пока в основу этюда не будут положены чувства и переживания нового человека, передовой советской женщины…». Когда читаешь недавно изданные учениками и последователями дневники Алексеевой, её статьи, записи (книга называется «Двигаться и думать»), то ещё раз с горечью убеждаешься, что нет пророка в своём отечестве. В годы парадов, маршей, спортивных призов и побед гимнастика Алексеевой казалась нелепым реликтом, анахронизмом, родимым пятном навеки исчезнувшего буржуазного прошлого. Полунищее существование (она жила в коммунальной квартире в отгороженной досками части девятиметровой комнаты – какой простор для адепта свободного танца!), бродячая жизнь студии, вечный страх остаться без крыши над головой – вот постоянный лейтмотив её дневниковых записей. И даже обретя в 34-ом году статус студии при Доме учёных (что произошло благодаря стараниям тогдашнего директора Дома учёных, жены Горького М.Ф. Андреевой), Алексеева, не имея в Доме постоянного помещения, всё равно вынуждена была скитаться. Тем не менее именно в эти годы она создала один из своих шедевров – миниатюру «Интермеццо» на музыку Шумана, посвятив её В.Ф. Комиссаржевской, которой восхищалась всю жизнь. В 1940 году она готовила для Театра-оперы И.С. Козловского большую постановку – пантомимические сцены к опере Глюка «Орфей» (у Алексеевой всегда была, так называемая, специальная группа, где она разучивала с наиболее одарёнными ученицами этюды повышенной трудности, которые иногда показывала на сцене). Постановка не была осуществлена из-за войны. Последнее, что она сочинила - это посвящённый 400-летию Микеланджело этюд на музыку Баха.
Невероятно повезло тем, кто попал на занятия к Алексеевой в раннем детстве. За свою жизнь Людмила Николаевна воспитала не одно поколение детей. Сейчас в Москве существуют группы, где преподают её «дети и внуки». Много лет подряд выезжала она в Евпаторию, где работала в детском туберкулёзном диспансере с лежачими больными. Я видела фотографию, где прикованные к постели дети пытаются приподняться и повторить жест Алексеевой. А жест её – воздетые к небу руки – настолько выразителен, что не повторить его невозможно. Алексеева была из тех, за кем идут. Она была сильной личностью и яркой индивидуальностью. Даже голос её обладал гипнотической силой. Она называла себя «режиссёром радости, режиссёром жизни», и была таковым для очень и очень многих. Её школа – больше, чем просто гимнастика. Это мировосприятие, это судьба. Наверное, именно поэтому её студия выжила. Выжила несмотря и вопреки.
Алексеева умерла в ноябре 64-го года. Будучи неизлечимо больной, она, отказываясь от помощи, поднималась на пятый этаж школы на Цветном бульваре, входила в зал и, полулёжа, вела занятия, давая команды всё тем же сильным, повелительным голосом.
В 1965 году в английском журнале «Dancing Times» и в американском «Dance Scope» появились сообщения о её смерти. В России же - ни звука.

2001

Как по-английски «батюшки!»?

