Диалоги о поэзии. Юрий Беликов
Юрий Беликов
Юрий Беликов — поэт, прозаик, публицист. Родился в городе Чусовом Пермской области. Автор трех поэтических книг: «Пульс птицы», «Прости, Леонардо!» и «Не такой». Лидер движения «дикороссов». Стихи публиковались в «Литературной газете», журналах «Юность», «Знамя», «Дети Ра», «День и Ночь», «Арион», «Флорида» (США), «Зарубежные записки» (Германия), «Иерусалимский журнал» (Израиль), «Крещатик» (Германия), в антологиях «Самиздат века», «Гениальные стихи» и др. Награжден Орденом Велимира «Крест поэта». Член редколлегий журналов «День и Ночь» и «Дети Ра». Член Союза писателей XXI века. Живет в Перми.
— Юра, двадцать лет назад ты напечатал в «Юности» (№ 12, 1987) статью «Где мои двенадцать лет», где, в частности, процитировал мое письмо в редакцию. Напомню, о чем шла речь. «Преподаватель Верхнеспасской школы Евгений Степанов пишет: "В областном центре (Тамбове. — Е. С.) выходят две газеты — "Тамбовская правда" и "Комсомольское знамя". Кого можно прочитать в этих изданиях? Прежде всего, членов СП СССР С. Милосердова, И. Кучина, редактора Тамбовского отделения Центрально-Черноземного книжного издательства В. Дорожкину. А, скажем, стихи М. Кудимовой, "нового русского поэта", по выражению Е. Евтушенко, я видел в тамбовской прессе за последние пять лет лишь дважды. Не говорю уже про других, менее известных "молодых" литераторов. Почти все мои знакомые из столичных лито уже обнародовали свои работы. А участники студии "Слово", которую я посещаю уже шестой год, вряд ли вообще когда-нибудь выйдут к всесоюзному читателю. У москвичей — явные прерогативы, у провинциалов — явные рогатины. Необходимо не только каждому областному центру, но и каждому районному центру иметь свой кооперативный журнал. Районный альманах или журнал активно бы сотрудничал с местной прессой. Дело бы пошло"».
Как ты думаешь, что-то кардинально изменилось в литературной ситуации? Или по-прежнему «у москвичей — явные прерогативы, у провинциалов — явные рогатины»?
— Женя, скоро рогатины станут прерогативами. Если пока не касаться литературы, а просто поговорить за жизнь, то вот тебе ее недавний лоскут: у мусорных баков в центре Перми я встретил святую Троицу. Как написал Юрий Влодов: «Два мужика да стервь!». Один — бывший комбат-«афганец», кавалер Ордена «Красной звезды» и его бывший сержант. А с ними — женщина, бывший главный бухгалтер одной из фирм, взявшая растрату на себя. Все трое — с зоны. У баков — букет ромашек в банке и найденная тут же иконка Николая Чудотворца. А рядом снуют их вчерашние одноклассники в джипах. Безмолвный и кричащий конфликт между бывшими и нынешними…
Теперь что касается литературы. Здесь ведь тоже схожая картина. Даже если в краевых или областных центрах есть свои журналы или альманахи, как в Екатеринбурге, Красноярске, Томске или Перми, в лучшем случае они становятся фактом достояния кучки местных книгочеев, ну, «Журнального зала», в худшем — фактом биографии автора. Разумеется, никаких гонораров. В местном отделении Союза писателей России до недавнего времени его членам платили стипендию — 200 рублей. Я не оговорился: 200 — в месяц! Сейчас, вроде бы, и этих денег нет. Если писатель хочет выжить физически да еще прокормить семью, он элементарно должен бегать по двум-трем работам, никак с творчеством не связанным. Конечно же, когда не хватает денег на житье и времени на творчество, растет внутреннее раздражение относительно москвичей, пусть даже они отчасти этого и заслуживают. Ты можешь мне сказать, что некоторые творцы-москвичи, включая марочных — «новомировских», точно так же бегают по двум-трем работам. И все-таки, согласись, судя по пермским стипендиям для писателей, литературная жизнь провинции и столицы несопоставима. Хочешь услышать, что сказал мой друг, поэт и прозаик Юрий Асланьян про москвичей-шестидесятников в одном из интервью? «Они — мастера-имитаторы. Вторичность, имитаторство, которые сейчас захватили Россию, это все оттуда, из 60-х годов. Они могут наговорить, наобещать с три короба, а потом — развести руками и забыть про сказанное. В большинстве своем москвичи — паразиты, халявщики. Они — как присоски вокруг министерств…». Ты прав: все так, как и двадцать лет назад. С той лишь разницей, что многие жившие в провинции писатели стали бывшими провинциалами. Они перебрались в Москву и давно разрубили гордиев узел, стягивавший их в провинции. Теперь они — нынешние. А те, кто в силу разных причин не смогли уехать, так и остались бывшими. Сидят у мусорных баков и смотрят на букет ромашек и иконку Николая Чудотворца. Прямо как в стихотворении пермского поэта Коли Бурашникова: «Кто были тихими и злыми — вдруг стали смелыми, большими». И наоборот: «Кто были смелыми, большими — те стали тихими и злыми».
А есть еще ни те, ни эти.
Они все видят, словно дети.
Им все наскучило давно.
Они пьют горькое вино…
— А мы вообще знаем, что происходит в поэзии за пределами МКАД?
