Елена Хейфец
Накануне войны в селе Лунёво устоявшаяся жизнь шла как обычно. Поговаривали что-то про Гитлера, но к своей родной земле такую напасть не относили. Ну не может такого случиться и всё! Партия не допустит! Народ жил своими личными радостями и печалями, свадьбами, похоронами, праздниками, трудоднями, сенокосами и посевной. Когда война-таки случилась, как-то оцепенело Лунёво, люди пытались осознать, что же теперь со всеми будет и как жить дальше. А особенно долго размышлять над этим и не дали. Нечисть немецкая за три первые недели продвинулась далеко вглубь страны. Это было неожиданно и странно. Опять не верилось. Ведь всё время твердили, какая советская держава сильная и непобедимая! Кто же знал, что враг имел преимущество в численности войск и боевой техники. Испытав первые горькие неудачи в войне, оставшийся в тылу народ не призванный ещё в армию, добровольцами бросился истреблять врага. В слезах, вослед крестя своих мужиков, провожали их бабы, выли от горя, предвидя, что далеко не все смогут вернуться к порогам родных хат.
После обязательного призыва и добровольцев в октябре на войну стали добирать оставшихся. После этого одни старики в сёлах немощные остались, бабы и детвора малая. Богдана забрали второй волной.
Богдан жил с матерью и был, с точки зрения селян, странноватым. Нелюдимый какой-то, тридцать шесть лет уже, а ни жены нет, ни подруги какой, водку не пил, поэтому и собутыльников не имел. В селе не всяк поймет, почему мужик зелье не уважает. Больной, что ли?
Мать Прасковья всю свою жизнь растила сына одна, мужа ещё в молодости страсть к зеленому змию сгубила. Правда, тот успел вдоволь над супругой поиздеваться за тот короткий период, что осчастливливал её своим присутствием. Через день гонялся, душегуб, по огородам с топором за своей избранницей. Еле в таких условиях сына выносила. Честно говоря, смерть истязателя после всего пережитого и горем-то не показалась. Хлопца растила и до обмороков боялась спирного. Для неё сын Богдан стал радостью несказанной и опорой, надеждой и светом в окне. Сыном делиться она не хотела ни с кем, может, поэтому и жениться ему не дала. Стеной стояла. Было время, собирался жену в дом привести, всё отговаривала, мол, все девки плохи, все недостойные. Вдалбливала сыну, что жениться рано пока, и непременно у предполагаемой невесты находила какой-нибудь изъян.
Маруська Силина неряха, Надька Коваленко овца плешивая, да ещё строгостью к мужскому полу не отличается, Валька с соседней улицы хоть и красива, да какой же дурак на красивых-то женится? Гулящая будет! Так старалась она опорочить всех, кем интересовался её сын. Зачастую обидная это была напраслина. Прасковью местные не очень-то уважали, была она человеком закрытым от всех и всего, ничего ей не надо было, только, чтобы сын - кровинушка рядом был. От тяжелого труда старалась уберечь хлопчика. Всё сама, да сама…То как бы не подорвался, то ещё чего выдумает…Кое-что по хозяйству он делал, но не очень-то упирался, привыкнув, что всё на себе мать везла. Выучился Богдан на тракториста, деньги домой приносил и в кубышку складывал. На всякий случай! А жили на то, что домашнее хозяйство давало. Мать такое рачительное отношение к деньгам приветствовала. Мало ли что…Так и существовали, пока война не сломала для всех привычный жизненный уклад.
Прасковья, как сын повестку получил, посерела, съёжилась вся в одночасье, хозяйство забросила, только слезы углом платка подбирала. Три дня дали на сборы. Три дня сидит мать за столом, не спит, не ест, смотрит в одну точку и воет. А в это время скотина некормленная на дворе кричит. Не хотела принять и понять, за что сына у неё отбирают.
Оказалось, что Прасковья не просто так сидела, а думу думала и план выстраивала.