Издательство «Глас» выпустило мою книгу прозы в английском переводе. Одновременно поэт и переводчик Ричард Маккейн перевёл на английский сборник стихов и пригласил меня в Пушкинский клуб, который довольно давно существует в Лондоне и где регулярно происходят встречи с писателями из России. Презентация книги и чтение стихов по-русски и по-английски были намечены на 15 мая.
Я приехала в Лондон 3 мая с тем, чтобы почти сразу отправиться в Шотландию, где на славистском факультете Эдинбургского университета дожна была состояться моя встреча со студентами, изучающими русский язык. Но всё это я говорю не для того, чтобы рассказать о себе, а чтобы поделиться мыслями, связанными с этой поездкой. Если меня спросят как всё было и как прошли встречи в Эдинбурге и Лондоне, я скажу: «Хорошо». Аудитория была, как англичане говорят, all ears. В нужных местах смеялась, в нужных хмурилась. Я имею в виду прозу. Но и стихи тоже слушали, затаив дыхание, что меня особенно удивило, потому что я слабо верю в перевод стихов. Нет ничего интимнее звуков. Перевод звуковой ткани невозможен. Возможна только полная замена одних звуков другими. Но если невозможен перевод звуков, то уж тем более невозможен перевод пауз, то есть той воздушной среды, в которую звуки помещены. А она (воздушная среда) не менее важна, чем значимые слова или восклицания типа английских «упс, ауч, вау» или русских «ой, ай, ах». В словаре наше «батюшки!» переведено как «good gracious!» Но разве это то же самое?
Понимаю, что сужу как профан, как человек, чей переводческий опыт ограничился переводом в студенческие годы нескольких стихотворений поэтов потерянного поколения (Rupert Brook, Wilfred Owen). Я перестала пытаться переводить, когда увидела, что меня непреодолимо тянет использовать оригинал для писания собственных стихов. Поняв, что происходит не совсем то, я бросила этим заниматься.
Другой язык – это не просто другой словарь и другая грамматика. Это другая вселенная, в чём я лишний раз убедилась, прочтя подаренную мне моими английскими друзьями книгу «Lost in Translation». Написала её литератор и музыкант Ева Хофман, родившаяся в Кракове в 46-ом году и в тринадцать лет эмигрировавшая с родителями в Канаду, а позже в Штаты. У неё первой я прочла о трудностях врастания в чужую речь. Именно в речь, а не в жизнь, о чём и до неё многие писали. Она, конечно же, имеет в виду не языковый минимум, нужный, чтоб объясниться на улице или в магазине, а речь, необходимую для полноценной жизни и самоидентификации. У неё первой я прочла о трудностях рождения звуков при произнесении слов на иностранном языке. «Мой голос делает странные вещи. Кажется, он возникает не из тех частей тела, что раньше. Он рождается из горла – напряжённый, тонкий и матовый голос без модуляций, подъёмов и спадов, которые бывали раньше, когда он шёл из живота и через голову…». Вот она – нутряная связь с языком. Ева Хофман слишком тонка и требовательна, она слишком хорошо знает, что значит владеть речью, чтоб удовлетвориться её суррогатом. Вот как она пишет о диктате языка, о том, что в судьбоносные моменты жизни диктовал ей родной польский и не родной английский: «Должна ли ты выходить за него замуж? Вопрос звучит по-английски. Да. Должна ли ты выходить за него замуж? Вопрос звучит по-польски. Нет… Должна ли ты стать пианисткой? Вопрос звучит по-английски. Нет, не должна. Не могу. Должна ли ты стать пианисткой? Вопрос звучит по-польски. Да, должна. Любой ценой».
Язык – это психика, нервы, чувства, лимфа, кровь. Судьба. Поддаётся ли всё это переводу, то есть, замене? Всегда помню слова Маршака о том, что переводить поэзию невозможно. Каждый раз это исключение. А ещё кто-то сказал, что поэзия – это то, что осталось непереведённым в результате перевода.
Во время поездки я получила в подарок несколько стихотворных сборников. Вот один из них. Автор – сорокасемилетний шотландский поэт Кен Кокбёрн. Листаю изящно изданную книгу, читаю стихи:

I know the way.
Up and down-stairs.
To the front garden, and the back.
I know where to go when it rains.
I know what's behind the wall, round the corner, over the road.1
____________________
1 Я знаю дорогу.
Лестницу, ведущую вверх и вниз.
К саду перед домом и позади него.
Я знаю, где спрятаться от дождя.
Я знаю, что за стеной, за углом, через дорогу.

Мне нравятся эти стихи, хотя я осознаю, что воспринимаю их чисто внешне, оставаясь по сю сторону слов. Чтобы проникнуть вглубь мне не хватает именно того, о чём пишет поэт - интимного знания той среды, того «сора», из которого произросли стихи, знания тех подробностей («знаю, что за стеной, за углом, через дорогу»), без которых не чувствуешь себя дома ни в стране, ни в поэзии.
Когда-то я думала, что в моём невосприятии «виновато» отсутствие характерной для русской поэзии рифмы. Но вот читаю стихи другого современного поэта Ричарда Маккейна, того самого который перевёл мои стихи:

Oh, I have climbed the pinnacle
and stared at the void below,
have witnessed the many miracles,
that only love can bestow.2
___________________
2 О, я поднимался на вершину
И смотрел на пустоту внизу,
Я был свидетелем многим чудесам,
Которыми способна одарить только любовь.