— За пределами МКАД — АД… Извини за невольную рифму. Вопрошающие российские аббревиатуры часто включают в себя ответ. Давай разбираться. Существовало хорошо управляемое литературно-художественное пространство бывшей Империи. В нем, в этом пространстве, заболевающие поэзией бескомпромиссные личности уходили либо в андеграунд, либо в диссиденты — иногда смешиваясь в этих двух понятиях, а иногда — расходясь. Сегодня это пространство разорвано. Люди разорванного и сгущенного, в основном вокруг Москвы и Питера литературно-художественного пространства, даже будучи профессионалами, нередко чувствуют себя заброшенными и ненужными. «Государству мы, поэтические бомжи, не нужны, а олигархам — и подавно…» — такие ко мне приходят письма. Этих писем много. Их боль — результат уже сформировавшегося дикоросского самосознания. А вот и подтверждение наличия этого самосознания — я прочту тебе выдержку из одного письма: «Наконец-то на склоне лет могу, так сказать, самоидентифицироваться: "дикоросс" — это в точку. Как при Советах, так и после, я всегда был дико одинок в моем мировоззрении, я действительно дико рос и всегда был чертополохом любого текущего огорода…»
Дикороссы — это те, кто не привык рассчитывать на приход Садовника и любовь Родины, кто прорастает самосевом. Но что может взойти из этих ростков? Вот только несколько строк из стихотворений, которые пришли ко мне самотеком за последнее время: «Тихо ехал на простор рецидивист…», «Джип скользит упрямо по горам навоза…», «Тут по ночам "Хочу на волю!" бомжиха пьяная вопит…», «Пугалом Тимошка служит у людей…», «Со скоростью ветра по разным заказам развозят усталые наши тела…», «Уколами сожгли мне вены…», «Продолжится кровавая Вендетта: пойдет братва районом на район...». По-моему, объяснять не надо, какие буревестники пролетают за пределами МКАД. Это — нижний, грозовой слой атмосферы. Этот слой еще таит обиду на Москву. Но над ним — другие слои с прорывами в горние выси. Там — без обид. Там-то, на мой взгляд, и концентрируется подлинная, самодостаточная поэзия, которая, в силу своего ухода в параллельные миры, погруженности в природные схроны и частичной неподверженности сглазу Интернета, почти не задета эпидемией Бродского, а если от чего и зависит, то от мифов собственных территорий.
И если раньше было невозможно представить, чтобы эти параллельные миры не устраивали бы временного замыкания с Москвой и Питером, то после следопытского заявления Дмитрия Кузьмина в одном из выпусков передачи «Большие» по каналу «Культура», что за московской кольцевой дорогой поэта встретить проблематично, замкадовцам (вот и родилось словцо!) только осталось пожать плечами: «Раз нас нет, то и вас нет! Ну, нет — и все!» Поэзия верхних слоев ЗАМКАДа (он же ЗАМОК ДА) переходит с человеческого языка на ангельский. Сколько можно «глаголом жечь сердца людей?!» Со времен Пушкина их сердца даже не обугливаются. Хочется, наконец, поговорить не с людьми, а с ангелами. Воспарить над землею. Только один пример — стихи екатеринбуржца Юрия Казарина:
Стрекоза на седьмом этаже,
словно капля дождя на ноже,
словно чеховское — в стороне —
выше смерти порхает пенсне
тридевятое лето подряд.
И глаза от России болят.
Видишь, все происходит уже «выше смерти». Потому что ниже — «болят глаза». Это то, что, быть может, вычерчивал в своем параллельном мире Геннадий Айги. Недаром Андрей Вознесенский заметил, что Айги — это агу Христа.
— Выходит, за МКАД — не только АД, но и признаки Рая?
— Одно не может жить без другого.
— Расскажи о своем проекте «Приют неизвестных поэтов», который сейчас воплощается в жизнь в «Труде».
— В 2002-м году в московском издательстве «Грааль» увидела свет книга с одноименным названием и подзаголовком «Дикороссы». Она стала результатом моего замера неосвоенных нашей критикой отеческих пространств — от Норильска до Ставрополя, от Иркутска до Великих Лук. В эту книгу вошли творения 40 авторов — от кочующего по таймырской тундре охотника Сергея Лузана до летающего на воздушном шаре у западных рубежей России Андрея Канавщикова. Замер подтвердил мои предощущения: то, что с московских колоколен видится «белыми пятнами» (как молвил мне любящий цитаты Саша Ерёменко: «К зырянам Тютчев не придет», когда я ему позвонил и сказал, что с тобой хотят познакомиться поэты из Перми), так вот, то, что видится «белыми пятнами», на поверку оказывается зарослями дремучей поэзии. Поэзия, конечно, может быть разной. Но существует дремучая, или дикоросская поэзия. Как, например, у красноярского бородача Сергея Кузнечихина:
Ну что же, мой друг, мы привычные,
пускай не по нраву шашлычная,
но, коли пришли, посидим.
На этом пиру не участники,
а все же возьмем собачатинки,
поморщимся, но ведь съедим.
Книга вышла и, как мне рассказали, стала настольной у члена-корреспондента Российской академии наук Петра Николаева, который после смерти академика Дмитрия Сергеевича Лихачева возглавил научно-редакционный совет по собиранию и выпуску антологии «Шедевры русской литературы ХХ века». Значит, замер мой не пропал втуне.
Моя собирательская идея глянулась и главному редактору газеты «Труд» Валерию Симонову, который предложил открыть в своем издании рубрику «Приют неизвестных поэтов». Вообще, если на рабочем столе главного редактора лежит посмертный томик стихов Поженяна, с которым, оказывается, несмотря на разницу в возрасте, человек дружил, это о чем-то да говорит...
