Виктор Шендрик (1956-2021)
ТЕБЕ было шесть лет, и ты тонул. Наверное, это случилось на Днепре, а может быть, на Псле или Самаре. Родители загорали на берегу. Они отпустили тебя к воде и в какой-то момент потеряли из виду. Вполне допустимо, что, молодые, они были заняты друг другом.
Тонуть тебе очень понравилось. Точнее, понравилось то, что с тобой происходило, - о том, что тонул, ты узнал позже.
Всегда, когда приходится нырять, ты смотришь в воде. Смотрел и тогда. Ты отрешился от шумной и праздной обстановки речного пляжа. Хохот и визг, шлепки ладоней по мячу, самобранки с помидорами и варёными яйцами, нарезанные арбузы и сданные карты, мухи и слепни – всё осталось на берегу, осталось позади. Тебя увлёк другой мир.
Картина, открывшаяся под водой, до сих пор не стёрлась из твоей памяти. И сегодня ты видишь солнечные лучи, зависшие в зелёной воде, длинные волнистые линии песка, стайки вёртких мальков, хранящий неизвестность мрак глубины... Видишь и вновь переживаешь то ощущение покоя или, может быть, счастья.
Тебе хотелось слиться с тем миром, обжиться в нём, и, наверное, ты уже пробовал там дышать.
В последний миг тебя выдернула из воды женщина, или – скорее – девушка. Во всяком случае, она была стройна и поджара – никаких излишеств тела, схваченного голубым купальником, ты не припоминаешь.
На берегу тебя откачали. Очнувшиеся родители осыпали твою спасительницу благодарностями. Устными – по общепринятой норме тех достопамятных лет. А ты…
Ты нет-нет и вспоминаешь то происшествие, частенько сомневаясь – должен ли испытывать благодарность к девушке в голубом купальнике.
Гибель давалась тебе легко и увлекательно. И не подоспей вовремя спасение, всё осталось бы давно позади. Давно бы отплакали и успокоились родители. Брат, который на девять лет младше тебя, никогда, может быть, и не узнал бы, что до него у отца с матерью был ты. И, возможно, он имел бы своего младшего брата.
А мир? Что изменилось бы в мире, не будь в нём тебя? Наверное, так же осваивался бы космос и пел «Beatles». Так же то укорачивались бы, то удлинялись юбки и выбрасывались на берег киты. Претендовал бы на сибирские просторы Китай, и пылали Вьетнам, Афганистан, Чечня. Были бы убиты Джон Кеннеди и Улоф Пальме, начал бы победоносное шествие по планете СПИД и рухнул бы в одночасье Советский Союз.
Всё это свершилось и так. С тобой или без тебя – какая разница?
Но не будь тебя, во многих городах – от Челябинска до Кракова и от Архангельска до Батуми – остались бы не выпитыми пара тонн вина и водки. Остались бы не свороченными две-три челюсти, и не чувствовали бы себя брошенными, не плакали бы по ночам три-четыре женщины. Мировая поэзия не досчиталась бы трёх сотен – какая утрата! – стихотворений, но два десятка графоманов вздохнули бы спокойно, не будь на свете тебя.
А твоя жена была бы замужем за другим мужчиной – чутким, уравновешенным и добропорядочным. Он отдавал бы ей всю получку и зарывался бы в землю на даче. Он бежал бы с работы домой и умел бы сказать ей то, что многие годы она тщетно надеется услышать от тебя. И дети твои были бы уже совсем не твои дети.
Впрочем, всё это тебя бы уже не волновало. Не успев к шести годам скопить то количество грехов, которым обогатился за последующие сорок, обретался бы ты теперь в каких-нибудь заоблачных кущах и общался бы единственно с ангелами…
ТРЕТЬЮ зиму я сижу в одном и том же кафе. Окна его забраны решётками, на подоконниках – кактусы. За окнами сменяются времена года и погода случается разная. На всю эту круговерть я смотрю сквозь решётки и кактусы. Сквозь кактусы и решётки…
В кафе я прихожу за одиночеством. И ещё, чтобы подумать, наверное. Иногда это удаётся. Поэтому я не люблю, когда со мной заговаривают незнакомые люди. Когда приходят знакомые – деваться просто некуда.