Всё на месте - привычный размер, рифма, и всё равно я не проникаю внутрь стихов, оставаясь чужеземкой на той почве, на которой они родились.
Если даже на родном языке восприятие поэзии – процесс сложный и загадочный, то на чужом - и подавно. Какой уж тут перевод?
Тем не менее, поэты пишут, переводчики переводят, читатели читают. И даже получают удовольствие. У некоторых появляются любимые переводные стихи. И у меня в том числе. Стихотворение Рильке в переводе Пастернака – одно из моих любимых: «Я зачитался, я читал давно/ С тех пор как дождь пошёл хлестать в окно,/ Весь с головою в чтение уйдя,/ Не слышал я дождя…». Только не знаю чьи это стихи – Рильке или Пастернака. Но, может быть, это и есть путь: создавать не подобное, а другое.
Когда я по приглашению поэта Кена Кокбёрна пришла в библиотеку шоландской поэзии, там как раз шло занятие Открытого университета для студентов третьего возраста – то есть, для пенсионеров. Подобная практика – бесплатное или весьма недорогое обучение пожилых людей - получила широкое распространение везде на Западе. Люди, перестав заботиться о хлебе насущном, наконец-то могут вполне бескорыстно заняться тем, что им нравится: учить языки, историю, читать поэзию. Во время моего посещения библиотеки у них как раз шёл семинар по русской поэзии. На столе лежали сборники стойко популярного на Западе Евтушенко, а также Симонова. Я почитала свои стихи по-русски, Кен – в переводе. Слушатели во время чтения могли следить глазами за текстом по двуязычной книжке, которая в количестве пятидесяти экземпляров была специально подготовлена для моих выступлений. Некоторые просили прочесть особенно понравившиеся стихи дважды. Несмотря на моё к нему отношение, перевод зажил самостоятельной жизнью. Возник разговор о переводе. Мой муж прочёл по-русски «Горные вершины спят во тьме ночной» и сказал, что существует мнение, что лермонтовский перевод лучше оригинала. И тут кто-то из слушателей начал читать Гёте по-немецки. Другие принялись подсказывать слова, зазвучал целый хор голосов. «Не знаю, как по-русски, - сказал пожилой господин, - но по-немецки это прекрасно. Такие звуки, что, кажется, будто воздух дрожит».
Глядя на всё это я испытывала смешанное чувство радости и досады. Радости от того, что весьма пожилые люди регулярно собираются вместе и с великим воодушевлением говорят о литературе, читают стихи. А досады от того, что наши старики вынуждены вести совсем другую жизнь. Им не до стихов. Как, впрочем, и людям помоложе. Вообще, в Англии и Шотландии я столкнулась с тем, чего давно не нахожу дома: там многие читают вслух –стихи или прозу. Мой немолодой друг, у которого мы с мужем жили в Лондоне, снял с полки клеенную-переклеенную любимую с детства книжку Беатрис Поттер и принялся читать вслух сказку, которую знал почти наизусть. Читал, по два раза повторяя каждую фразу и приглашая меня разделить его восторг. «Вы только послушайте как это звучит! Только вслушайтесь!» Однажды он принёс и положил передо мной несколько сборничков своего любимого поэта Дилана Томаса: «Я хочу подарить Вам эти книжки». И Джон принялся читать стихи наизусть и из книг: «There is nothing left of the sea but its sound,/ Under the earth the loud sea walks…»3. Он часто с наслаждением декламировал Киплинга, весьма активно посещаемую страничку которого, делает в интернете. Его дочери постоянно читают стихи своим маленьким детям. Наш знакомый из Ноттингема – историк и преподаватель университета – с удовольствием читал стихи по-немецки. В «самой читающей стране в мире» – в России – я давно уже не нахожу ничего подобного. Правда, и в Англии жалуются на то, что поэзией мало кто интересуется, что детям мало читают, что они почти не знают своей классики. Наверное, это тоже правда. Тем не менее тот же Кен Кокбёрн, являющийся сотрудником Шотландской библиотеки поэзии, рассказал, что библиотека сделала для школьников компакт диск, на котором современные шотландские поэты помимо собственных стихов читают классику. Неизвестно велик ли спрос на этот диск, многие ли школы его заказали, но важно, что программа по созданию таких дисков существует. И хорошо, что поэты читают не только собственные стихи, но и старую поэзию.
___________________
3 Ничего не осталось от моря, кроме шума,/ Там под землей шумно волнуется море