Я могу сейчас с уверенностью сказать: рубрика стала одной из самых востребованных — об этом свидетельствуют сотни читательских писем. Люди устали от информационного обвала, в котором — жуткий клубок криминала, политики, экономики и гламура, никуда, по сути, не выводящий… Народ ищет ту самую «солнечную поляночку», что оставил в песенной памяти Алексей Фатьянов:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь…
А чтобы не быть голословным, прочту еще одно письмо из хутора Нагольный Котельниковского района Волгоградской области. Пишет школьный историк Михаил Капустин: «\´\´Приют\´\´! Как здорово, что ты появился в нашей огромной, но такой бесприютной стране. Особенно это так ярко показало опубликованное четверостишье красноярца Анатолия Третьякова:
Посреди честного мира,
возле платного сортира
я безденежный стою,
опираясь на струю».
И дальше: «Куда пойти, куда податься простому человеку в этой, так быстро капитализирующейся жизни?» А некуда податься простому человеку…
— Кого бы ты рекомендовал опубликовать в «толстых» журналах?
— Я, конечно, знаю немало «незахватанных» авторов, но толку-то? Оттого что я назову добрую дюжину дикоросских имен, картина литературного ландшафта в «толстых» журналах не изменится. Да простят меня мои кореша из разных городов России — те, о ком я уже где-то когда-то упоминал, а кому-то писал предисловия к выходящим книжкам, но сказать я сейчас хотел бы о тех, кто стал для меня личным открытием только что. После того как в «Труде» возникла рубрика «Приют неизвестных поэтов», я каждый день исправно хожу на почту, как рыбак к морю. Абонентский ящик — невод. А в неводе том — ежедневный улов: письма, письма и письма! Открываю бандероль из Ржева. Вынимаю книжицу. Белым — по черному: «Неизвестный поэт». Автор — Георгий Степанченко. Прочитал на едином дыхании — от корки до корки. Ощущение, что эта Тень давно за всеми нами наблюдает:
Кто я такой? Я — проживший семнадцать
мгновений
И перетерший железные цепи мыкит.
Я не вхожу в поколенья. Я выживший гений —
Тот, что, как мамонт, с валдайской вершины трубит…
Тошно мне, дико на этом российском
монблане.
Все обтоптал я кругами, все вызнал — и вот
Вижу я: Солнце закатное в красном тумане
Медленно, с чавканьем падает в гущу болот…
А вот колючая книжка «Меж двух колонок» «широко известного в узких кругах пролетария и условно-досрочного инвалида труда и горла», как он сам о себе изъяснился в сопутствующем письме, Андрея Власова из Великих Лук. Страшная, дикоросская поэзия:
…Коли порядком отравлен порядком вещей
и полоса отторженья все шире и глубже,
что остается? — из этой кромешной ничьей
выбрести в тамбур в незапертой дверью
наружу,
выкурить «Приму» и выбрать покруче откос,
чтобы верней перейти к сапогам
семимильным,
миру в наследство оставив непринятый SOS
филькиной грамоты для папуасов в цивильном.
Из Краснотурьинска Свердловской области прислали мне изданную в складчину на средства собратьев тамошнего литобъединения «Диалог», держащуюся на металлических скрепках и удивительно крепком женском голосе книгу стихов Ольги Исаченко «И человеку, и листу». В ответ на строчку Геннадия Русакова «Поэзия — дело мужское, кровавое» она пишет:
Поэзия, может быть, дело старух,
Чей палец под вдовьим колечком опух,
И зубы железные слово
Жуют вместо праха мясного.
И прошлое с будущим путает дух —
И жизнь возвращается снова.
Им, как пролетариям, не фиг терять —
Приблудную кошку, очки да тетрадь,
И нет с них казенного взыска,
И внука заботит прописка,
И перья мусолит старушечья рать,
И Муза склоняется низко.
Не над каждым пишущим так склоняется Муза. Если хотя бы этих трех ее избранников приветят «толстые» журналы, я буду счастлив. А то ведь доходит до некого предэмигрантского курьеза, наверное, возможного только в нашей стране, давно не чувствующей своих затекших конечностей. Живущим в провинции русским поэтам сейчас легче напечататься в Германии, США или Канаде, нежели у себя на Родине.
— Есть понятие «Пермская поэтическая школа». Кто в нее входит? И чем она отличается от «Екатеринбургской поэтической школы»?
— У поэта ремесло одинокое, бирючье, а не «школьное». Наверное, филологам легче определить, чем отличается «Пермская поэтическая школа» от Екатеринбургской. Эдакое перетягивание одеяла из Европы в Азию. Перетянешь туда — ногам будет обидно. Перетянешь сюда — плечи стынут. Другое дело: литературный ландшафт формируется под воздействием геолого-географического ландшафта. Разломами. Горообразованием. Надвигом одной геологической платформы на другую. Подземными озерами. Выплеском из земной коры газов. Пермский ландшафт как раз и обусловлен взлетами и пропастями шиханов — береговых скал. Они произвели неизгладимое впечатление на 26-летнего Бориса Пастернака, жившего в 1916-м году в пермских поселках Ивака и Всеволо-Вильва. По его собственному признанию, здешний ландшафт видоизменил его поэтическое мирочувствование, аукаясь даже в позднем творчестве — стихах Юрия Живаго: «Лужайка обрывалась с половины…»
То же самое приключилось здесь с Александром Грином, который в 18-летнем возрасте мыл золото в горных речках и валил лес. Писателем он почувствовал себя, рассказывая сказки лесорубу Илье. А Виктор Астафьев? Дар его отворился как раз среди этих природных чаш — провалов и тягунов. Помню детство: санки несут тебя с бешеной скоростью вниз и тут же выносят вверх — на другую сторону лога!..
