Анатолий КОБЕНКОВ
...Боратынский, Тютчев, Некрасов, Случевский, Анненский, Мандельштам, Пастернак, Шенгели, Хармс, Введенский, Глазков, Бродский...
Яснее ясного, что все эти важные для меня поэты принадлежат России, и в первую очередь, главному для нее языку - русскому; конечно, мне и в страшном сне не приснится наш Пушкин как певец небес африканских, наш Блок - как воспеватель берегов Рейна, а наш Есенин - как поэт Персии. Однако я, как и вы, знаю: первый из них не однажды замышлял побеги в страны иные, второй испрашивал у советского правительства разрешения на выезд из эсэсэсэрии, третий - не без восторга - принял советский Туркестан за настоящую Персию и, оглянувшись на восточную строфику, воспел взоры чужеземки Шаганэ. Мы помним, что замысливший бежать из России Пушкин измучил себя упражнениями в стихосложении на французском, однако никто не знает, что обрела бы при сопутствующей ему удаче поэзия Франции, но зато всякий ведает, что Россия - даже при успешном для поэтовой задумки раскладе - своего первого поэта не потеряла бы, ибо к тому времени Пушкин уже был Пушкиным: слово его не только прозвучало, но и многое - и во многих русских - изменило.
Чем были иные берега для русских поэтов: Италия - для Гоголя и Вячеслава Иванова, Франция - для Ивана Бунина и Георгия Иванова, Китай - для Валерия Перелешина и Арсения Несмелова, Америка - для Ивана Елагина и Иосифа Бродского, нынешняя Канада - для Бахыта Кенжеева?
Конечно, иные берега были для всех только что названных (и не названных) спасением, в том числе и от большевистского террора, гэбэшных наездов и цензурных шпицрутенов. Что значили эти иные берега уже не для них, как российских странников или эмигрантов, а для их муз?
Ровным счетом ничего, ибо ни одна из сих муз менять свое местожительство даже и не собиралась: как начали они свое ино-странное бытие на российских просторах, так на них же и остались, ибо и большой, и малой родиной для всякой порядочной музы является не город, ей внимающий или ее не переносящий, а язык, ее выкликнувший, а заодно и окрыливший.
Кто будет сомневаться в том, что "Дух дышит, где хочет..."!
Кто не согласиться с тем, что Духу вольготнее всего дышится в языке, в слове, так вышло, что в нашем случае - русском, так выходит, что - к нашей радости - в стихе русском. Посему и взглядываю на всех помянутых в этом монологе как на счастливчиков: сбежали, поскрылись, эмигрировали - пребывают себе на радость, будучи своими в области Духа, иностранцами - на меридиане быта...
Вечно настроенному на побег русскому поэту сбежать из России не стоит труда: строка- другая и -- он, глядишь, мусульманин, строфа-другая -- и он в иудеях. Но мусульманин он - русский, иудей - русский, китаец - русский, ибо прежде всего и везде - русский поэт, ибо бежать из языка равносильно для него самоубийству - здесь, в русском слове, его родина...
Все это, конечно же, наговорено затем, чтобы указать на наше родство - по Слову, а значит, и по Духу, и, само собой, по прописке - с теми поэтами, которые съезжаются на наш четвертый фестиваль поэзии, чтобы лишний раз настоять на нашем братстве: с живущей в Германии Ларисой Щиголь, с прикипевшей к Англии Лидией Григорьевой, - затем, чтобы ткнуть в счастливую общность для нас, прописанных на сибирских просторах, с русским лондонцем Равилем Бухараевым, с русским американцем Андреем Грицманом, русским парижанином, а заодно и чехом, Александром Радашкевичем, с русским иерусалимцем Семеном Гринбергом.
Свои для русского слова, самые свои для русского стиха и русской поэзии, они - русские поэты иных берегов - могут примнится иностранцами только тем, кто ни слово это, ни стих этот, ни поэзию эту вообще не дорасслышат, то есть, как подсказывает Библия, исключительно безухим.
