К ЖИВУЩЕМУ В НЕБЕ ЖИВОМУ

 Александр Радашкевич
О книге стихов Лидии Григорьевой 

Книгой стихов говорят с любимыми, с прошлым, караулящим нас за углом, с надеждами, которые прикажут долго жить, с воспоминаниями, неприметно теряющими причинную связь с былым, говорят с собой в шумно-недвижном мире и, наконец, с собой самым далёким, с собой в себе. Я не говорю о пустой породе – тех книгах, которые пишутся ради того, чтобы полюбоваться собой, ничего из себя не представляющим, ибо их, естественно, абсолютное и неиссякаемое – рыночное – большинство. Ведь из головокружительно громадных котлованов и потаённых подземных жил, как прежде и как всегда, чудом извлекают по нескольку драгоценных зёрен в год.
Но эта книга бледно-небесного цвета, с дюреровской «Меланхолией I» на обложке, особая: без всяких стилистических условностей и литературных ухищрений, невыносимо прямой речью говорит она не с читателем и не с автором. Она говорит с неживым сыном, с погибшим. Говорит страшным голосом вопиющей на руинах жизни матери. Вернее, отбросив котурны античных трагедий и не усиливая голос широкогорлым глиняным сосудом, она говорит тем леденящим душу шёпотом, который заглушит все многоголосые хоры взывающих к онемелому небу реквиемов: «Мама, зачем ты живешь, если меня уже нет?..»
Точка отсчёта этой книги не жизнь, а смерть, и такие книги пишутся простыми, последними – голыми – словами, каменеющими на ветру жизни:

 Ты прошёл тропой другою,
в тяжком воздухе мелькнув,
тело выгнувши дугою,
крылья волглые сомкнув.

Ты прошёл, как дым и ветер,
сквозь пространство, наугад.
За тобой, душист и светел,
 мёл позёмку листопад.


Но сначала, там, «на слиянии лет», в окуляре прошлого, чья «даль великовата для людского зренья», в «круглосуточном гетто» детского сада, там, где ещё не «завис в проводах неразумный птенец», – он, прошлый мальчик с щемяще простым и любовно данным именем Вася:

 Это там, сбиваясь с ног,
ошалевший от разлуки,
ты ко мне бежал, сынок,
и запрыгивал на руки.

Это там:

 Изо всех сжимала сил
тельце детское цыплячье.
Слёзный дождик моросил,
неотвязный и незрячий.

Это запретная тема, выше всех сил, из тех, что не должно быть на Божьем свете, из тех, когда отворачиваются в смятении, опускают глаза, упадают душой ниже пят: «В молодости страшно умереть: кажется, что смерть необратима». Тема, от которой столбенеют, как обернувшаяся Эвридика:

Горьких слёз покаянья
я не смою с лица
и пойду на закланье,
как тупая овца.

«Небожитель» – это десятая книга стихов Лидии Григорьевой, и говорить о ней можно лишь в том ключе, что лучше бы её – для Лидии Григорьевой – никогда и не было, лучше бы «рваная ткань бытия в колотых ранах» никогда не провисала «в бездне преисподней», где «во тьме умирает свеча», и лучше бы величественная женская фигура дюреровского средневеково-ренессансного мистицизма, окружённая хаотическим нагромождением символов науки, быстротечного времени и орудий ремесла, в компании понурого путто в кружевной распашонке, сидящего на жёрнове с грифельной доской в пухлых пальчиках, и костлявой, неловко свернувшейся собаки, похожей на маленькую корову, – лучше бы она никогда не упёрлась невидящим взглядом в беззначную даль на фоне лестницы, ведущей в никуда, в венке из гравюрных лютиков и водяного кресса, оберегающем и неуберёгшим от коварного влияния Сатурна. Могучая и крылатая муза германского гения силится и не может прорвать взглядом пелену вещного мира и приобщиться милосердно сокрытых, сокровенных начал Вселенной. Она неутешно скорбит.
И дело, конечно, не в том, что, по мысли Аристотеля, «все воистину выдающиеся люди, отличившиеся в философии или в политике, в поэзии или в искусстве – меланхолики», и не в том, что, как утверждает Агриппа, «меланхолическая одержимость делает человека способным приблизиться к познанию и высшей истины», а – в нежелании знать, понимать, видеть. Дело в выпадающем из рук Меланхолии циркуле:

 Я на сыром сквозном ветру
укутаться не смею.
И даже слёзы не утру,
 пока не околею.