Эдинбург весьма экзотический город. По улицам бродят ведьмы, которые не только весело пугают прохожих, но и невероятно красиво произносят разные колдовские заклинания. И при этом ещё делают свой маленький бизнес, ловко торгуя очередной книжной новинкой с рассказами про ведьм и ведовство.
А в другом месте мы оказались очевидцами публичной казни с пытками. На одной из площадей Эдинбурга милая девушка стегала длиннющим кнутом двух волонтёров из публики – отца и сына, которые вызвались испытать на себе средневековую экзекуцию. Они так вошли в роль, что, хотя бич пролетал на корректном от них расстоянии, пытались издавать звуки, похожие на вопли. Но меня не столько поразила казнь сколько превосходная дикция юной экзекуторши, которая ещё до казни очень живо поведала разные исторические байки. Много ли в нашей стране массовиков-затейников (а ведь именно этим она занималась), так владеющих речью?
За две недели в Великобритании я особенно остро почувствовала как мне надоел наш новояз с его «чисто-конкретно, типа того, озвучить и по жизни». Как хочется услышать настоящую русскую речь. Есть в России замечательная газета для школ «Первое сентября», которая, как сама, так и с помощью своих приложений, многое делает для того, чтобы вернуть стремительно исчезающую культуру. Но подобным изданиям противостоят куда более мощные силы – в первую очередь телевидение и радио. Я с ужасом смотрю на юных потребителей попсы, говорящих, жующих, целующихся, спящих с наушниками в ушах. Что с их душами? И есть ли у них душа? Или давно отлетела, не выдержив шумовой агрессии? Шум - тотальная проблема. В Англии тоже немало магазинов, особенно молодёжных, где гремит музыка. И всё же масштаб не тот. Улицы свободны от звукового мусора, которым полна Москва. Вас никто не имеет права поливать музыкальными помоями из окон и с балконов. А если кто-то и посмеет, есть возможность пресечь. Работает закон.
Перед началом моего чтения в Пушкинском клубе в зал забежал потерявшийся щенок, которого, как мы узнали из надписи на ошейнике, зовут Тоска (видимо, хозяева – любители оперы). Тоска весело обнюхала всех присутствующих, а присутствующие в свою очередь немедленно занялись устройством тоскиной судьбы. Никому и в голову не пришло прогонять собаку. Была одна объединившая всех забота – найти хозяев. Позвонили по трём указанным на ошейнике телефонам. Никого не было на месте. Сообщили на автоответчик телефон клуба. Где-то нашли поводок и, извинившись перед гостями за некоторую задержку и за то, что, вопреки правилам, телефон во время чтения останется включённым, начали вечер. Умный телефон позвонил только во время перерыва. Хозяева нашлись, и одна из ведущих вечера вызвалась отвести Тоску домой, благо дом был рядом. Правда, это заняло больше времени, чем она предполагала, и второе отделение пришлось начать без неё. Тем не менее, всё кончилось благополучно. Но я поинтересовалась, что пришлось бы предпринять, если бы хозяева не нашлись. Мне сказали, что самый простой путь – доставить собаку в полицию. Сочетание «собака-полиция» прозвучало для моих ушей устрашающе, но меня уверили, что в полиции прекрасно обращаются с животными, и найти хозяев или отвезти собаку в приют – прямая обязанность полицейских. И здесь работает закон. Вообщем, нормально, - как любят говорить в нашем ненормальном государстве, где полно не только бесхозных собак, но и бесхозных людей. Правда, музыки много, если то, что гремит и стучит на всех перекрёстках можно назвать музыкой.
Когда я вернулась в Москву, меня часто спрашивали, как я отдохнула. Я не отдохнула, а устала – от выступлений, общений, перемещений. Если я и отдохнула, то от некоторых особенно назойливых свойств нашей жизни. Правда, отдыхать от них опасно. По возвращении трудно привыкать. Ведь возвращаешься из страны, где непрерывно говорят «thank you» и «sorry», в страну, которая встречает тебя в аэропорту ледяным: «Женщина, проходим».
«Во, жиды приехали», - услышала я в зале, где пришлось долго ждать чемоданов. Это разговаривали подвыпившие носильщики, которые тоже ждали наших чемоданов, собрав все имеющиеся в наличии тележки. «Откуда ты знаешь, что это жиды?», - спросил напарник. «Ясно, что жиды. У них по всему миру родственники и знакомые. Вот они и шляются.» «А ты, случайно, не жид?». «Не, я с Кубани» «А какая на Кубани река?» «Дон» «Прости, Олег, - с трудом собирая слова, произнёс тот, кто оппонировал Олегу, - но Дон и Кубань – совершенно разные вещи». «Ты чего? - настаивал Олег, - Дон, конечно». «Прости, Олег, - продолжал оппонент, - но Дон и Кубань - совершенно разные вещи. Дон и Кубань – совершенно разные вещи. Ты уж прости, Олег…». Поняв, что разговор обещает быть долгим и трудным, я пересела в другой конец зала и развернула газету. Но и газета не стала утешением, поскольку я наткнулась на какую-то книжную рецензию, которая являла собой сплошные ужимки и прыжки, ёрничанье и желание задеть побольнее. Слава Богу, что захватила с собой из Лондона пятничный номер «Independent» («Независимой»), с приложением, в котором публикуется огромное число рецензий на спектакли, фильмы, концерты, книги. Их интересно читать даже тем, кто не смотрел спектакля, не посещал выставки, не слушал концерта. Нет, вовсе не все рецензии хвалебные. Много критики, но мотивированной и корректной. Пишет не «отвязанный» юнец (хотя у нас уже и не юнцы так пишут), а владеющий материалом профессионал. В Англии тоже полно таблоидов и жёлтой прессы. Но разница в том, что существует периодика, которая держит марку и ни при каких условиях не опустится до дешёвки. Есть пресса, где качество гарантировано.
Конечно, в стране, где тебе не гарантируют ни жизнь, ни здоровье, ни безопасность, качество прессы, может, и не самый главный вопрос, но дело в том, что всё взаимосвязано. И хаос в одном неминуемо порождает хаос в другом.
Часто вспоминаю узкую дорожку в Лондоне вдоль длинного канала, где мы однажды вздумали прогуляться. Оказалось, что это - любимая трасса велосипедистов. И каждый раз, когда мы делали шаг в сторону, чтоб пропустить велосипедиста, тот или благодарил или растягивал губы в благодарной улыбке. Мы уже совсем размякли от умиления, когда вдруг идущий нам навстречу молодой человек резко остановился и поднял голову. На парапете моста над нами сидела стайка милых мальчиков, которые развлекались тем, что смачно плевали на голову прохожим. Нам повезло, а молодому человеку не очень. «Нет, не надо умиляться, - подумали мы, - везде есть и хорошее и дурное, важно только чего больше». Интересно, какие слова и междометия произнёс в сердцах пострадавший (а у него изо рта вылетало множество каких-то произносимых под нос шипящих и свистящих). Что в этом случае произнесли бы в России гадать не надо. Это так же плохо поддаётся переводу как стихи.

