Повесть "Ударная волна"

Александр Хубетов 

УДАРНАЯ ВОЛНА
-Давай, приходи в себя, хлопец. - Кто- то бил меня по щекам, тормошил за плечи. Я с трудом разлепил веки, отчего больно ударил в виски колокольный звон дребезжащего света.
Передо мной - матрос. Здоровый такой. На удивительно знакомом лице – воспаленные глаза, темно-красной полоской – подсыхающая кровь на щеке.
Где я этого типа видел? Что ему от меня нужно?
Слышу, как с моих плеч, спины ручьями стекает вода. Тип, схватив меня за мокрую одежду, тянет по палубе катера (откуда этот допотопный челнок?) - к деревянному трапу. Вытаскивает на берег,
- Шевелись, хлопче. Ты ж не раненый. Ударной волной тебя с плота смыло. Я успел подобрать, когда ты пузыри пускал. А сколько людей потонуло.

Сквозь пелену в глазах вижу широкую реку. Мутная зеленая волна бьется об оберег. В воде качаются обломки бревен, детская белая панамка.
В ушах - крики людей. Где-то там, за спиной - какие-то железные звуки, тяжелый темный шум – все непривычное, незнакомое, тревожное.
Где я? Что со мной?
Уплывающий катер. Матрос на палубе машет мне железными клешнями рук.
Блин, как болит голова. Нужно зажмуриться. Отключиться от всех этих непонятных явлений и восстановить цепочку последних событий.
Стараюсь вспомнить (это похоже на переключение дистанционкой каналов плохо работающего телевизора), как проснулся утром от звонка мобильника в своей городской квартире, как приехал на работу. Так. Потом был этот дурацкий факс с заявкой на поставку продукции. Созвон с партнерами. Пропускаем. Вот!
Я мчался на встречу, выжимая из «Форда» последние его лошадиные силы. Не успею на стрелку - сорвется сделка. А заработок сейчас нужен. Третий месяц сижу на полном подсосе. Трасса делает поворот. На обочине поблескивает мелкий гравий. Вписываюсь, вроде бы. Держись, „лошадка”. Держись! Куда тебя несет?! Слышу, как боком, юзом скользит машина. Успел заметить переворачивающийся мир, налетающие на меня деревья. Потом – удар! Темнота.


* * *

Мазанка, крытая камышом, вросшая в землю крепкими побеленными боками, со шрамами от ожогов летнего солнца, от нагаек зимних вьюг, от железных когтей пронесшейся эпохи. У входной дубовой двери вместо порожка – старый мельничный жернов.
Земляные полы. Большая печь с лежанкой. В красном углу – иконы. Под нижней - лампадка. На побеленных стенах – семейные фотографии в деревянных рамках. Все три известных мне поколения. Вон даже я, лет двух, - возле корзины с яблоками. Держусь за мамину юбку.

Эти старые фотографии, эти обереги, как окна из прошлого в настоящее. На невидимых опорах - взглядах предков - держат они целостность рода. Понимаю это, но смутно – так, как может понимать ребенок лет восьми.
Тот, что, отогнув гвоздик с тыльной стороны рамки, видит под верхней фотографией - другие. На них – какие-то военные в старинных мундирах, в натертых до блеска сапогах, руки лежат на эфесах сабель. Особенно понравился один – высокий, строгий, с залихвацки закрученными усами. Фотография была тяжелой, толстой, совершенно негнущейся, будто ее залили слюдой. На обратной стороне – овальная лиловая печать - дореволюционным шрифтом надпись «Фотография Зимнего дворца». Побежал с находкой к бабушке:
- Это кто?
- Нашел таки, постреленок. Это твой прапрадед.
- А почему на обратной стороне печать Зимнего дворца?