Равиль Бухараев - казанский татарин, с отличием закончивший мехмат Казанского университета, сделавший нешуточные открытия в иностранной для меня области математики; однажды, по случаю заброшенный в Венгрию, он настолько подчинился ее слову, что оказался первым, кто создал на языке великого Петефи венок сонетов; русский поэт, он особо любим мусульманским миром - на его счету около десятка томов, объясняющих его воздух, в его активе несколько тысяч дивящих своим наивернейшим звучанием русских стихов; на одной из моих книжных полок, среди многих иных его сочинений, живет одна из престраннейших книг минувшего столетия - вышедшая в Лондоне с четырьмя венками сонетов, написанных Равилем на русском, татарском, английском и венгерском.
Неизменно вечная муза Бухараева - русская поэтесса Лидия Григорьева - живет по иным законам: стих ее, начавший свое житие на Чукотке и в Москве, продолжившийся на Украине и в Лондоне, иной: то захлебывающийся от счастья, то заикающийся на боли, он, создаваемый во имя иной, новой музыки, глотает слова и даже фразы, чтобы разом - и его создавшей и ему внимающему - очиститься, посветлеть лицом, душою и помыслами.
Живущая в Мюнхене русский поэт Лариса Щиголь, опять же, иная: ее стих глядит во все стороны жизни, не в силах проигнорировать ни день нынешний, ни день минувший - он капризен, часто не послушен расхожим ритмам, срывается то на причитание, то на возглас, отчего мнится, будто устами Ларисы говорят все сразу: и девицы родной ее Украины, и многомудрые москвички, и наивные иркутянки, к коим она имеет самое прямое отношение, ибо жизнь ее берет начало именно что в Иркутске.
Андрею Грицману по силам сполна выговориться как в стихе регулярном, так и в стихе свободном, московская вольница то и дело перебиваема в нем петербургской строгостью, нью-йоркская подземка никак не заглушит его российскую тоску по несбыточному, а американские ритмы вынуждают переходить от ритма шалого к ритму неспешному: Грицман пишет еще и замечательные эссе, некоторые из них глядятся почти академическими.
Семен Гринберг на свой лад разрабатывает новую для нашей поэзии тему - тему бытия русского поэта и русского слова на земле обетованной. Вероятно, по этой причине стих его держится малейших подробностей, не чужд рассказа, но и - темнот, обеспеченных добротным знанием Торы, то и дело перебиваемой родной для него Московии.
Александр Радашкевич вернее многих помнит ахматовское замечание, предлагающее нам взглянуть на лирику как на единственную возможность спрятать главную часть своих помыслов. Его стих особенный: задыхающийся на расхожих метрах, легкий и не ведающий никаких остановок в престранных верлибрах. Радашкевич редко-редко пишет, вглядываясь в нас, внимающих ему читателей, чаще - в себя, дуя - чтобы приостыла - на свою ребячью душу, в которой на равных сходятся и давняя Уфа, и недавний Питер, и жаркая Москва, и уютный Париж, и страсти нынешние со страстями времен Екатерины Великой...
Из-за этих, бесспорно русских, поэтов, живущих на иных берегах (приплюсуем к ним русского американца Льва Лосева, русского канадца Бахыта Кенжеева, русских немцев Вебера и Чконию, русских парижанок Горбаневскую и Погожеву) наше культурное пространство представляется мне безбрежным...
* * *
Равиль БУХАРАЕВ
Я и не жил до сих пор толком.
Был как новый, а теперь - трачен.
Что ж ты вяжешь-то меня долгом?
Донимаешь-то зачем плачем?
Уходил я от тебя сушей,
потому что был твоей скукой.
Что же нынче-то в тоске сущей
допекаешь ты меня мукой?
Уходил я от тебя небом,
отцепись ты со своей болью!
Все-то манишь ты к себе хлебом,
а встречаешь, дай-то Бог, солью.
Уходил я от тебя морем,
загибался под чужим кровом...
Да отстань ты со своим горем!
Отвяжись ты со своим зовом!
Обделяла ты меня волей,
наделяла грудой объедков...
Что ж ты мнишь себя моей долей,
кровом, родиной, землей предков?
Что ж ты мнишь себя моим домом?
Что ж ты мнишь себя моим храмом?
Испечется всякий блин комом.
Обернется всякий стыд срамом.
Только сам-то что опять вою?
Мне ведь идолы - твои боги.