Я всегда сижу за одним и тем же столиком, и порой здесь собирается довольно большая и разудалая компания. В таких случаях время течёт быстро и весело. Это всегда весело – пребывать в кругу законченных неврастеников. На моём одиночестве, надо заметить, это никак не отражается. А вот насчёт того, чтобы подумать – тут уже проблема, уже не очень-то получается.
А думы мои в последнее время не отмечены особой радостью.
Мне сорок пять лет, и я предпочитаю стричься в частном порядке. То есть, чтобы стриг меня кто-нибудь из умеющих это делать друзей. В парикмахерских нужно садиться перед большим зеркалом, а это в последние годы – невыносимо. Если стричься четыре-пять раз в год, то вполне можно было бы собрать их все – все свои изображения в зеркале в течение жизни. Подумаешь, набралось бы пару сотен! Зато их можно выложить в ряд – от первого до последнего, от ушастого с чубчиком пацана до седого, изрядно потрёпанного мужчины – и ужаснуться.
Когда мне было сорок два, по телевизору в очередной раз крутили «Место встречи изменить нельзя». В каком-то дурацком запале я обратился к двадцатилетней девушке:
– Лена, ты посмотри на Высоцкого! Ему там столько, сколько мне сейчас. Но ты глянь, как он плохо выглядит! Ну, скажи, кто из нас моложе?
Я ждал быстрого и предсказуемого ответа, но она молчала. И лишь после долгой паузы несмело обмолвилась:
– Вы, конечно, не обижайтесь, Вадим Андреевич…
С лица не воду пить, и речь о другом. Высоцкий родился в тридцать восьмом году – печально известном году пика сталинских репрессий. Я родился в пятьдесят шестом – известном как год начала хрущёвской оттепели. То есть верховной волей мне, казалось бы, уготована была жизнь безбедная и вольготная. Так что же произошло? Куда вообще они пропадают, оттепели?..
– Братуха, у тебя есть двадцать копеек?
Это ко мне. Молодой мужик, по виду – не алкаш и не побирушка.
– У меня есть двадцать копеек, – отвечаю я с нажимом на словах «у меня».
– Дай, пожалуйста, – мой сарказм он пропускает мимо ушей. – Помираю, опохмелиться надо. Двадцать копеек не хватает. Выручи, как мужик мужика.
– По-пацански? – спрашиваю, а сам уже лезу в карман.
– Ага, – соглашается. Он со многим сейчас готов согласиться.
Пусть опохмелится, жаль – мысли перебил. О чём я думал? Уже не могу вспомнить.
Только в очень дурном расположении духа я не помогаю таким вот, страждущим. Может быть, потому что я сам человек пьющий. Хотя не припомню случая, чтобы просил на опохмелку у людей незнакомых. Я и у знакомых не прошу деньгами. Я обычно спрашиваю вкрадчиво: «А не хотели бы вы меня опохмелить?»
С водкой у меня давно проблемы. В пьянство я ухожу по-русски самозабвенно. Так же, как делаю всё – работаю, дружу, влюбляюсь… И примечательно, что, когда мне удавалось не пить года по полтора и более, трезвенником я себя не числил и носа от пьющих компаний не воротил. Что-то есть в этих людях – ранимое, обожжённое, искреннее. Души у них беззащитней, что ли? Хотя и не у всех, подонков среди алкашей – тоже неме-ренно.
А уж неприятностей у меня было от водки – на десятерых хватит. Жалеть об этом? Ну, жалею, жалею…
И вообще – как-то не так всё складывается в жизни. Лет пятнадцать назад я пытался сделать что-нибудь для своего города, для Сергеевска. Я писал о нём стихи, играл в театре и критиковал в газете изыски градостроительства. Всё, что мне удалось сделать, я сделал не благодаря чему-то или кому-то, а вопреки. Сейчас в городе нет не только драматического театра, но и возможности посмотреть кинофильм. Зато есть казино и стриптиз. Не удивлюсь, если откроют публичный дом.
А мне уже и не нужно – в кино. Я хочу в планетарий, на звёзды хочу смотреть – они мне теперь и ближе, и роднее.
И потуги мои никому не нужны. Представьте себе, что задумались вы о чём-то – высоком и сокровенном, а коту вашему на всякие эмпиреи ваши наплевать, он сидит у вас в ногах и орёт, жрать просит. Вот так же, как кот, относился ко мне город. «Приди, Вадик, выступи, расскажи стишок. А мы в нужной графе нужной бумажки поставим галочку – провели, мол, мероприятие». В конце концов, мне это надоело.