- Сынок, убьют тебя там, чует сердце!! Чует! Не могу я тебя отдать. Пусть другие уходят, у кого по десять человек детей. А ты у меня один.
- Р-о-д-н-е-н-ь-к-и-й!!! Б-о-г-д-а-ш-а! Что же делать теперь? Что? – Прасковья раскачивалась из стороны в сторону, глядя в пространство перед собой безумными глазами. Лицо почернело, руки натруженые масластые сцепила намертво…
- Мать, чего выть зря? Кто же на войну хочет? – рассуждал Богдан. Все не хотят. И чего ты решила, что обязательно убьют? И морозом от этих слов стягивало живот… Может, и вернусь ещё. Не вой! Самому тошно!
- Богдаша! Придумала я что делать - перешла на шепот Прасковья, - смотрит безумными глазами, - Ты побудь там на этой войне немножечко и беги домой, я тебя тут, в подполе схороню. А война закончится, ты и выйдешь, больным вроде как был, после ранения - ничего не помню где был и как лечили… Ну кто будет проверять, где ты находился? По больницам лежал, а где не помню. Нету документов никаких, и делу конец. Когда немца выгоним, кому будет интерес в этом копаться? Никто не дознается. Соглашайся, сынок! Пропаду ведь без тебя. Один ты у меня радость и свет! Какая без тебя жизнь?
- Ты, что, мать, как это? Дизертировать, что ли, ты мне предлагаешь? Да меня в тюрьму за это, в штрафбат и на передовую, – хмурился Богдан. Стоял огромной стеной. Красивый мужик! Сыночек родной! Любо дорого посмотреть.
- Обещай, сынок! Пожалей меня! Внуков хочу поднять, на тебя порадоваться. Война не долгая будет, но убить – то и в первый день могут. Чуть потерпишь в подполе, но живым останешься. Ох, горе-то какое! Не имеют права у матери единственного сына забирать! Не имеют!
- Не хорошо ты говоришь, маманя! Любому помирать неохота. Вот и тётка Стася Ваньку своего, последнего сына, младшего отдаёт. Думаешь ей легче твоего?
Будто услышав разговор, на пороге образовалась Прасковьина соседка Стася.
Губы в черную полоску сжатые, передник теребит. Стоит на пороге, слово вымолвить не может. У неё разом троих сыновей забрали, а теперь вот младшего Ванечку семнадцати лет. Завтра всех оставшихся в грузовик и на призывной пункт в райцентр…
-Чего пришла, Стася?
-Да спросить пришла, что в дорогу даешь? - села на край скамьи, голову руками сжала. Ты слыхала, последнего со двора гонют! Как же это? Где ж правда? Генеральские-то сынки, наверное, по домам прячутся! А?
Прасковья вздрогнула.- Не собирала я ещё. Иди, Стася, ещё наплачемся вместе. И без тебя тяжко. Дай с сыном последний день побыть.
- Не серчай, Прасковья. Не знаю куда идти и что делать. Не серчай! - соседка хлопнула дверью.
Прасковья умоляюще вглянула на Богдана. Красивый какой, высокий, глаза, что небо, волосы соломенные - в бабку, мужнину мать, она его ещё подсолнушком называла. Эх, подсолнушек родной! Женить пора, внуков нянчить охота. И чего мешала жену в дом привесть? А когда ж теперь?
- Ну что, сынок, решай, Христа ради. Я всё хорошо придумала. Устрою тебе всё так, что и тепло и хорошо будет. В подполе жить будешь, а на ночь на печке спать, на своём месте. Перетерпишь маленько, глядь, а война-то и кончится… Уж лучше так, чем помирать! Всё можно перетерпеть, лишь бы жить…
- Нехорошо ты, мать, говоришь. Нехорошо! Нечего попусту языком-то молоть,- буркнул Богдан, но мысль избежать фронта и дома отсидеться стала с той секунды костром гореть и засела в голове намертво, а потом всё время преследовала его, спать не давала, вызывая к себе дикую какую-то бесконечную жалость.