Но куда я с этой любовью,
кроме как опять к тебе в ноги?
Через море, небеса, сушу
вспять иду, как уходил раньше...
Измочалила ты мне душу.
Бог с тобою, будем жить дальше.
* * *
Лидия ГРИГОРЬЕВА
Тайно в империю въехав,
тайно ее покидаем.
И хорошо, что не пехом -
едешь, тоскою снедаем,
в еврокомфортном вагоне
или летишь на "Конкорде",
житель иных Патагоний -
с гордой кручиной на морде.
Буде Господняя милость -
всюду закон непреложен -
выпрем Россию на вынос
мимо прилежных таможен.
Споро просеяв пространство
сквозь потогонное сито,
выпьем за гвоздь постоянства
в рваной обувке транзита.
В лапах тоски завиральной
чует, что песенка спета,
житель Деревни Глобальной -
муха в сетях Интернета.
Мы ж, с переменным успехом,
все в чемодан покидаем,
тайно в империю въехав,
явно ее покидаем.
* * *
Андрей ГРИЦМАН
Над всей Испанией безоблачное небо.
Век кончился. Осталось меньше года.
Смысл жизни остается где-то слева,
у дачного загадочного пруда.
Над всей Голландией плывут головки сыра,
над пагодами домиков имбирных.
Там сдобный запах дремлющего мира,
он в перископе видится двухмерным.
Над всей Россией тучи ходят хмуро,
и в магазинах "появилось сыра".
Идут войска на зимние квартиры,
и на броне ржавеет голубь мира.
Над всей Малаховкой летают девки круто,
над зеленью прудов пристанционных.
Внизу в шкафах с тоской звенит посуда,
и мужики вздыхают исступленно.
Над всем Китаем дождь идет из риса,
но в атмосфере не хватает сыра.
По всей Евразии летает призрак мира
подобием дощатого сортира.
Летит над США ширококрыло пицца
с салями и, конечно, с сыром.
За ней следит патрульная полиция
с сознаньем веры, верности и силы.
В Канаде, там идут дожди косые,
густые, как на площади Миусской,
где сладковатый запах керосина
стоит сто лет и продают сосиски.
Над Средиземноморьем голубое
разорвано пурпурно-серым взрывом.
Фалафель там сражается с хурмою,
сулаки бьются с хумусом и пловом,
но, как всегда, нейтральны помидоры.
Над Гибралтаром вьется истребитель,
взлетевшая душа Шестого флота.
В компьютере там есть предохранитель.
Он нас предохраняет от ошибки,
чтоб не пришлось начать все это снова,
и, встав с колен в той безымянной дельте,
следить над головой за тенью птицы,
парящей и рассеянной в полете.
Глядишь, и улетит, нас не заметив,
к далекой нам неведомой границе.
Я, как всегда, один лечу безбожно
над океаном, беспредельно снежным.
Двойное виски ставлю осторожно.
На стюардессу я гляжу безгрешно,
как на заливы Северной Канады,
и мир пульсирует на телепанораме.
Так славно ощущать себя агентом
Антанты, в белой пробковой панаме,
Джеймс Бондом в легкой шапке-навидимке.
И, пролетев над Англией, как ангел,
в Италии остаться у залива,
случайно и как будто по ошибке.
И пить кампари, чтоб не опознали.
В вечернем баре девке в мини-юбке
слегка и бескорыстно улыбнуться,
с надеждой, чтобы, опознав,
еще налили.
* * *
Лариса ЩИГОЛЬ
Что ж - Пушкин? Ну сказал - и был таков.
На то и гений - не понять не стыдно.
А что между словесных игроков
Столь много наплодилось дураков,
Так в том его вина не очевидна.
Что ж - Пушкин? Ну сказал - так ведь не нам.
Известно, что поэт по временам
Насмешничал и даже корчил рожи.
Известно же, что тот, кому сказал,
Эвтерпу и впоследствии терзал
И что вообще врубился - непохоже.
Что ж - Пушкин? Сам-то был умен, как бес.
И с этой констатацией, и без:
Никто других к уму не приневолит.
Вот он сейчас глядит на нас с небес,
Хихикает в кулак и ноготь холит.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.