И вдруг она по-матерински, почти по-домашнему одёргивает своего «нездешнего соглядатая» – его, занебесного:

 Я руки к небесам воздену:
молись и кайся!
Смотри, смотри, что ты наделал,
 не отвлекайся…


Мне, пожалуй, труднее других писать о «Небожителе», потому что пишу о друге, чья боль и чья ноша знакомы не издали и не понаслышке. Поэтому я сознательно избегаю оценочных категорий. Эту книгу, безусловно, оценят настоящие критики, каковым я, слава Богу, не являюсь, ибо к живому и подлинному не умею ни подходить отстранённо, ни прикидывать, ни прицениваться.
Могу лишь засвидетельствовать, что Лидия Григорьева – человек не сломленный, но деятельный, верящий, одержимый и страстный. Она ездит по миру, выступает (кто из нынешних способен, например, собрать полный зал на чтение русских стихов в… Китае?), снимает телефильмы, пишет прозу и публицистику, даёт интервью, полемизирует, ратует, щедро величает и доказательно изобличает. Но здесь я умышленно опустил все острые углы (кастовые лит. премии, растворение литературы в интернет-помойке, министров антикультуры и апологетов кузькиной матери, эпоху отлива и амнезии, сериальное «искусство», филоложство, новояз и хамократию – выбирайте сами, по вкусу), понимая, что это тема тем, тема над темами, исключающая даже намёк на посюстороннюю преходящую суетность.
Нас сроднил далёкий Байкал (см. мою «Ирландскую песню»), под эгидой недавно покинувшего нас друга, прекрасного сибирского поэта Анатолия Кобенкова, потом – уютная Бавария, потом невероятная прародная Индия и, наконец, Англия, где москвичка Лида теперь живёт. Но прежде всего нас сроднил казанский москвич Равиль Бухараев, поэт, писатель, журналист, а также то благословенное лондонское предместье, где они обитают и к которому обращено моё неопубликованное

СИДЕНАМСКОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ

Когда б Равиль, когда бы Лида
в Британии отнюдь не обретались
на Сиденамском самом на холме
(не путать с Цыганским, Датским
иль Честного дуба), средь зимних
затаённых роз и раненых камелий
в элизии своём постэмигрантском,
когда б не Дельвиг с его буколикой
антологической, то бишь той самой
буколической идиллией его, то
было б, верно, мне, как ранее, заранее
в стране островитянской сей оскар-
уайльдистей, сырее и британистей,
ну, словом, чайльдгарольдистей
вполне, когда б не повечерний в пабе
эль, а утром вновь – большой театр
жизни, когда б не Филемон и не
Бавкида, когда б не Лида, не Равиль.

К «Р.Б.» обращено одно из самых завораживающих стихотворений книги – «Житейских радостей заёмный жёсткий жмых…», как и зримое «Алтайское фото». Зримое потому, что Лидия Григорьева – известный в России и на Западе фотохудожник, мастер созданного ею жанра фотопоэзии, где образы разительно живых камелий и роз её сиденамского сада таинственным образом соседствуют с венецианскими видениями людей-цветов, целомудренно обнажающих себя и свои «людские пени» феерией извечных барочных масок. Те, кто был в Москве на недавней, прошедшей с огромным успехом презентации «Небожителя» Лидии Григорьевой, знают, о чём речь.

 Длится, воли нас лишая
и сводя с ума,
эта личная, большая,
 тёмная зима…


Не ищите это стихотворение в книге: оно из новых стихов. Хотя говорить о стихах «новый», «старый» – это чистой воды эвфемизм. И всеконечно, он услышал их, эти песни душевной зимы, эти «слова голимые», небожитель. Он, «ангел вопиющий» и «ангел-очевидец». Он, кто «стоит в поднебесном саду в свете неистовом и раскалённом, траурный ангел с крылом опалённым».
«Холодные иконки потрогаю руками», – шепчет как во сне мать Меланхолия. И где бы она ни была, она всегда там, в Филях:

 Квартира наша зимой,
заснеженный вид красивый.
Приеду побыть с тобой,
 сын мой неугасимый!


Сын «невидимый и предвечный», он живёт и будет жить в этих скорбных строках. Он читает их вместе с нами – каждый раз, когда мы их читаем.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.