В самом деле - никто не имеет права моей жизнью распоряжаться!
И впрямь неизвестно ещё где генеральские-то сынки околачиваются. Уж не на передовой - это точно…
Утром на грузовике отправили ребят в райцентр. Всего двадцать человек. Самого молодняка набрали. Богдан из них был старше всех. Матери с невестами цеплялись за борт машины, что-то кричали вдогонку, последние наставления давали, отправляя кровинушек своих на погибель. С начала войны пять похоронок уже в село пришло… Прасковья стояла с каменным лицом, крестила сына, шептала что-то старушечьим ртом. Слёзы выбирали себе путь и катились по серой изломаной коже бесконечной дорожкой.
Как не стало сына в доме, потеряла с тех пор Прасковья сон, интерес к жизни, равнодушна стала к хозяйству. Сидит целый день, в угол смотрит. Тоска смертная поедом ела. Спасу никакого. Корову, бывало, подоить забывала.
Стася в окно стучит:
-Ты чего над скотиной изголяешься? Корова недоеная мается. На всё село голосит. Куры по моему огороду шастают, ты им зерна-то когда сыпала последний раз? Сдурела ты, Прасковья! Мне не лучше твоего. Ты в работе спасайся, а то в уме совсем повредишься.
Первое письмо от Богдана Прасковья читала-перечитывала, целовала-перецеловывала. В кармане юбки своей единственной носила. Сердце ныло, голова не хотела понимать жизнь такую - без сына. Ничего ей теперь не надо. Всё время в страхе жила. Такой набожной вдруг стала, какой и не была сроду. Из сундука достала материну икону, завёрнутую в белый ситцевый платок, в угол повесила и молилась, когда из оцепенения своего приходила в себя. Всё теперь казалось не нужным. Недалёким своим умом понимала Прасковья, что ничего теперь сделать нельзя. Только где-то далеко, крохотным огоньком грела слабая надежда, что Богдан послушается её и сбежит с фронта. Так умоляла его, так заклинала!
- Твоя родина там, где мать живёт, - убеждала Прасковья сына. Свою мать надо защищать, село своё, а не ехать невесть куда под пули себя подставлять! Каждый должон своё защищать - свой дом, свою родню, землю. Если немец сюда б явился, вот тогда бы и ты шёл с супостатом драться. Мать здесь, а ты чью мать будешь защищать, пока я тут без тебя пропадать буду?
Такую теорию придумала Прасковья. То ли лукавила, чтобы сына убедить, то ли не хотела понимать, как оно на самом деле должно быть, по-правильному…
В конце января ударил сильный мороз, на окнах наледи, печка съедала дров больше чем обычно, хата выстывала быстро. Тоскливо, пусто в доме. Не нужно теперь ничего. Даже кошка со двора ушла. Легла Прасковья на печку, лежит, плачет - одна на один со своей тоской.
Вдруг в окно вроде как постучал кто легонько.
-Показалось? Примерещилось? Кто это среди ночи может быть? Замерла, дышать боится.
Опять стук. Слетела с печи мигом, не спрашивая, крюк железный на двери подняла, в сенцы выскочила, как есть. Некому к ней по ночам стучаться! Только ОН, сын это может быть. Так ждала, так надеялась, что от возможной своей мгновенной фантазии, в голову будто что-то ударило. Второй крюк, что в сенцах к петле примерз, сразу не открыть было. Казалось, что час прошёл, пока справилась. Даже не спросила кто за дверью. Дикой потаённой надеждой взорвался в мозгу ночной стук. Перемешалось всё разом. Открывает - Богдан на пороге. Замёрзший, в телогрейке, солдатских галифе и кирзовых сапогах. На лице щетина. Лицо вроде не его вовсе, а чужое. Обняла и упала на колени, сил нету подняться.