Словно разгоняя опавшие листья на поверхности озерной воды, так чтобы можно было увидеть дно, медленно и спокойно бабушка заговорила:
- Служил там твой прапрадед. Царя охранял. Запомни, внучек, - крепостными мы не были. Мы – из казаков. Когда Сечь разогнали, прадеды твои продолжали делать то, что делали их деды: служили, воевали, землю пахали. Кто на Кубани службу нес, а кто и царя охранял.
- Бабушка, а этот – тоже мой родственник? – Детский палец застыл на фотографии молодого офицера в парадном мундире.
- Это мой старший брат Аким. В первую мировую был он адъютантом у какого-то генерала. Погиб во время боев в Молдавии. У отца было пятеро детей – сын Аким и четверо дочерей - Наталья, Анастасия, Софья и я, Анна, самая младшая. Когда я маленькой была, Акимушка играл со мной чаще других. Бывало, посадит меня впереди себя на коня и катает – по селу тихонько, а по степи так, что только ветер в ушах свистит. И мы смеемся от восторга.
- А эти три дядьки с саблями?
- Это казаки. Один из них – твой прадед Никифор.
- А почему мы их прячем под другими фотографиями?
Бабушка вздыхает, молчит. Ей как будто неудобно объяснять мне причины.
- Люди разные в хату заходят. А прадеды твои в революцию, да в гражданскую войну против большевиков выступили. Сейчас уже большей части рода нет, кто убит, кто на Алтай сослан.
- Когда это было. Потом ведь дед Петро в Отечественную войну за Советский Союз воевал. Вот он с медалями - на фотографии.
- У нас в стране, внучек, одно не перекрывает другое.

* * *

Листья винограда, как раскрытые заботливые руки, спасают нас с бабушкой от жгучего июльского солнца. Мы режем яблоки на сушку. Бабушка тыльной стороной руки, в которой держит нож, вытирает капельку пота, сбежавшую по щеке. Тихо поет.
Я люблю такие минуты. Бабушкины песни – маленькие баллады. Одна – об обманутой дивчине, которую заманили на корабль, увезли далеко от родимого дома в чужую землю, другая – о несчастной любви младшего из трех братьев- казаков («…Один любил царевну, другой любил княжну, а третий, самый младшенький – охотника жену»).
В следующей песне (о неверной невесте) печаль спрятана за мелодией. Песня вроде бы, и не медленная, не тягучая, и слова, как будто, в ней бодрые, а становится горячо в груди. Я поднимаю глаза к небу. Мне, почему-то, стыдно своих слез. Бабушка, конечно, это замечает и улыбается мне как взрослому. Какое то время мы молчим. А потом бабушка, словно забыв обо мне, почти неслышно, почти про себя, запела совсем грустную песню - плач о погибшем в бою возлюбленном.
Нож дрожит в моей руке.
Бабушка знает много песен, но веселые поет реже. Я готов слушать ее часами. Интереснее только страшные истории, которые бабушка рассказывает иногда вечерами. В них - и Змий, прилетавший к молодой вдове, и черный огромный кот, катающий в полночь хрустальный шар на горище, и русалки, которых лучше не встречать лунными ночами в плавнях у Днепра, и ведьмы, глаза которых затягивают, как речные омуты, и призраки убитых сотни лет назад казаков у каменных крестов за селом и много других сказочных персонажей, оживавших под тихий голос моей ласковой рассказчицы, а потом исчезавших где-то среди прохлады украинской ночи под зеленым блеском лунного сияния.

« … Вновь чует она стук копыт. Прискакал черный всадник. Грозно фыркает его конь. Громом прокатилось эхо по кручам-кучугурам. Стала молодица в дверях дома, лицом к горнице. Слышит приближающийся шорох, да не оглядывается.
Разгрызла семечку, бросила через плечо. Поднялся за спиной у молодицы ветер. Разгрызла вторую, бросила через плечо. Зашумели, закачались деревья. А шорох все ближе и громче…».

