Денис Новиков (1967-2004)
Родился в 1967 году. Жил в Москве, несколько лет провёл в Англии. Участник группы «Альманах». Учился в Литературном институте, выпустил четыре книги стихов: «Окно в январе» с послесловием Иосифа Бродского, «Караоке», «Самопал», «Виза». Умер в Израиле 31 декабря 2004 года.
* * *
Навсегда. Костенеющий лес, протянувшийся вдоль.
Уходя на заслуженный отдых, реалии скопом
получают отличия. Хочешь о прошлом? Изволь.
Только дай обещание больше не бредить потопом –
неушедшей водой, приводя в доказательство соль
на губах или нежные камни со дна.
Подбирая в снегу, пополняя коллекцию знаков
векового присутствия, скажешь: «Конечно, волна, –
и плечами пожмёшь, дескать, климат везде одинаков, –
и у нас на Таганке смывает предметы она».
Это был не предмет, а автобусный долгий маршрут!
По две кассы в машине, счастливых билетов навалом.
Магазин. Костенеющий лес. Высыхающий пруд.
И на всех остановках вино одноклассники пьют
и сырком заедают, с пелёнок довольствуясь малым...
Это связь моя с жизнью, так странно окрепшая тут.
Качели
Пусть начнёт зеленеть моя изгородь
и качели качаться начнут
и от счастья ритмично повизгивать,
если очень уж сильно качнут.
На простом деревянном сидении,
на верёвках, каких миллион,
подгибая мыски при падении,
ты возносишься в мире ином.
И мысками вперёд инстинктивными
в этот мир порываешься вновь:
раз – сравнилась любовь со светилами,
два-с – сравнялась с землёю любовь.
* * *
Казалось, внутри поперхнётся вот-вот
и так ОТК проскочивший завод,
но ангел стоял над моей головой.
И я оставался живой.
На тысячу ватт замыкало ампер,
но ангельский голос не то чтобы пел,
не то чтоб молился, но в тёмный провал
на воздух по имени звал.
Всё золото Праги и весь чуингам
Манхэттена бросить к прекрасным ногам
я клялся, но ангел планиды моей
как друг отсоветовал ей.
И ноги поджал к подбородку зверёк,
как требовал знающий вдоль-поперёк –
«за так пожалей и о клятвах забудь».
И оберег бился о грудь.
И здесь, в январе, отрицающем год
минувший, не вспомнить на стуле колгот,
бутылки за шкафом, еды на полу,
мочала, прости, на колу.
Зажги сигаретку, да пепел стряхни,
по средам кино, по субботам стряпни,
упрёка, зачем так набрался вчера,
прощенья, и etc. –
не будет. И ангел, стараясь развлечь,
заводит шарманку про русскую речь,
вот это, мол, вещь. И приносит стило.
И пыль обдувает с него.
Ты дым выдыхаешь-вдыхаешь, губя
некрепкую плоть, а как спросят тебя
насмешник Мефодий и умник Кирилл:
«И много же ты накурил?»
И мене и текел всему упарсин.
И стрелочник Иов допёк, упросил,
чтоб вашему брату в потёмках шептать
«вернётся, вернётся опять».
На чудо положимся, бросим чудить,
как дети каракули сядем чертить.
Глядишь, из прилежных кружков и штрихов
проглянет изнанка стихов.
Глядишь, заработает в горле кадык,
начнёт к языку подбираться впритык.
А рот, разлепившийся на две губы,
прощенья просить у судьбы.
* * *
Всё сложнее, а эхо всё проще,
проще, будто бы сойка поёт,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врёт.
Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что – Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.
* * *
А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.
Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.
Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
– Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.
О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле навёрстывай,
ложись на сессии костьми.
А мы – Георгия Иванова,
а мы – за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.
…Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.
Ещё до бело-сине-красного,
ещё в зачётных книжках «уд»,
ещё до капитала частного.
– Не ври. Так долго не живут.
Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского – с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.
Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелёт?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.
Даль
На спиритическом сеансе
крутилась блюдечка эмаль,
и отвечал в манере басни
Олег нам почему-то Даль.
Был медиум с Кубани родом
и уверял, что лучше всех
загробным сурдопереводом
владеет именно Олех.
* * *
Чёрное небо стоит над Москвой,
тянется дым из трубы.
Мне ли, как фабрике полуживой,
плату просить за труды?
Сам себе жертвенник, сам себе жрец,
перлами речи родной
заворожённый ныряльщик и жнец
плевел, посеянных мной,
я воскурю, воскурю фимиам,
я принесу-вознесу
жертву-хвалу, как валам, временам –
в море, как соснам – в лесу.
Залпы утиных и прочих охот
не повредят соловью.
Сам себе поп, сумасшедший приход
времени благословлю...
Это из детства прилив дурноты,
дяденек пьяных галдёж,
тётенек глупых расспросы – кем ты
станешь, когда подрастёшь?
Дымом обратным из неба Москвы,
снегом на Крымском мосту,
влажным клубком табака и травы
стану, когда подрасту.
За ухом зверя из моря треплю,
зверь мой, кровиночка, век,
мнимою близостью хвастать люблю,
маленький я человек.
Дымом до ветхозаветных ноздрей,
новозаветных ушей
словом дойти, заостриться острей
смерти – при жизни умей.
* * *
Ты помнишь квартиру, по-нашему – флэт,
где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь её нет,
она умерла, умерла.
Она отошла к утюгам-челнокам,
как в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.
Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывём,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоём?
Ещё мы увидим всех турок земли…
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?
Когда-то мы были хозяева тут,
но всё нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.
* * *
Пойдём дорогою короткой,
я знаю тут короткий путь,
за хлебом, куревом, за водкой.
За киселём. За чем-нибудь.
Пойдём, расскажем по дороге
друг другу жизнь свою: когда
о светлых ангелах подмоги,
а то – о демонах стыда.
На карнавале окарина
поёт и гибнет, ча-ча-ча,
не за понюшку кокаина
и не за чарку первача.
Поёт, прикованная цепью
к легкозаносчивой мечте,
горит расширенною степью
в широкосуженном зрачке.
Пойдём, нас не было в природе.
Какой по счёту на дворе
больного Ленина Володи
сон в лабрадоровом ларе?
Темна во омуте водица.
На Красной площади стена –
земля, по логике сновидца,
и вся от времени темна.
Пойдём дорогою короткой
за угасающим лучом,
интеллигентскою походкой
матросов конных развлечём.
* * *
Будь со мной до конца,
будь со мною до самого, крайнего.
И уже мертвеца,
всё равно, не бросай меня.
Положи меня спать
под сосной зелёной стилизованной.
Прикажи закопать
в этой только тобой не целованной.
Я кричу – подожди,
я остался без роду, без имени.
Одного не клади,
одного никогда не клади меня.
Караоке
Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
прорывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
И находит. И пишет губерния.
Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.
Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом
и поёт. Как умеет поёт.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни даёт,
безнадёжно от такта отстав она.
Или это мелодия врёт,
мстит за рано погибшего автора?
Ты развей мое горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далёко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеянно.
Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.
Это всё караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с чёрным на дне.
Это сердце моё пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.
Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову – в правую.
Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
Россия
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зелёным хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка — пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».
Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали своё на рейхстаге.
Своё – это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.
Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.
Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесём – и завяжем.
Подумаем лучше о наших делах:
налево – Маммона, направо – Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево – умрешь от огня.
Поедешь направо – утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
сайт "45 Параллель"
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.