- Маманя, я три ночи в село добирался. Лесом шел. Еле нашёл дорогу. Вот пришёл, как ты просила, теперь хорониться мне надо хорошо, иначе смерть. Дезертир я теперь. Дай поесть что-нибудь, не ел я ничего всё это время.
Всплошилась Прасковья, бросилась окна простынями занавешивать. Кинулась картошку жарить. Нарезала сала, яиц сырых достала. Пей, сынок! Смотрит и не верит, что вот он тут рядом сидит. Подсолнушек её. Самогона хочешь, согреешься маленько, - сказала и себе удивилась. Сроду самогон дома не держала, а уж сыну и подавно не предлагала мерзкого зелья. У Вальки мельничихи на днях взяла, ноги растирать, уж больно ломать начало. У неё он хитрый какой-то, на зверобое, да чабреце.
- А что – выпью, маманя! – И не понятно было рад ли он встрече или это от усталости. Другой совсем.
- Ну, как на фронте-то?- спросила Прасковья, гладя руку сына.
- Страшно, маманя на фронте! Очень там страшно! Очень!
Смерть всё время на пятки наступает. Видишь, не выдержал я. Всё твои слова вспоминал, что если надо будет, то я село свое, дом свой защищать буду. Теперь я трус и дизертир.
От выпитого с непривычки и с мороза лицо стало красным, глаза прозрачными и чужими.
-Ложись сегодня на печь, отогрейся, я утром поднимусь рано, всё устрою тебе в подполе.
- Мать, помни, если найдут меня, это всё равно, что смерть меня найдёт! А теперь выйди и снег на дворе и перед окнами позаметай, там ведь следы мои остались. Не жди до утра, сходи.
- Никто не найдёт тебя теперь! Никто! Мы будем осторожны. Не бойся сынок, не живи в страхе. Снимай одежду свою солдатскую, я всё это в печке сожгу. А ты ложись пока. Уж до утра то недолго!
Прасковья глаз не сомкнула. Стояла у печи, вглядывалась в лицо сына.
-Господи! Счастье какое! Ну, чего там, на фронте неужто без него не обойдутся? По-честному всё должно быть! Он ведь у неё один - глушила в себе Прасковья сомнения. Плевать на всё! Плевать! Главное, что Богдан рядом.
Будить утром не решалась, пусть поспит ещё. Ведь, если придёт кто, можно не открывать вовсе, нету вроде бы дома.
Как назло, заявилась Стася. То неделями не видать, а то в самый ненужный момент… В дверь так барабанила, будто случилось что.
-Чего лишнее по хатам ходить? У каждого свои дела. Не открыла ей, но сердце так страшно в груди сжало, что потом еле отпустило.
Богдан подхватился и в подпол. Рисовал себе жизнь в этих условиях как-то иначе, комфортнее, будто забыл как тут в подполе-то…Теперь это его блиндаж. На какое время? Ничего хорошего тут нет. Сыро, картошкой пахнет, стены кое-где плесенью взялись. Хорошо, что свет провёл, на стене сбоку слабо желтеет лампочка. В углу кадушки с квашеной капустой, огурцами и грибами. В ящиках свёкла с морковью. Всё знакомое, он сам сюда всё это сносил. В сенях, в погребе в холодную зиму промерзает всё, а здесь в самый раз. Прасковья вытащила всё кроме картошки в сенцы, чёрт с ней, пусть замерзает. Оживилась мать. Сияет вся. Теперь у неё есть забота самая главная, страшная тайна есть и радость огромная. Сына она защитит от смерти лютой, от тягот, от всего!
Сбегала поперву к Стасе, прикинулась, что не знает, будто та приходила. Теперь каждый чужой вопрос будет подвохом казаться.
- А я утром прибегала. Что-то так тоска заела. Писем нет от Вани. Да спросить хотела тебя, может, есть, что от Богдана? Бывает ведь такое, что люди на фронте встречаются. Может он моих видел? С Иваном-то вместе уходили, вдруг они там где-то рядом, -
с надеждой спросила соседка.