В Екатеринбурге — там поровнее, нет таких провалов и взлетов, как на Пермщине. И творчество пермяков — это поэзия ярких метафорических уколов, глубокая инъекция образной сыворотки при всей разности человеческой и стилевой сути: что у Алексея Решетова (хотя последние годы он жил в Екатеринбурге), что у Владислава Дрожащих, что у Юрия Асланьяна, что у Анатолия Субботина, что у Валерия Абанькина, что… Перечислять можно долго. Пермяки — спермяки. Они — безумцы. Подземщики. Диггеры. И в этом кроется изъян. Екатеринбуржцы же могут обойтись без вспышек подсознания: если уж завязали, то завязали, да и что освещать, если они и так питаются светом, посему руководствуются больше сознанием, мощным, но подконтрольным. Наверное, в этом больше достоинства. Люблю я екатеринбуржцев.
— На одном из фестивалей ты получил звание «Махатма русской поэзии». А кто твои учителя в литературе?
— У меня строчка есть: «Один ведь бреду по берегу — ни Учителя, ни ученика…». Я не могу похвастаться, как Олег Хлебников, что моим учителем был Борис Слуцкий. Никто меня не благословлял, не тянул, не водил за руку, не ставил почерка. Просто в разное время встречались на пути разные люди, которые не были равнодушны к моим стихам, очевидно, ценили их, дарили свои книги с трогательными надписями, как поэты Генрих Сапгир, Петр Вегин, Андрей Вознесенский, Юрий Влодов, философ Георгий Гачев. Я дружил с ныне покойными «поэтом-вепрем» Борей Викторовым и сюрреальным художником Андреем Костиным. Я дружу с прозаиком Николаем Косминым, чей рассказ «Слеза Господа» открывает антологию «Шедевры русской литературы ХХ века». Я много «возился» с молодыми, составлял подборки и книги Павла Чечеткина и Анны Павловской, Ивана Клинового и Андрея Нитченко, но я не смею назвать своими учителями ни тех, первых, ни — своими учениками тех, чьи имена я озвучил только что. Отчего-то у людей принято считать учителями людей. А почему — не леса и реки? Я вырос на слиянии трех рек — Усьвы, Вильвы и Чусовой, окруженных темными хвойными лесами, и часами мог засиживаться у воды — с удочкой или без удочки. Когда я жил в Чусовом, у меня дом был у леса, а в окне пятого этажа — еловые шишки. Я каждый день бродил по лесу и возвращался оттуда с корзиной метафор. Воду я люблю до сих пор — она меня успокаивает, магнетизирует, питает неожиданными мыслями, диктует ритмы стихотворений. Когда я спросил Виктора Астафьева, который, как я уже сказал, творить-то начал все в том же Чусовом, насчитывающем дюжину родившихся там писателей: «А почему в соседней Лысьве на писателей не урожай?», он мне с хитринкой ответил: «А там всего одна река, да и та — махонькая!»
— Твоя новая книга, которая выходит в издательстве «Вест-Консалтинг», называется «Не такой». Предыдущая вышла 15 лет назад. Почему?
— Наверное, потому что 15 лет назад я был «Таким-сяким». А через 15 стал «Не таким». Можно, конечно, подвести под мой «Не выход» несколько причин: наплевательское отношение к собственному творчеству, неприятие перемен (в августе 1991-го я был на баррикадах у «Белого дома», а через месяц подумал: «На хрена я защищал власть лавочников?!»), отвращение к слову после хронического занятия журналистикой, вытеснение из мира любви к ближнему и поэзии как необходимости жизни…
И все-таки главная причина — на глубине. Я стал задавать себе и окружающим проклятые вопросы: «Зачем красота, если она не спасает мир?», «Зачем Слово, если из него ушел Бог?» И не то чтобы перестал писать — я перестал активно издаваться. У сверстников моих, с которыми «мы вместе начинали», выходили книжка за книжкой — 10-я, 15-я, 20-я… Встречая меня, они снисходительно дивились: «Ты-то, мол, чего паришься?» А я молчал. Нет, стихи мои публиковались в разных антологиях, в таких как «Самиздат века» или «Антология русского лиризма. ХХ век». Но я не мог найти ответа на поставленные вопросы. И никто не мог найти. Во имя чего поэт пишет? Во имя самовыражения? Но этого мало. Преображения мира? Однако в это верится с трудом. Потешить собственное тщеславие? Но это уж совсем убогое объяснение.
И однажды я почти утвердился в мысли: то, что в кого-то западает божественный сор, вызревающий в поэтические жемчужины, есть механизм саморегуляции Природы. Поэты даны Человечеству для равновесия с тяжелеющей чашей мирового Зла. Возможно, в их организме — какой-то особый химический состав. Например, растворены жидкие кристаллы. Именно этот состав, который со временем будет обнаружен наукой, и заставляют поэта видеть мир иначе, чем окружающие. И творчество есть попытка преодоления мирового Зла, которое в той или иной степени растворено в каждом, в том числе, в самом творце. А если учесть, что человек создан по образу и подобию Божьему, значит, можно предположить, что мировое Зло, равно как и мировое Добро, есть и в Творце с заглавной буквы?.. Дозрев до этих мыслей, я решил выпустить книгу «Не такой».