2001

Его величество пустяк

«Поэзия, следи за пустяком, / Сперва за пустяком, потом за смыслом" (Ал. Кушнер). Мудрый совет, к которому полезно прислушаться любому — не только поэту. Пустяк, деталь, подробность образуют и плоть стиха, и фактуру жизни. Действуя слишком целенаправленно, мы рискуем пролететь мимо цели, как Шлиман, который в поисках Трои срыл пласты, хранившие ее останки. «Стих держится на выдохе и вдохе, / Любовь — на них, и каждый сдвиг в эпохе» (Ал. Кушнер). Стихи почти всегда начинаются с пустяка: с интонации, с едва различимого, лишенного внятного смысла созвучия, с «шепотов и звонов». Это Божьи подсказки. Господь сотворил все, но не все им сотворенное найдено. Поэт ничего не выдумывает. Он лишь обладает способностью улавливать то, чего не улавливают другие. «Поэзия есть сознание своей правоты», — сказал Мандельштам. Отчего оно возникает? Оттого, наверное, что существует множество доказательств этой правоты. Неожиданные аллитерации, невесть откуда взявшиеся внутренние рифмы, новые непредвиденные оттенки смысла — все это сигналы, звоночки, знаки того, что поэт ищет ТАМ и ТО. Детали, мелочи щедро вознаграждают за пристальное к ним внимание.

Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.

О. Мандельштам

Прежде чем успеваешь понять, о чем эти стихи, ощущаешь их вкус на губах. Льнущие, щекочущие звуки «л», «м», «п» сами подобны поцелую. Вряд ли поэт целенаправленно подбирал подобные созвучия. Они явились плодом его бормотаний, родились из той невнятицы, которая предшествует стихам.

Как бы цезурою зияет этот день:
Уже с утра покой и трудные длинноты,
Волы на пастбище, и золотая лень
Из тростника извлечь богатство целой ноты.

О. Мандельштам

Ощущение простора и пространства возникает не из смысла сказанного, а из-за протяжности, длительности гласных. Пробежав по безударным слогам, как по ступенькам,отдыхаешь на долгих, как летний день, ударных гласных. Это и есть бесчисленные доказательства правоты поэта. Доказательства того, что созданное им — не случайный набор слов, а нечто изначально существующее и лишь счастливо найденное.

Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют, — тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.

Б. Пастернак

Доминирующее в первых строках ударное «а» (годАми, когдА, зАле, БрАмса, сыгрАют) сменяется настойчивым «у» (изойдУ, прогУлки, клУмба, садУ). Рождается протяжное «ау», как долгий зов, перекличка с прошлым. И кажется, что все паузы здесь заполнены эхом. Когда насилуют слово, делая его рабом идеи или антиидеи, когда обращаются с ним, как самодур-хозяин с гуттаперчевым мальчиком, заставляя его проделывать немыслимые акробатические трюки, – слово мстит. Внешне послушное, оно оставляет нам только свою оболочку, закрывая доступ к душе. Слово никому ничего не должно. Его назначение — в одном: быть «блаженным и бессмысленным».
Баратынский назвал поэзию «полным ощущением известной минуты». Наверное, чем больше подобных минут, тем ВЫШЕ КАЧЕСТВО ЖИЗНИ. К сожалению, в мире популярны иные оценки. Качество жизни принято определять количеством удобств на душу населения. Причем не только на рациональном Западе, но и на Востоке. Восток, где родилась медитация, где издавна существует культ созерцания, где внимание к деталям столь велико, что чаепитие или составление букета — почти священнодействие, — этот Восток все больше меняет свое лицо, приобретая стандартные западные черты. Целеустремленность, деловитость, эффективность — вот свойства, которыми гордится и стремится обладать нынешний мир, становясь все более механистичным, запрограммированным, единообразным. Подобные тенденции существуют давно. Более века назад говорили о том же. Сегодня эти процессы, как и вообще темп жизни, идут быстрее. Негодовать по этому поводу, становиться этаким современным луддитом нелепо и бесполезно. Мир развивается по своим законам, и трудно предвидеть, что будет с ним и с нами завтра. Ясно одно: в этом сверхскоростном, унифицированном мире выражение «полное ощущение известной минуты» звучит анахронизмом. Но именно это ощущение и делает жизнь по-настоящему качественной, и приходит оно, когда решаешься, отступив от мировых стандартов, жить по своим собственным часам — по часам с замедленными стрелками. Лишь тогда «бытие раскрывает пошире свои голубые глазки» и становится внятным то, что прежде проходило незамеченным, казалось несущественным, пустячным, — что деревья похожи на японский букет, что снег падает бесшумно, как свет, что из спички вылетает огонь. «Какая, однако же, за всем этим божественная игра!» — восклицает в своей книге «Голос из хора» Абрам Терц, то есть Андрей Синявский. И зту «божественную игру» он разглядел не где-нибудь, а в мордовских лагерях, когда жить невозможно, когда, по его собственным словам, «самая мысль гасится усталостью и равнодушием ко всему».