- Нет ничего. Жду сама. Надо надеяться. Самогона у тебя, случаем, нет? Помогает он мне хорошо. От ног. Крутят так, спасу нет - перевела разговор Прасковья.
Стася налила трёхлитровую банку белой мути.
- На, тебе на год хватит! А ты чо простынями окна – то позакрывала?
- Шибко дует, вот и закрыла - поторопилась с ответом Прасковья.
- Из-за занавески выглянула дочка Танька пятнадцати лет, румяная, славная такая. Ишь выросла как, налилась вся!
Вот Богдан Таньку-то замуж и возьмет, подумала Прасковья, и так на душе стало легко. Все хорошо складывается. Только войне бы скорее конец! Её сыну ничего уже не грозит, никакая пуля и никакая мина, а Танька вот тут рядом подрастает.
Всё уже хорошо и не страшно совсем…
В подпол натаскала Прасковья сена, оно влагу в себя вбирает, и вроде как суше стало внизу. Перестановку в комнате сделала так, чтобы стол как раз стоял на дверце, ведущей в подпол, половиком полосатым накрыла и стережёт свой Подсолнушек.
Сутками лежит Богдан на ложе из сена, привык к тяжелому духу и сырости, думает о жизни и смерти, страх свой перебарывает. На войне пули боялся, теперь людей. Дни долгие, тяжёлые, бесконечные. Не понятно ему, когда начинаются, когда заканчиваются. То в сон впадает, то опять лежит, мается без дела, без разговора, без солнечного света. Просит мать радио громко включать, чтобы знать, как там наши врага бьют. А радио сообщало разное, то наступал немец, то наши войска отбивали врага. Смертей несчесть, полегло парней молодых неведомо сколько. Лежит Богдан и в голове молотки стучат: «Трус ты, Богдан. Трус и подлец! Почему за тебя кто-то гибнуть должен? Чем ты лучше? Или у тех ребят, что в земле сырой лежат матерей нет???».
Нет, он согласен в трусах числиться, лишь бы жить!
На ночь поднимался из подпола, перекладывался на печь. Спать не хотелось. Сколько ж можно спать? Уж полгода прошло. Все бока отлежал. Время идет медленно, тянется, дни сбиваются в один большой ком. Одно утешало: «Живой»!
Заняться нечем. На дворе май. Забыл, как земля пахнет, как солнце греет. Посадить бы хоть что-то. Ведь все поели, муки осталось совсем мало. Мысли в голове вязкие, тяжелые. Год войне. Когда же она кончится? Сколько же ему в норе прятаться? Как выйду, когда она закончится? Что людям буду говорить? Страшно и стыдно. Но на войне страшнее! Надо перетерпеть. Как-нибудь само все разрешится.
Мать борщи варит, кур режет, откармливает дезертира, нежданных гостей пуще смерти боится. Это ещё пора была не голодная, доедал народ, что успел наготовить впрок, во всех домах ещё нормально питались. А потом всё на нет сошло. Сначала корову забрали, потихоньку кур всех истребила.
Дни слагались в недели, недели в месяцы. Богдан вечером из подпола вылезал по хате походить, размяться. А потом стало страшно, перестал совсем двигаться. Морозы кончились, и простыни на окнах были совсем ни к чему. Зачем к этому факту внимание привлекать? Всего теперь боялись они, от люблого шороха вздрагивали. Приходил как-то из милиции Василий Иванович, инвалид, его из-за хромой ноги на фронт не взяли. В дом зашёл, на лавку сел.
- Что от сына слышно, Прасковья? Давно ли письмо получала?
Богдану все в подполе слышно. Замер Богдан. Не дышит.
- За всё время одно и было, - хмуро отвечала Прасковья. А чего это ты спрашиваешь? Может, знаешь чего про сына, так не томи, говори.
- Нечего мне тебе сказать. Пропал твой Богдан, никто не знает где он.