— Почему ты ушел из «Юности», где был членом редколлегии?
— Глагол нужно употребить иначе — во множественном числе: ушли. В стихотворении «Успение бабушки» у меня есть такие строчки:
…четыре увольнения за то, что —
он русской смуты узкая заточка,
как полный бант Георгия, даны.
Я тут прикинул: у меня действительно было четыре знаковых увольнения. Формально — по сокращению штатов. Фактически — «за смуту». Виктор Сергеевич Липатов — тогда уже он был главным редактором «Юности» — так и сказал: «Вы наводите смуту! Приходится выбирать: или Вы, или журнал». То есть, смотри, как серьезно был поставлен вопрос: «Вы или журнал». Я даже сам себя зауважал: это ж какой, однако, стал для кого-то Беликов опасной фигурой! Как будто кто-то, стоящий в густой тени, дернул за поводок.
Бывший пермяк Толя Королев, а ныне — модный московский романист, творческую встречу с которым я устраивал в редакции «Юности», как-то, выступая в Перми по приглашению фонда «Юрятин», посетовал, увидев меня среди зрителей: «Москва требует от провинциала выработки особой системы поведения. Вот Юра Беликов этой системы не придерживался и в результате вновь оказался в Перми…»
А я и до сей поры, Женя, уже сделавшись седым, никакой системы поведения не придерживаюсь. Живу — как Бог на душу положит. Иногда смотрю бокс по телевидению. Потому что многим не набил морду. Сдержался. А в «Юности» я был собкором по Уралу и Сибири. Никогда за всю историю существования журнала ни у кого такого экзотического статуса не было. Когда я «прописывался» в редакции, то хохмы ради заявил: «Хочу еще японские острова!» На протяжении двух лет я вел в «Юности» рубрику «Русская провинция», которую сам же и замыслил. Суть ее сводилась к тому, что я, собственно, сейчас продолжаю делать в «Труде» — слушаю гул гигантской морской раковины глубинной России и предлагаю этот гул послушать и москвичам. Для их же пользы. Да, допускаю: это разрушало некоторую систему (опять систему!) «ценностей», сложившуюся в «Юности» со времен Катаева-Полевого-Дементьева. Помню, как смотрящий в редакции за поэзией и тяготеющий к уменьшительно-ласкательным суффиксам Натан Маркович Злотников говорил: «Юрочка, у нас существует табель о рангах: сначала печатаем колоночку, затем — поэтическую полоску, а потом уж — и разворотик…» Я и сам не миновал этого «табельного коридора», как и многие, кто начинал публиковаться в «Юности». А талант отменяет все табели и не в последнюю очередь — самих его оценщиков. Это понимал Липатов, будучи моим союзником. «Я ему дам — табель о рангах!» — реагировал он, имея в виду Натана.
Вообще я обязан Виктору Сергеевичу и приходом в «Юность», и своим исходом из нее. Он был добрым, милым, нередко слабовольным, идущим у кого-то на поводу и потому временами вспыльчивым человеком, написавшим несколько своеобразных поэтических книг (последняя — «Следы горят»). Потом уже, после моего увольнения из «Юности», мы восстановили личные отношения, я даже бывал у него дома, где никогда не заводил разговора о причине и мотивах собственного расставания с журналом. Правда, один раз от Виктора Сергеевича я услышал, очевидно, нечто, терзавшее его: «Надо восстановить Ваш статус. Иногда сам становишься жертвой собственной глупости…» Но к этому разговору мы так и не вернулись.
По причине бездомья я ночевал в кабинете главного редактора на сдвинутых стульях. Постельное белье привозил из Перми. Однажды спал на длинном столе, за которым днем заседали живые классики, тогдашние члены редакционного совета — Фазиль Искандер, Булат Окуджава, Юрий Кублановский, Валерия Нарбикова, Петр Алешковский… Почему на столе? Потому что ночью по кабинетам шныряли крысы, поднимавшиеся из ресторана «София». Вдруг набросятся и сожрут истинного поэта? Начиная с вечера, кабинет главного редактора становился теневым кабинетом, потому что за тем же самым столом, кроме твоего покорного слуги, заседали другие — подпольный гений Юрий Влодов, екатеринбургский поэт и бард, выступавший вместе с Башлачевым, Сергей Нохрин, кинорежиссер, автор фильма «Россия. Опыт молчания» и поэт Сергей Князев, внук Арсения Тарковского и племянник Андрея Арсеньевича, поселившийся за Туруханском в охотничьей избушке прозаик Михаил Тарковский, временами навещающий Москву… В том кабинете учинялись параллельные дневным жгучие поэтические толковища, а иногда и ночлеги. Как-то поздним вечером я пришел в свою «теневую» нору с девушкой…
Но уволили меня, разумеется, не за «теневую» жизнь. По редакции распространился слух: дескать, я хочу занять место Липатова (а как же — сплю в кабинете главного!) или поставить на это место Эдичку Лимонова. Лимонов, действительно, предлагал мне быть пресс-секретарем его нарождавшейся тогда партии, но для меня вторые и третьи роли не годились. А у Липатова был синдром августовского путча. Не то в конце 1991-го или в начале 1992-го года в «Юности» произошла попытка «государственного» переворота — половина редакции потребовала отставки Андрея Дементьева. Самое интересное: Липатов тоже был в числе заговорщиков. С той поры ему чудились заговоры уже относительно собственной персоны. На эту клавишу вовремя нажали. И она сработала. Мне было искренне жаль Виктора Сергеевича, когда я узнал о его недавней кончине. Я встречался с ним минувшим летом: сильно исхудавший, рукопожатие вялое. У меня промелькнуло: «В последний раз…»
— А почему ты ушел из «Комсомолки»?