Да что там город! А друзья, а семья? Свора тех же оголодавших котов – и только.
Или нужно было уезжать отсюда в молодости? Бежать куда глаза глядят. А может, всё это предопределено свыше? Жить в провинции, провинциально мыслить и писать, провинциально общаться. За столиком в этом чёртовом кафе. И – никуда дальше! Дальше – красные флажки!
Наверное, так оно и есть. Предопределено! Тогда всё нормально, тогда всё объясняется довольно просто. Хотя…
И вспоминается совсем несмешной анекдот. Как бы, чтоб покороче?.. Ну, всё у мужика наперекосяк, всё через задницу. И сидит он, горем убитый, и вопрошает риторически: «Боже, за что?!» А сверху совершенно конкретный голос: «Ну, не люблю я тебя, не люблю!»
Вот всё и стало на свои места. Хотя души и не согрело. Не любит тебя Бог, а нелюбовь – чувство, по силе и устойчивости, после любви стоящее на втором месте.
Ну и не люби, Старый Дурак! Сорок пять лет прожили без твоей любви и дальше как-нибудь перебьёмся. Не так уже много и осталось…
КОГДА Он вошёл, я сразу понял, что это Он. Не осматривая интерьер заведения, как делают это все, впервые сюда попавшие, Он сразу прошёл к моему столику. Я успел оценить Его, модного фасона, на толстой подошве ботинки и бежевый, свободного покроя, длиннополый плащ, под которым угадывалась меховая подстёжка. Несмотря на морозный день, явился Он с непокрытой головой. Нимба тоже заметно не было.
Уселся Он по правую от меня руку, выложив на столик крупные ладони с длинными, хороших форм пальцами.
– Ну? – спросил Он.
– Ну? – ответил я.
– Знаешь, кто я?
Знать-то я знал. Забыл только, как принято говорить с Богом – на «ты» или на «вы».
Я с деланным равнодушием изучал Его внешность – не каждый день случаются такие встречи. Седина, залысины, крупный нос – чем-то Он смахивал на меня. Или я на Него – не знаю, как правильно. Кончик носа, правда, не острый, а слегка сплющен и загнут книзу, и на щеках – седая поросль, то ли короткая борода, то ли стильная небритость. Глаза – тёмные с блеском, глубоко посаженные.
– Так знаешь или нет? – поторопил Он меня с ответом.
– Знаю. Ты – Бог, – вспомнил я, как правильно к Нему обращаться.
– Или – старый дурак, по твоему определению, – в тон мне продолжил Он без особой язвительности.
– Я этого не сказал, – искренне запротестовал я.
– Но подумал – какая разница!
В голосе Его прозвучали довольно жёсткие нотки.
– Ну, так… накопилось… вырвалось… – промямлил я.
– Ладно, – продемонстрировал Он истинно Божескую снисходительность. – Это что! Ты вот за жизнь одну тысячу шестьсот семьдесят два раза сказал, что не веришь в меня. А это – обиднее.
– Да я и сейчас… как-то… – шевельнулась во мне извечная страсть к противоречию, – не очень тоже.
– Одна тысяча шестьсот семьдесят три, – бесстрастно подытожил Он. – Ну и что прикажешь делать? Испепелить сейчас и тебя, и всю эту сраную забегаловку?
Перед Ним уже стояла чашка кофе, хотя никто её Ему не приносил. Он подул на пар и сделал маленький глоток. Я молчал.
– Или разверзнуть на этом месте твердь земную?
– Не надо, – замотал головой я. Кто знает, насколько у Него слова расходятся с делом?
Моя чашка с наполовину недопитым чаем вдруг оторвалась от стола и медленно поднялась на уровень моих глаз, затем также медленно опустилась на место.
– А теперь пошевелись, – предложил Он.
И я почувствовал, что не могу шевельнуть даже мизинцем. Тело отказывалось мне повиноваться. Мало того, я хотел взглянуть на Него, но не смог обратить в его сторону зрачки.
– Ну вот, – удовлетворённо кивнул Он. – И это при всём при том, что никакой гипноз тебя не берёт. Ты ведь прекрасно это знаешь.