- Может, убили сына-то родного душегубы проклятые! Ироды! Прасковья представила себе, что такое вполне могло бы быть, и завыла громко и натурально.
Василий Иванович встал в дверях, громыхая костылём,
и произнёс:
- Ты, Прасковья, если будет письмо, принеси мне. Обязательно! Надо точно знать, куда человек делся. Время военное. В части среди павших не числится, значит, возможно, что живой где-то. На войне всякое бывает, ты зря-то не убивайся!
Богдан весь этот тревожный разговор в подполе слышал. Ночью, когда вылез из подземелья, стали думать, как быть. Письмо-то написать можно, но что писать? И где штемпелю на треугольнике фронтовом взяться? Подумали и решили с письмом погодить. Богдан бледный стал, бесцветный какой-то, лицом как проросшие картофельные ростки. Рыхлый, угрюмый, с матерью не говорит. А о чем с ней говорить-то? Это она его на подлость сподвинула. Самогонку стал у матери просить. Она уже не могла на селе покупать и стала гнать ненавистное зелье дома. Хоть как-то ублажить сына хотела. «Ничего, раз до своего возраста не привык дрянь потреблять, не приучится», - успокаивала себя Прасковья.
-Эх, маманя, сколько ж мне здесь как крысе в норе торчать?
Ходить скоро разучусь! Солнца не вижу, забыл, как земля пахнет,- говорил Богдан, хлопнув кружку вонючей жидкости.
- Ничего, зато ты живой, а другие вот в этой земле почивают. Нанюхаешься ещё и земли той и на солнце налюбуешься. Надо потерпеть, сынок.
Прасковья смотрела на сына преданно и ласково, не раскаиваясь ни в чем, а лишь радуясь, что он рядом.
Вот и лето пролетело, вот и зима прошла. Полтора года уже в подполе. Без самогонки не спится, а как хлопнет стакан, забывается больным тяжелым сном. Стася успела похоронку на старшего сына получить. Голосила на все село. От остальных сыновей письма редко, но получала. Только от Вани ничего. Наведывалась к Прасковье, но та была нелюбезна и все разговоры сводила к тому, что «Бог даст - живы останутся!»
Душно, мерзко, плохо в подполе. Пахнет кислятиной, сырыми стенами, прелой соломой, человеческими испарениями, мышиными экскрементами. По ночам серые разбойники бесчинствуют. Откуда они в подполе знают, когда ночь наступает? Могут и по лицу пробежать. Наглые. Даже они Богдана за человека не считают. Страшно ему. Ой, как страшно! Страшно сводки военные слышать, страшно вылезать из своего заточения на свет божий, страшно ответ перед людьми держать. Всё страшно. Приезжали из районной комендатуры. Важный такой усатый дядька, с папкой под мышкой на «бобике» с брезентовым верхом. Так Прасковья, чтобы вопросы все прервать ещё вначале и чтобы всё понатуральней было, закричала на него что есть мочи:
- Загубили сына единственного, а теперь даже не знают, где голову сложил! Могилы у моей кровинушки и той нет. Зачем ещё ходить, мучить мать? Кабы узнали, что с ним, да матери поведали, а то приходят душу терзать. Села и плакать начала.
А дядьке усатому плевать на её слезы. И не такое видывал! У него своё на уме.
- Какие у тебя, Прасковья, подсобные помещения имеются, сеновал, к примеру, погреб, чулан, подпол? Желаю всё посмотреть.
- Как у людей, так и у меня!
Прасковье стало вдруг дурно. Почернела лицом, круги перед глазами поплыли. А тут ещё рубашка на гвозде висит. Чистая. Мужская. Как могла не убрать? Дура старая!