— Когда я уходил из «Комсомольской правды», а это был, если память мне не изменяет, 1998 год, ее тогдашний шеф-редактор Владимир Мамонтов, ныне — главный в «Известиях», сказал: «Вы слишком много уделяли внимания теме Космоса!» После такого заявления меня можно было записывать в отряд космонавтов. Потом уже директор Русской уфологической станции Николай Субботин где-то откопал некий перечень фамилий тех, кто — по космическим мотивам — оказался в черном списке. Там, с его слов, значился и я. Дело в том, что в 1988-м году вместе с Эмилем Бачуриным я стал одним из первооткрывателей знаменитого ныне на весь мир «Пермского треугольника» — аномальной зоны близ села Молебка. Я получил первые снимки летающих над Молебкой «шаров». И владел достаточно обширной и сенсационной информацией по поводу феномена НЛО, статистики их визитов в наш мир, включая теорию давней космической оккупации землян пришельцами. Например, ученый Владимир Шемшук именует их драконообразными с рудиментами «шестипалости» и «третьего века». Да, несколько моих репортажей на сей счет «Комсомолка» опубликовала. Но если бы я ограничивался темой непознанного!..
Причина моего ухода, скорее, в другом — «Комсомольская правда», пережив период собственной купли-продажи, постепенно переставала быть внятной, правдивой, осмысленно-болевой газетой. Меня просто перестали печатать. Иной раз мне казалось, что редакцию заполонили те самые «шестипалые» мутанты, что под управлением мутантов создают газету для мутантов. В такой ситуации оставаться в подобном издании было нельзя. Потом уже, когда довелось беседовать с бывшим спикером Госдумы и бывшим главным редактором «Комсомольской правды» Геннадием Селезневым, я нашел подтверждение своих мыслей. «Комсомолка», — сказал он мне, — действительно стала катастрофически желтеть на глазах. И это очень досадно, потому что долгое время у этой газеты был особый читатель — человек пытливый, желающий разобраться сам, что к чему. А сегодня в ней — все легковесно, упрощенно, с языком, которым, может быть, даже не всегда изъясняются в курилках. И это меня сильно огорчает».
Уйдя из «Комсомольской правды», я написал:
Господь не читает всех ваших газет!
А впрочем, наверно, и книг не читает…
Есть белый, давно им прочитанный, свет.
Его перечитывать — сил не хватает.
— Как вообще живется русскому провинциальному литератору?
— В 1999-м году крестьянского поэта Николая Бурашникова, замечательного, талантливого человека, насмерть запинала шобла юных отморозков. Коля тихо лежал себе на клумбе и спал. Отморозков привлекли его ботинки. Стали снимать. Коля проснулся и начал сопротивляться. Его забили ногами. Снятые ботинки выменяли в ближнем киоске на бутылку технического спирта и арбуз. Среди нападавших была девица, которую Бурашников вместе с женой Татьяной опекали, когда она еще пешком под стол ходила. Не узнала дядю Колю… А Коля не узнавал натека новой жизни. Писал, перефразируя Блока: «Не узнаю тебя, не принимаю и не приветствую звоном щита!».
В 2000-м году пермский парадоксальный поэт Борис Гашев, чьего деда-священника в этом же году причислили на Архиерейском соборе к лику святых как новомученика, вышел во двор выпить пива. Назвал прибившуюся к нему незнакомую бабенку точным словом, которого она заслуживала, и был замертво сражен ударом в висок каблука женской туфельки.
Есть удочки донные. А есть люди донные. Таковым был в Перми выходец из окраинных низов, попытавшийся совмещать творчество с предпринимательством (он называл это — «Спекулиниадой») талантливый прозаик Владимир Сарапулов. Однажды на балконе своей хрущевки он разорвал пачки долларов и собственные рукописи и выбросился вслед за ними… Не смог принять наступившее время Подмены.
А вот еще история — скорее, трагикомичная. Тончайший лирик Алексей Решетов, стихи которого ценили Борис Слуцкий, Виктор Астафьев, академик Дмитрий Сергеевич Лихачев и критик Вадим Кожинов, многие годы жил в Березниках, работая на калийном руднике. Березники одно время были известны тем, что там закончил десятилетку Борис Ельцин. А теперь, слава Богу, березниковцы прозрели и после кончины Решетова установили в центре президентской вотчины памятник поэту, что само по себе в сегодняшней России, наверное, немыслимо. Так вот, однажды, бредя по городу, Алексей Леонидович увидел женщину, лежащую в луже крови. Разумеется, поэт не мог пройти мимо. Наклонился, а тут крик: «Вот он, убийца!» — и менты заламывают ему руки: «Кто такой?» Его обыскивают, находят писательский билет, несколько секунд рассматривают «корочки» и со словами «А, Шолохов-Достоевский!» принимаются мутузить.