– Убедил… Господи, – пролепетал я, вновь почувствовав возможность орудовать языком и прочими членами.
Между нами и остальным залом возникла как бы прозрачная стена. В кафе, как обычно, входили посетители. Люди за столиками пили чай и кофе, ели пирожные и хот-доги, разговаривали, смеялись. К нам не долетало ни звука, а картинка подёрнулась лёгкой мутностью. Ни дать ни взять – передача «За стеклом».
– Ну, хорошо, к делу! – откинувшись на спинку стула, начал Он. – Так по какому поводу разнюнился?
С Богом хорошо толковать заочно. А так вот… – иди попробуй. Я молчал.
– Рассопливился тут! Любит – не любит… Ты, кстати, помнишь тот случай, на речке.
– О-о! – почти застонал я. – Да помню, помню!
– Так вот, не шлёпни я вовремя ту девку в голубом купальнике ниже спины, не оберни я взгляд её в твою сторону…
– Спасибо, – кротко поблагодарил я. – Только я иногда жалею, что она вмешалась…
– А вот это вот – не твоё дело! – оборвал он меня резко. – Ишь ты! Рассуждать он будет. Моё это дело, моё! А за тобой всю жизнь твою глаз да глаз был нужен. Ты пулю ту помнишь?
– Какую пулю?
– Забыл? Молодец! А ты вспомни, вспомни! Стрельбище, пасмурный день…
– Вспомнил! Мы пошли тогда на стрельбище…
– Ты не мне рассказывай, – снова прервал Он меня. – Я знаю. Ты себе рассказывай, вспоминай. А я попью кофе...
ВЫ пошли в тот день на стрельбище. И стрельбы вышли – нечастый случай – довольно удачными. Во-первых, потому что кроме взводного, прапорщика Кажанова, другого начальства с вами не было. Во-вторых, день и впрямь выдался пасмурный, а патроны вам выдали с зелёным кончиком – трассирующие.
Хотя и обычные тоже были. Вы так и заряжали их через один. Один – с обычной пулей, другой – с трассирующей.
Ты дослуживал второй год и отстрелялся удачно. А чего проще – нажал на спусковой крючок и повёл очередь к цели. В условиях облачности трассу видно хорошо, особенно на фоне подступающего к стрельбищу леса. Ты уложил и грудную мишень, и «пулемёт», встал и курил, ловя на себе одобрительные взгляды Кажанова.
Взвод отстрелялся быстро и с хорошими результатами. Но тут выяснилось, что осталось ещё много патронов. Взводному никак не улыбалась перспектива возиться с ними, сдавать их на склад, и он решил оставшийся боезапас расстрелять.
Стреляли ещё. Кажется, ты тоже принял участие в уничтожении излишков, но патроны всё равно не заканчивались. Кажанов пострелял сам, а потом – уж очень, видно, не хотелось ему возвращаться в часть с не расстрелянными патронами – предложил поупражняться начальнику стрельбища.
А тебя – он всегда доверял тебе – он поставил рядом, ловить гильзы брезентовым сачком. Существовало в вашей части такое приспособление, ни в одном уставе не оговоренное.
На складе вооружения, видимо, имели место всяческие строгости. Во всяком случае, количество сданных стреляных гильз должно было в точности соответствовать количеству полученных для стрельб патронов. Однажды, в тридцатиградусный мороз, вы два часа искали одну-единственную гильзу. Ис-кали в снегу по пояс. С того дня и навсегда у тебя отморожены пальцы на руках.
Вот и изобрела чья-то светлая голова эти брезентовые сачки, которыми вы ловили вылетающие из автоматов гильзы.
Ты переловил их все – не великого ума дела. Начальник стрельбища – такой же, кстати, как и ты, воин срочной службы – завалил «пулемёт» и перевернулся на спину.
Ты стоял у него в ногах и смотрел, как он отсоединяет магазин. «Передёрни затвор», – хотел подсказать ему ты, но передумал – начальник стрельбища всё-таки, должен соображать и сам.
А солдат, лежащий перед тобой на спине, направил ствол тебе в лицо и потянул спусковой крючок – он знал, что после стрельбы нужно делать контрольный спуск. Но делать это можно после того, как передёрнешь затвор, чёрт его побери!
Ты стоял у него в ногах и смотрел, как его палец тянет спусковой крючок. Стоял и смотрел! И что-либо предпринять уже не мог!