- Какие вам ещё помещения? Зачем? Чего время мое отнимаете? Или заночевать собрались? Так я и на печке могу постелить. Зачем же сеновал? Проверяющий со скамьи встал, толкнул дверь в чулан. Хорошо сапоги солдатские сожгла недавно совсем. Долгое время жалко было, очень добрые были сапоги. Думала в соседнем селе продать. В тряпицу замотала и в чулане хранила. Богдан, когда увидел сапоги, от ужаса отнемел. Так кричал потом на мать, ну чисто отец!
- Самогон, гонишь, Прасковья? Для кого, если не секрет?
-Самой надо. Ноги шибко болят. Для растирки содержу.
-Не много ли самой-то?
Бывает, вымениваю на еду какую. А жить-то как? Одна я. Сами сына забрали, кормильца!
Прасковья взвыла во всю мочь. И тут произошло совсем непредвиденное. У неё будто лопнуло что-то в голове. Двоится все, сердце из груди наружу рвется. Крепкая с виду сельская баба плашмя падает наземь. Глаза закатила и не дышит.
Гость военный папочку на стол бросил, начал виски Прасковье тереть, да водой брызгать. Потом позвал соседку. Вместе со Стасей уложили её на кровать, сам уехал, а Стася при ней осталась.
Богдан пока весь этот разговор наверху был, в подземелье своем всё слышал, а что с матерью случилось, не понял. Прасковья лежит, молчит, вроде речь отнялась. Стася по дому ходит, хозяйничает. Как теперь наружу выйти? Как поесть, да нужду справить?
Совсем занедюжила Прасковья, лежит, да все Богдана зовет.
- Ишь ты, как тоскует по сыну, бедняга! Убивается, - сокрушалась Стася.
Только через неделю отпустила болезнь. Пришла в себя Прасковья, начала по дому ходить. Повезло.
Богдан лежал в подполе, боясь шелохнуться, кашлянуть, лишнее движение сделать, чтобы себя не выдать. Когда Стася домой уходила все равно боялся, дверь-то не на запоре. В любой момент можно зайти и его, дезертира поганого увидеть.
Опять страх к самому горлу подкатил. Душит, не отпускает. До тошноты страшно. Сжимается все внутри от страха и собственной мерзости. Вот по радио слышал - наши врага успешно бьют, город за городом освобождают. Сталин говорит о коренном переломе в войне. Радостно должно быть, может недолго уже ждать. А что потом-то для него будет, для Богдана? Никто ему не поверит, что был контужен и память потерял. Раскроется всё, а там трибунал и наказание, может даже расстрел… Ищут его, ищут, а он тут, как земляной червяк живет, жизнь свою драгоценную сохраняет. Разве он человек? Три года в подземелье. Лицо землистое, отекшее, бородой зарос, неопрятный, вонючий. По ночам иногда купался в корыте. Матери тяжело стало воду носить, а он за порог ни ногой.
Мать говорила плохо, бормотала что-то. Стася её отпаивала травами. Богдан практически неделю не ел ничего. Баклажка пятилитровая с водой на всякий случай была с ним в подполе. Один раз ночью вылез, бутыль самогонки себе налил, да немного хлеба горохового взял с холодной вареной картошкой. Боялся, что Стася заметит, что продуктов стало меньше.
Со временем мать стала выходить во двор, хлопотать по хозяйству.
Заголодал народ. Обнищали, обносились. Все на бабьих плечах. Тяжко жилось односельчанам.
У Богдана вроде бы все чувства притупились. Все, кроме страха. Отупел совсем. Сам себе мерзок. Что делать? Какой вариант не выбери - все ему смерть выходит.
А война продолжалась. Лунево эта гадина не коснулась, но совсем недалеко бои шли, были слышны разрывы, над головами пролетали военные самолеты. Даже бомбу однажды скинули, в чей-то огород попала. Все по очереди ходили воронку смотреть. Пугались, как бы до Лунева немец не добрался! Ведь рядом совсем.