Этот случай мне припомнился потому, что недавно Пермь в очередной раз «прославилась». Стражи правопорядка избили поэта Славу Дрожащих. Он шел от школьного друга, где они выпили немного домашнего вина. До дому — три трамвайных остановки. Вдруг его останавливает милицейский наряд: мол, ты похож на преступника, которого мы разыскиваем. Шмонают, забирают деньги — тысячу с чем-то рублей и билет члена Союза российских писателей. Он пробует их наставить на путь истинный: «Ребята, верните!». И наставляет. В ответ — несколько профессиональных ударов, выключающих сознание. Из одного района Перми его почему-то перевозят в другой, а там сдают в «трезвак». В «трезваке» ему надлежит раздеться до трусов. У Славы не снимается ботинок — узелок на шнурке. Тогда сержант бьет его ногой в область лодыжки, а потом силой сдергивает ботинок, да так, что у того лопается задник. Врач приказывает присесть. А у Славы уже сломана нога. Это потом подтвердил рентген. Разумеется, присесть он не смог…
Продолжать, Женя, житие русских провинциальных литераторов? А ведь это — всего лишь пермские примеры, я не привел екатеринбургских, иркутских, омских, кемеровских, новосибирских, владивостокских… Конечно, слушающие сейчас нас с тобой благополучные и «сведущие» люди могут заметить, что все эти истории — водочные, а может быть, и наркотические, «но разве от этого легче», как говорил Высоцкий? Кстати, раз уж мы потревожили Владимира Семёновича, помнишь, он писал о поэтах: «Но счастлив он висеть на острие, зарезанный за то, что был опасен!»?
— Еще бы!
— Зато Россия, кажется, больше об этом не помнит! Как сказал Сергей Кузнечихин:
«Поэт в России меньше, чем сержант
ОМОНа, КГБ или ОВИРа.
Вы слышите, как тормоза визжат
И как скулит расстроенная лира?..»
Все! Счастье русского поэта быть опасным закончилось. И причиной тому — не только навязанное нам до возвратного рвотного рефлекса гражданское дурновкусие Евтушенко. На самом деле произошла страшная рокировка — в подавляющем большинстве подлинная, горняя литература заменена на рыночную. То есть, если на твою мельницу льют воду пиар-агентства и «черное золото» компания «ЛУКОЙЛ», как это происходит в Перми с прозаиком Алексеем Ивановым, ты процветаешь, издаешься толстенными томами, впав в самообман востребованности. Если же твоей природе невместно шестерить, обивать пороги, заводить знакомства с «нужными» людьми, ты обречен на писание в стол, безгласие, тоску, одиночество, запой и приступы суицида…
— Юра, но так было всегда — и при Советах тоже.
— С той лишь разницей, что теперь матрица идеологии заменена матрицей рынка. Словно из улья вынули раму с сотовым медом, полученным на луговых цветах, и заменили другой — на фекалиях. При этом говорится: «Вот это — цветочный и липовый мед!» А тот, кто пахнет луговыми цветами, тот…
— «...меньше, чем сержант…»
— Его можно избить, унизить и убить. Не за стихи. А просто так. За то, что «меньше». Кто в России выше — баскетболист или поэт? Вопрос риторический. У меня есть приятель — азербайджанский философ Наби Балаев, который торгует на пермском рынке обувью. Слава Дрожащих с ним тоже знаком. Как-то выбирал он у Наби туфли. И вдруг Наби ему и говорит: «Денег не возьму! Это тебе за талант». Когда он узнал, что менты сломали Славе ногу и вдобавок раскрошили ботинок, он привез ему домой новые башмаки. На Востоке совсем иное отношение к поэту, чем в нынешней России. Там слово «поэт» распахивает все двери. В России — наоборот.
— Помнишь, в советское время западные «голоса» трубили, что в СССР существует запрет на профессию писателя. У тебя нет ощущения, что этот запрет еще более сильно стал очевиден сейчас, в посткоммунистическое время?
— А я о чем говорю?! Нынешний запрет — экономический, в отличие от советских времен. И я не знаю, что хуже — идеологический ли запрет, когда можно было, вопреки бытовому самосохранению, сделать заступ, как это сделал великий «смогист» Леонид Губанов, который напечатал в СССР при жизни всего лишь одно крохотное стихотворение в журнале «Юность». Или — как прозаик Борис Черных, создавший в Иркутске Вампиловское книжное товарищество и угодивший в политзону «Пермь-36». Это был сознательный выбор против фактического запрета на профессию писателя. Но сие же не означает, что не было Губанова и Черныха?
Экономический же запрет (разрушение системы книгоиздания в угоду рыночной литературе, особенно заметное в провинции), он как бы отменяет природное писательское неугодничество — общественное и эстетическое и с ехидным кокетством подначивает: хочешь быть издаваемым — подверстывайся под нас. И многие подверстываются. Перестают писать изначальное — то, что хотя бы намекало на горнее, и переходят на детективы, фэнтези, какой-нибудь кровавый «жесткач»… То есть в них берет верх то самое чувство бытового самосохранения. Поэтому профессия писателя в постсоветской России, понимаемая как служение великой русской литературе и несение собственного Креста, — под угрозой постепенного вымирания…
Мне недавно прислал письмо уже названный мною Борис Иванович Черных, живущий ныне в Благовещенске Амурской области. Он пишет о том, что предложил «Литгазете» выступить с инициативой провести на Урале (Пермь или Екатеринбург) объединительный съезд Союза писателей России и Союза российских писателей. «Ибо бессмысленно, — говорит он, — валандаться в провинциальной ряске. Москве же глубоко безразлична русская глубинка. Разойтись? Чиновники раздавят писателей, кои в одиночку стоят». Это — слова бывшего ярого бунтаря, в том числе, и по литературному признаку. Более того, имея в виду последний призыв советских диссидентов, он сетует: «20 лет исполняется, как Горбачев решил отпустить нас по домам. Промельк. А итог плачевный — в целом для России. Леве Тимофееву я написал: «Сидели бы да сидели. Че бы не сидеть? Но раздрая бы не допустили. Утопично, да. Но помирать в условиях раздрая и разлада, и абсолютного ограбления стариков, — тяжко…»
— Есть ли, на твой взгляд, вымышленные (или преувеличенные) имена в современной русской поэзии?