«Калаш» дёрнулся. Звук выстрела оглушил тебя, и ты перестал ощущать своё тело. К тому же, ты был ослеплён невесть откуда взявшимися искрами. Ты думал: «Куда он попал? Может, пора падать, умирать?..»
Но явилось понимание: жив! И, мало того, невредим. Промахнулся начальник стрельбища! А мог ведь и угодить в тебя, дурак, недоучка хренов! В части надо науку воинскую постигать, а не отсиживаться на полигоне – тогда будешь знать, как разряжать автомат!
Ничего этого ты ему не сказал, а обернулся и увидел на уровне своих глаз маленькую дырочку в трубе, на которой удерживалось брезентовое полотно – ещё одна перестраховка в охоте за стреляными гильзами. Маленькую дырочку, которая чудом не разместилась на твоём лбу.
А пуля оказалась трассирующей – вот откуда он был, сноп ослепивших тебя искр...
– НУ, вспомнил, ну и что? – спросил Его я.
– Так ведь пришлось вмешаться, – без тени рисовки пояснил Он. – Пришлось толкнуть того балбеса под локоть. А иначе – похоронка. «Погиб при исполнении…» и так далее.
– Ну… а зачем Ты вообще допустил это? Сначала выстроил ситуацию, а потом героически предотвратил возможные трагические последствия?
– Помолчи, неумный. «Выстроил ситуацию!» Ситуацию вы там сами выстроили вместе с вашим дубиной Кажановым. А мне, по-твоему, только и забот было – смотреть, что там делается на вашем задрипанном полигоне? Семьдесят шестой год шёл, кстати, – мне в Испании Бурбонов нужно было восстанав-ливать. Если на кого из вас и стоит тратить душевные силы, то только на монархов. Они, по крайней мере, благодарнее. Да и с подданными их потом легче. Ну? Что у тебя ещё?
– Не знаю даже… Всё не так как-то.
– Ясно. Нет яхты, виллы на Канарах, машины.
– Да при чём здесь это?! Господи! Ты же знаешь – не нужна мне машина. Я их и на улице отличаю – разве что грузовую от легковой.
– Да знаю, знаю. Я ведь никогда не искушал тебя. Ни властью не искушал, ни богатством. Хотя и с голоду не дал загнуться. А ты – избежал искушения и не ценишь.
– Почему не ценю? Ценю. Я о другом, наверное.
– Ну и о чём же?
– Годы идут. Возраст критический. А что я сделал?
Он вдруг скривился, будто раскусил что-то мерзкое.
– Так я же даю тебе шанс. Многих твоих ровесников уже нет. А ты есть ещё. Работай. Я заронил в твою душу искру, как высокопарно говорите вы, люди. Пользуйся! Я пока не зову тебя. Но не переводи стрелки едино на меня, сделай и сам что-нибудь.
– Ну а Пушкин, Гоголь, Чехов?.. Вот у кого искры были!.. Я уже старше их. А толку? Значит, или я зажился, или их рано прибрал Бог! – почти выкрикнул я и осёкся: – Прости, я хотел сказать – Ты призвал к себе.
Казалось, Он не обратил внимания на мою оговорку. Спокойно пожал плечами.
– Я говорил уже, не всё от меня зависит, – сказал Он и снова отхлебнул кофе. – Ох, и гадость вы здесь пьёте! Ребятам, которых ты вспомнил, я дал, конечно, немало. Ну, они и заигрались. Взялись резко. Пришлось вмешиваться. Дальше-то куда? Некуда дальше. Ты себе можешь представить исписавшегося Пушкина?
– Я и не исписавшегося его плохо себе представляю.
– Ах, да! Ты же не мог его видеть, – спохватился Он. – Твоё счастье… Так что не ной, а делай своё дело. Пока я даю тебе время…
– А… сколько? – перебил Его я и задохнулся от ожидания ответа.
– Так я тебе и сказал! – пожалел Он меня. – Размечтался!
– Но почему?
– Вам не следует знать этого. Ты можешь себе представить, что начнётся, если каждый будет знать свои сроки? Неведение – это лучшее, что я смог придумать для вас. Не помнить прошлого, не понимать настоящего, не знать будущего – не в этом ли ваше счастье? Или как вы там называете то расслаб-ленно-блаженное состояние, в которое изредка впадаете, но постоянно трещите о нём на каждом углу?