После визита человека из военной комендатуры Богдан решил срочно подпол расширить, сделать ещё помещение, чтобы в случае чьего-либо прихода прятаться в этот « карман». Начал рыть. Ночью в огород землю сносил. Рыл, рыл, земляная стена взяла, да и обрушилась, а полы у матери в хате просели. От времени бревна подгнили, менять пора бы, да некому. Забросил он задуманное. Пусть будет, как будет. Надоело бояться, надоело ждать неведомо чего. Что ему от того, что война кончится? Куда ему деваться? Так и жить в вонючем подвале, пока не сдохнет?
Прасковья слабая стала совсем. Бывает, заговаривается, слова путает, осторожность потеряла, крючок на дверь забывала накинуть. Как же это? А вдруг гость какой нежданный?
Так и случилось вдруг! На ночь метнулся Богдан на печь. От сырости стал его кашель донимать, на печи, известное дело, все хвори человека оставляют.
А в дверь без стука человек. Вжался Богдан в овчины, залег за тряпками, за печной трубой, мать про себя костерит. Слышит только возглас Прасковьи:
- Ванька, ты что ли?!!! Стася, счастье-то тебе какое, сын живым вернулся! Ничего, что без ноги, главное живой! Живой! Так рада была Прасковья за Ваню, что и забыла напрочь, что сын на печи лежит, дышать боится. Богдан слышал стук костылей, потом скрип лавки. Голос мужской, вроде не Ванин совсем. Ребенком уходил, а пришел мужик. В дверях Стася стоит, плачет от радости.
- Что про Богдана слышно? Мать писала, что пропал он. Надо надеяться. На войне всякое бывает. Может в плену, может раненый. Найдется его след. Вы только не переживайте. Не может быть, чтобы его убило. Не верю я в это! Будем искать. Я в часть его напишу.
Столько доброты, столько искренности было в Ваниных словах, столько неподдельного сочувствия, что Богдан слушал и только кулак грыз, себя сдерживал, чтобы не выйти, не повиниться.
- Вы Прасковья Ивановна, не стесняйтесь, зовите, если что надо, дрова там напилить или хату подправить. Я гляжу, полы-то у вас ходуном ходят. Я дома осмотрюсь, матери помогу, а потом и вам.
Стася, сидевшая рядом с сыном, не выдержав, выдохнула: «Герой он уменя! Герой советского Союза мой Ванюшка! Смотри - звездочка геройская. Ноги ему стоила. И грудь всю осколками изрешетили, нечисть фашистская!»
Сидит Стася, светится вся, сыном любуется, всё руки ему гладит, всё щекой к щетине его прикасается.
- Представляешь, стирку затеяла на ночь глядя. Танька спать уж собралась, постель стелит. Вроде калитка стукнула. Некому приходить-то, да и мимо Вулкана никто не пройдет. А тут не залаяла собака. Тихо на дворе. Поворачиваюсь, а он тут на пороге стоит, голубчик, мальчик мой родной! Ноженька одна, ну, да и с одной люди живут. Правда ведь?
Стася промокнула глаза платком.
- Ну, мы пошли, а то ведь он только явился, я его еще и накормить не успела. Сразу захотел про Богдана узнать, да тебя, Прасковья, успокоить. Не переживай, ведь не было похоронки, значит где-то он есть. Жди. Всё бывает! Мы ещё с тобой породнимся, твой Богдан ещё Таньку мою замуж возьмет. Слышала - у Клавдии муж вернулся после похоронки. Вот где чудеса-то! Ты приходи, ежели что…
Богдан лежал на печи, желваками играл. Ванька героя получил, а он здесь, трусливая тварь, в норе живет.
- Стыд какой! Как жить дальше? Хоть руки на себя накладывай… Не могу так жить больше! Не могу!
Ночью оделся тихонько и, стараясь не разбудить мать, вышел из дома. Бледной тарелкой висела луна, от мороза дервенели руки и лицо.
Богдан в последний раз оглянулся на свою хату и шагнул в страшную тишину, где вчера ещё слышна была война…
Елена Хейфец
Комментарии 2
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.