«Savoir vivre», — говорят французы. «Умение жить». Не знаю, что они вкладывают в это понятие, но, на мой взгляд, «savoir vivre» — это умение чувствовать себя богатым, не имея ни гроша за душой, способность из ничего сколотить капитал, за который трястись не надо, поскольку его нельзя ни украсть, ни пустить по ветру. Дождь, туман, птица, случайный разговор, стихотворная строка, воспоминание — вот они, несметные богатства умеющего жить. Лишенный почти всего, кроме способности видеть, слышать, думать, он тем не менее чувствует себя так, «как будто дали в охапку все сразу, и я стою, прижимая все и ничем не владея, и не знаю, куда положить и что взять». Вот он — баловень судьбы, миллионер, владелец — нет, не «заводов, газет, пароходов», а мильонов минут, прожитых с абсолютным ощущением полноты. Таких баловней судьбы единицы, но именно они не только «умеют жить», но и учат тех, кто не знает своего счастья. Причем учат, не уча и даже не ведая, что учат. Учат лишь тем, что живут по своим часам и расставляют акценты в соответствии со своим представлением о главном и второстепенном, существенном и пустом. «Из чего, собственно, состоит творчество? Да из запаха опилок, расколотого зимой полена, когда оно такое пряное на морозе. Из этого...» — говорит режиссер и художник Юрий Норштейн — еще один баловень судьбы. Чего ни коснется его взгляд, все оживает, пульсирует, дышит, как в сказке братьев Гримм, где от взгляда доброй девочки расцветали цветы, запевали птицы. Там, где для обыкновенного человека унылая пустыня, там для него мощная стихия, звуковая, цветовая, всякая, а любая мелочь может стать сильнейшим импульсом. «Кадры возникали спонтанно, выскакивали неизвестно откуда», — говорит Норштейн. Фильм «Сказка сказок» начался для него со старого полусгнившего тополя, который рос во дворе. Одинокая фигурка женщины, появившаяся в свете фонаря, чтоб через секунду исчезнуть в ночи, подсказала эпизод на танцплощадке. «Поэзия, следи за пустяком...» ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ПУСТЯК есть молекула жизни, живая клетка, основа человеческого бытия и искусства. Собственно, искусство и есть жизнь, только в ее сгущенной форме. «Когда не происходит ничего, все главное с тобою происходит» (Ник. Панченко). У художника все идет в дело, становясь сушняком для его костра. «А что такое искусство? Ты будто греешься у огня, который сам разжег», — говорит Норштейн. Но, разжигая огонь для себя, художник согревает многих, каждого, кто захочет забрести на огонек.
Мне недавно попались на глаза строки о том, что жизнь — это сплошная цепь разочарований, непрерывное расставание с иллюзиями детства и надеждами юности, что человек непременно терпит крах: не в любви, так в творчестве, не в творчестве, так в дружбе, не в дружбе, так в отношениях с детьми. В итоге – разбитое корыто. «Умение жить» — это, наверное, еще и способность оставаться ОЧАРОВАННЫМ СТРАННИКОМ НЕСМОТРЯ И ВОПРЕКИ, способность сохранить завороженность жизнью. «Придешь домой, шурша плащом, / Стирая дождь со щек: / Таинственна ли жизнь еще? / Таинственна еще» (Ал. Кушнер). Такое умение дается лишь тем, кто способен воспринимать жизнь на молекулярном, на клеточном уровне, то есть на том, на котором она почти никогда не разочаровывает; кто способен сохранить детское умение жить здесь и сейчас, кому дан талант одухотворять сиюминутное и видеть «необъятность в точке тесной» (З. Миркина). С одной стороны, это очень трудно и мало кому доступно, но с другой — предельно легко, потому что для этого не требуется ничего, кроме рецепторов, данных с рожденья, и того, что ежесекундно дается свыше: день, ночь, воздух, ветер, смех, слезы, тишина, звуки. Надо только уметь всем этим распорядиться. Так, как когда-то умел заключенный мордовских лагерей. «Интересно думать на минимуме — когда ничего нет, ни книг необходимых, ни сил, негде взять справку. Дано несколько строк или одна музыкальная фраза, и вот в нее погружаешься и начисто забываешь себя». А забыть себя — это уже очень много. Это почти синоним счастья.

Ритенуто, ритенуто,
Дли блаженные минуты,
Не сбивайся не спеши,
Слушай шорохи в тиши.
Дольче, дольче, нежно, нежно...
Ты увидишь, жизнь безбрежна
И такая сладость в ней..
Но плавней, плавней, плавней.

1995
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.