– Я понял, – сказал я, и это было правдой.
Но правдой было и другое. Понимание моё уже достигло предела, ещё немного и я бы окончательно перестал осмысливать происходящее.
– Я понял, – сказал я и добавил: – Хотя… Кому и когда оно мешало, знание?
– Что ж, если хочешь, я докажу тебе обратное. Но закроем сначала предыдущую тему – ты был несправедлив ко мне.
Я замялся. Что сказать Ему? Он читает мои мысли, и выкручиваться бесполезно.
– Ну, как быть – я даже не знаю. Что мне теперь, покаяться?
– Покаяние – это поповские выкрутасы, – вставил Он и мимолётно, но брезгливо поморщился. – Вина твоя в чёрной ко мне неблагодарности. А уметь быть благодарным – этого не привнесёшь, это врождённое.
Впервые за три зимы мне стало в этом кафе неуютно.
– И Ты… превратишь меня в муху?
Он даже хохотнул коротко.
– Что, этого параноика Вэлша начитался? Жаль, руки пока до него не доходят – пусть пошустрит немного. Нет, в муху я тебя превращать не буду, но воздастся тебе…
– Да за что, Боже? – не выдержал я. – Ты велик, могуществен и… прочее. А кто я? Как Ты вообще снизошёл ко мне при Твоей-то занятости?
– Да так, выдалась минутка свободная. Хотя и трудно с вами. Стоит вздремнуть – глядишь, полконтинента в огне и руинах. То Гернику зевнул, то Хиросиму.
– И не только их, – попытался я сменить тему. – В мире вообще чёрт знает что творится! Войны, эпидемии, голод… В искусстве – деградация полнейшая. Боюсь, не один я Тебя проклинаю. И сомневаюсь в Твоём существовании, наверное, тоже не один я. А Ты, куда Ты смотришь?
– А я вам не нянька! Куда смотришь, куда смотришь! На вас же, недоумков, и смотрю! Но почему ты решил, что я должен вмешиваться и предотвращать все ваши безобразия? Не хватит меня на всё.
– Но сжёг же Ты Содом и Гоморру…
– Сжёг! Что сказать – давно это было и я был моложе, энтузиазма больше в себе чувствовал. Всё верил, – будет из вас толк. Потом изверился. Да и народу тогда на планете поменьше было – еле-еле полмиллиона набиралось. А сейчас! Расплодилось вас!
– На то Твоя воля!
– Здрасьте! Ты считаешь, что я в состоянии уследить за каждым вашим соитием? Я сотворил двоих. А теперь успеешь за вами, как же! Я моргнул только, а полтора миллиарда уже перетрахалось. Ну, бля, и кофе! Холеру в Бразилию запустить, что ли, или мячи им посдувать футбольные? И вообще – а может, мне интересно, чем всё это закончится? Это, если хочешь, – эксперимент. Хотя, похоже, не очень удачный. Но забавный.
– Ясно… Бог нашей драмой коротает вечность…
– Что, что? Как ты сказал? Сам придумал?
– Да нет, был тут один.
– Недурно, недурно. Надо будет запомнить. Вечность – это да, это конечно. Вечность – это, я тебе скажу…
И вдруг Он спохватился:
– А мастер ты зубы заговаривать!
Я поёжился.
– Так ведь разговор интересный получается. С одной стороны – судьба человечества, с другой – я, раб Твой жалкий. Нелогично как-то.
– А ты логики и не ищи в моих деяниях. Не ищи, потому что не с теми мерками подходишь. Не катят они здесь, мерки ваши земные. Впрочем, ты снова отвлекаешь меня.
– От наказания?
– Да нет же, – Он скривился досадливо. – Но кому, как не мне, восстанавливать справедливость…
«Дождёшься от Тебя!» – чуть было не подумал я, но сдержался, – на лету прочитает!
– …Ты расплакался тут: не любит, не любит… Хотя любовь – это тоже ваше, человечье понятие, но какое-то участие не исключается. Дорого оно, правда, мне обходится, участие это.
– Кажется, это называется – Богоизбранность?
– Опять ты со своими ярлыками! Или так ничего и не понял?
– Да понял я. Голубые плавки, пуля в трубе…
– Если бы только это! Мало было, что ли? Вспоминай, не ленись!