— Когда-то я вывел формулу: известность — подруга таланта, но талант ей не друг. Иное дело — каким аршином мерить талант? Для меня, предположим, поэт N. и вовсе никакой не талант, а графоман дремучий. Но для кого-то он — целитель сердца и апостол слова. Или, скажем, есть таланты, которые, если вернуться к моей формуле, делают известность своей вездесущей подругой. И напротив, существуют таланты, не дружащие с известностью, тяготящиеся ею. И когда тебе ведомы творения последних, — по энергетике, которая от них исходит, по пророческим прорывам в будущее, по презрению к шоу-бизнесу, то взбиваемые сливки известности первых вызывают лишь снисходительную улыбку. Хотя допускаю: когда первые говорят о последних, они наверняка вопрошают: «А что он написал?!» Вопрос не в том, что он написал, а в том, что он не издал…
Помню очередной вечер Андрея Дементьева на ЦТ. Певец Юлиан — ликующим голосом: «Андрей Дмитриевич, Вы — последний великий поэт России!». Андрей Дмитриевич улыбается своей неотразимой юношеской улыбкой. Все довольны, все друг другу аплодируют. И не чувствуют, как сейчас — по ту сторону экрана — усмехается на этих словах пол-России. В каком вычурном, обособленном, бессмысленно-блескучем и самообманом мире живет эта мнимо успешная каста застекленных!.. Впрочем, у Андрея Дмитриевича иногда встречаются удачные строчки: однажды, в бытность его собкором Центрального телевидения в Израиле, он произнес: «Наш микрофон установлен на Голгофе!..» Каждый знает, где установить свой микрофон. В России всякий книжный магазин — имени Ларисы Рубальской! Сколько рублей, благодаря нашему телевидению, складывают в копилку ее фамилии какие-нибудь раздобревшие, начавшие рифмовать тетки! А как же: Рубальская стоит в одном книжно-серийном ряду с Цветаевой и Ахматовой, Мандельштамом и Блоком. А вот еще Дмитрий Александрович Пригов. В отличие от Рубальской, тот хоть кричит кикиморой. Как-то Дмитрий Александрович приезжал в Пермь. В одной из редакций устроили с ним встречу. Скоро здравомыслящие люди начали выходить на волю. Машут рукой: «Клиника!».
До недавнего времени, Женя, в Перми жила зрительница № 1, почти столетняя Татьяна Павловна Варгина. Когда-то перед ней пил шампанское из женской туфельки сам Козловский. Так вот, все заезжие музыкальные знаменитости — от Наума Штаркмана до Николая Петрова — почитали за честь навестить перед концертом эту рядовую преподавательницу музыкальной школы. Потому что Татьяна Павловна обладала таким абсолютным слухом и авторитетом, что могла подняться в антракте за кулисы и молвить: «Голубчик, Вам лучше в Пермь больше не приезжать!». Я мечтаю, чтобы в нашей критике тоже объявилась Татьяна Павловна Варгина, которая бы сказала: «Ай-яй-яй, голубчик! Вы больше себя не преувеличивайте». Давай я скажу шепотом: между нами говоря, сегодня те, кто на слуху, все преувеличены… Я не касаюсь литературных фигур прошлого. Но еще ведь есть иконы — Пушкин, Есенин, Рубцов. А иконы должны оставаться неприкосновенными.
— В твоей повести «Изба-колесница», вышедшей в 1-2 номере журнала «День и Ночь» и достойной отдельного разговора, есть стоящая особняком «философская» глава «Ищите Россию на 136-м километре». В ней ты говоришь о писателе-молчальнике Борисе Сергуненкове, живущем неподалеку от Михайловского. Будто бы садится человек каждый день к письменному столу, берет чистый лист бумаги, ставит на нем дату и больше ничего не пишет. Это — не вымышленная фигура?
— Вот это-то как раз фигура не вымышленная и не преувеличенная. Мало того, этот человек подарил мне две написанных им до наступления своего странного молчания книжки — «Жизнь сказочника» и «Прогулки к Пушкину пешком и на велосипеде». Я прочитал их — чудная проза! А Сергуненков, между тем, молчит. Потому что однажды «пообщался» с Пушкиным. В первый раз я его встретил. «Ну что, пишешь?» — спрашивает. «Пишу», — отвечаю. «Ну, пиши, пиши», — говорит, а я помолчу. Во второй раз встретил. «А теперь молчишь?» — говорит. «Молчу». «Ну, молчи, а я попишу». В третий раз встретил. «А теперь пишешь или молчишь?» «А теперь пишу и молчу».
Больше мы с ним не виделись.
— Поэтому ты и адресуешь свой вопрос всем пишущим: «А вам не перебегал дорогу Пушкин?» То есть Пушкин — как тот самый исторический заяц?
— Тогда уж надо завершить цитату: «Жаль. Прежде чем отнимать время и деньги у своих современников и потомков, трижды усомнитесь: а чем, собственно, оправдана толщина ваших прижизненных и посмертных изданий? Эх, какое это счастье — повернуть оглобли, не соваться на Сенатскую площадь, воротиться к своему берегу, быть приговоренным к равенству с природой, а значит — безвестности...».
Март 2007 года
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.