– Да помню, чего уж там. Было.
– Да не мне, не мне! Себе рассказывай!
КОНЕЧНО, ты всё помнишь. Два раза тебя били ножом. Один раз ты – тогда ещё молодой и ловкий – сумел провести приём. Нож так и звякнул о ближайшую стену. А дальше в ход пошли твои кулаки. Во второй раз удар пришёлся в заклёпку на брючном ремне. Воистину – мистика…
А ЕЩЁ – дорога. Уж там чего только не было! Помнишь тот утренний туман и остановившуюся на трассе колонну «КАМАЗов»? Вы на своей «Волыни» затормозили, чуть не уткнувшись в задний борт последнему из них. Объехать колонну не получалось – на дорогу высыпали шоферюги, обсуждая что-то, в пути у них происшедшее. Вы простояли несколько секунд, и Мишка вдруг, резко крутанув руль, попёр прямо на людей – разбегающихся в стороны и матерящихся. А место, где мгновенье назад стоял ваш плюгавый автомобильчик занял «Икарус». Но не затормозил, нет. Он на полной скорости въехал стоящему «КАМАЗу» в зад. Въехал так, что «КАМАЗ»-длинномер подался метров на пять вперёд. А ведь и правда, Мишка говорил тогда: будто подтолкнул кто-то – трогай, мол…
Да мало ли чего не случалось…
– ДАЙТЕ мне что-нибудь поесть, пожалуйста…
Этот каким-то образом пробился сквозь завесу, отделявшую нас от остального кафе, и стоял теперь у нашего столика. Побирушка, бомж, чёрный и страшный. Лохмотья его не поддавались не то что описанию, но и рассмотрению. Впрочем, никто и не собирался их рассматривать. Дикое подобие обуви крепилось к ногам тряпичными узлами. К нам тянулась чёрная заскорузлая ладонь.
– Ради Бога!
Мой Гость вздрогнул. Не запуская рук в карманы, вдруг протянул страдальцу пятидолларовую купюру. Бомж, вряд ли видевший когда-нибудь две гривны одной бумажкой, схватил милостыню и исчез, забыв рассыпаться в благодарностях.
А Он снова потянулся губами к чашке. За всё время нашего разговора кофе в ней меньше не становилось.
Одно слово – Бог!
СЛУЧАЛОСЬ, конечно, всякое. Сколько раз ты мог вывалиться из мчащегося поезда, отравиться суррогатной водкой, сесть лет на десять в тюрьму, сгореть от собственного окурка на собственном диване. Вот уж точно, похоже, говорится – Бог миловал.
А ЖЕНЩИНЫ? Ты хлебнул от них многого, но сказать, что тебе не везло с ними, – значило бы погрешить против истины. Да, ты не обманул ни одну из них, не обещал большего, чем мог дать. Но и возиться с тобой запойным – это тоже, надо сказать, не коней на скаку останавливать. А сколько из них собиралось рожать от тебя? Но ведь обошлось. Обошлось пустыми волнениями, и внебрачных детей у тебя нет…
– УЖЕ нет, – сказал Он, внимательно изучая потолок кафе.
– Не понял.
– А что тут понимать? Нет у тебя уже внебрачных детей, говорю.
– То есть как – уже? О чём Ты? Что значит – уже?
– Твой сын, Слегин Александр Вадимович, 1976 года рождения, погиб в Чечне семь лет назад.
– Что Ты несёшь, Господи?! Какой сын?! Почему Слегин?
– Будь мужчиной! Уймись! Ты уехал к себе на Украину и забыл даже оставить для сына свою фамилию. Ты помнишь деревню Слегино?
ПОМНИШЬ ли ты деревню Слегино? Да, ты помнишь деревню Слегино, затерявшуюся где-то на стыке Владимирской и Ярославской областей. И помощь Советской Армии крестьянству в уборке урожая картофеля ты тоже, конечно, помнишь. В силу традиций это называлось – «На целину!»
Слегино – не деревня, а посёлок с двумя совхозами и целой улицей двухэтажных, на восемь квартир, домов. С Домом культуры и – рядом – небольшим парком и танцплощадкой в его глубине.
Днём вы работали. Вы пахали так, как умеет это делать только русский солдат. Сотни тысяч тонн картошки, выкопанной, перебранной и погруженной вами, отправлялись в вагонах, чтобы бесследно сгинуть в неисчислимых овощехранилищах Великого и Неделимого.
А вечером – правдами-неправдами – вы шли на танцплощадку. Ты мало чем выделялся из своего окружения – та же форма с неуставными отклонениями: ушитое по фигуре п/ш, пилотка на затылке, гармошка на сапогах с подвёрнутыми, сзади и внутрь, голенищами.
Но она заметила и выделила тебя. Светлана. Светка Слегина – два С, девушка из одноимённого посёлка. Наверное, она заметила тебя ещё днём, на картофельных полях, где тоже работала со своей полеводческой бригадой. А вечером она танцевала с тобой, и прядка её русых волос сбегала на твой погон, а пальцы легко теребили гвардейский значок на твоей груди.
Не отрекаются любя,
Ведь жизнь кончается не завтра…
– местная девчушка-певица вторила уже взошедшей тогда эстрадной звезде, а ты почти физически ощущал на себе нехорошие взгляды местных ребятишек. Нравы в российской глубинке никогда не были обременены излишней вежливостью.
Она увела тебя. И увела так, что до её дома вы добрались без приключений – не свистнул над головой выломанный из забора кол, и тебе не пришлось наматывать на руку ремень, пуская в свободный полёт тяжёлую, с пятиконечной звездой, латунную бляху.
В её доме уже спали. Взяв тебя за руку и стараясь не шуметь, она провела тебя по двору к темнеющему в глубине сараю. Хлынувшие из распахнувшейся двери запахи не оставили сомнений – сеновал! Ты, городской житель, попал в незнакомый тебе ранее мир и был сражён наповал его простотой и великолепием.
Тёплая беззвёздная ночь. Лишающий сознания и возносящий к поднебесью аромат скошенных трав. Щекочущие лицо Светкины волосы. Руки, губы, шёпот…
К утру на стенах определись щели. Светлым пятном обозначилось скомканное платье в дальнем углу. Петушиные крики и коровьи вздохи. И в самое ухо – «Вадик, миленький, не оставляй меня здесь. Забери меня, Вадик. Я… я рожу тебе сына, Вадик…»
НЕТ, не могу больше!..
– КАК он погиб?
– Он погиб в Грозном, 1 января 1995 года, в Новогоднюю ночь. Они вошли в город без боя, и местные жители встречали их хлебом-солью. Потом развели по дворам, пригласили за столы. Ближе к утру раздалось: «Аллах акбар!» – и их принялись резать.
– А он… он был пьян?
– Нет, не успел он пристраститься, пацан твой. Хотя столы и ломились от вина. Лейтенант, его командир, говорил тост за дружбу народов, когда ему выстрелили в лицо. Твой сын ещё успел выскочить из-за стола, схватить автомат и пустить очередь. Он расстрелял полмагазина… Потом его ударили в спину. Кинжал вошёл под левую лопатку.
Глядя мимо столешницы, я смотрел в пол. И не видел ничего.
– А Ты, где же Ты был, Боже?!
Я поднял глаза.
ЕГО не было. Взгляд мой снова наткнулся на решётки и кактусы. Кактусы и решётки…
Я подозвал официантку и заказал водки. Когда она коснулась графином стола, я спросил:
– А где он похоронен?
Она ушла к себе за стойку, два раза по пути оглянувшись. Я этого не заметил…
Я ЛЕЖАЛ ничком на диване и ждал рассвета. Будто что-то он мог изменить, рассвет. Не в ушах, а где-то под теменем звучало: «Рассказывай! Не мне, себе рассказывай!»
ТЫ лежал ничком на диване и ждал рассвета. Нещадно грохотали часы. Ты смотрел в темноту, но темноты не видел. Ты видел голубой купальник и Мишку, с ожесточённым матом рвущего руль «Волыни». А ещё ты видел мелькающие за окном вагонного тамбура семафоры и бесконечные камышовые плавни степной реки. Ещё видел улыбку на лице желторотого лейтенанта и пулевое отверстие в его лбу. И ещё – выкрашенный под серебро памятник на маленьком, на косогоре, слегинском кладбище.
Мокрая наволочка подушки саднила щёку. Рассвет не приходил…
– Любит Он меня! Всё-таки Он меня любит! – негромко звучало в темноте.
Комментарии 2
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.