Страх бездонной прохладой проносится возле моего сердца. Глазами я прилипаю к окну, выходящему в ночной сад, ловлю далекие тени на меже под яблоней.

« … Вот уже касаются ее шеи холодные руки. Разгрызла молодица третью семечку, бросила через плечо. Раздался у нее за спиной скрежет, грохот, стон. Задрожала земля под копытами черного коня. Вспыхнула молния. Исчез черный всадник. Больше не появлялся. А через год вернулся ее муж с войны живым и здоровым».
И вдруг где-то во дворе женский голос:
- Ганна! Ганна!
Уже и бабушка выглядывает в окно. Лунный свет, растекшийся по саду, как будто усыпил все живое. Ни звука, ни движения.
- Ба, ты слышала?
- Да. Мамы моей покойной голос. Хватит в такую ночь страшные истории рассказывать. Предупреждает она. Как бы нечистой силы не накликать.
Бабушка крестит меня. Целует.
- Спи, казачок. И ничего не бойся. Вон прадеды твои с фотографий улыбаются.




* * *

Я засыпаю. Усмехается прадед Александр. Трещат деревянные рамки фотографии.
«Моторный» парубок – весельчак, непоседа и драчун выхватывает меня из постели, подбрасывает под потолок, хохочет. Мышцы, как натянутые канаты, перетягивали его смуглое тело.
И плывет надо мной бабушкин голос:
- Был он к работе хваткий. И на девчат глаз всегда блестел.
На спор мог телегу, груженную мешками с мукой, от земли оторвать. Не раз на кулаках на круг биться выходил. Но и к шестидесяти годам силы и вспыльчивости не потерял.
В тридцать третьем году страшное было время – голод. А по дворам с обысками все ходили и ходили красноармейцы да активисты из сельсовета – забирали все припасы, все зерно, что могли припрятать селяне. Люди лебеду, ящериц поели. В третью облаву, когда уж ни пшеничной трухи, ни зернышка проса в лабазах не осталось, нашли в погребе у твоего прадеда Александра большую бочку с квашеной капустой – последний (на две семьи) запас предусмотрительного казака. Кто-то из тех, кто проводил обыск, столкнув прикладом его в подпол, ухмыльнулся:
- Ты ж - на все село силач. Ну, сам и вытяни на свет божий то, что от Советской власти схоронил.
Ох, как зыркнул снизу на активиста прадед твой. Бочку поднял, но надорвался. Сил то от голода поубавилось. Через три дня умер, харкаясь кровью и проклиная новую власть.
* * *


И вновь, как будто вижу себя со стороны, сидящим, раскачиваясь, на берегу страшной реки. Листаю, уронив голову на руки, обрывочные видения, освещаемые мерцающим сознанием, - лихорадочно ищу ключ к разгадке того, что со мной происходит. Кричу от отчаяния, но не слышу своего голоса. Где реальность? Где?
Опять проваливаюсь в очередную серию, склеенную из кусков знакомой и незнакомой, но осязаемой действительности.

* * *

Мы не виделись с Павлом почти год. Он провел его в Чечне. По Северному Кавказу шел ужасный безумный тысяча девятьсот девяносто шестой год. А Паша был солдатом. Настоящим.
Времена установились грязные, продажные. А он пытался жить с честью. Звание обязывало. Есть такие стойкие оловянные солдатики (оловянные - не в смысле – лба, с этим все в порядке; в общем-то, я – о чувстве долга). Еще в самом начале чеченской кампании Павел как-то сказал:
- Многое трудно тебе объяснить. Ты видишь мир как нормальный человек, живущий гражданской жизнью. Там – бойня.
К концу зимы в Грозном мы повсюду натыкались на окоченевшие трупы солдат срочной службы. У большинства из них бродячие собаки отгрызли кисти рук, выгрызли лица. Это были останки тех, кого по приказу командования бросили на новогодний штурм города. А офицеров, старше моего капитанского звания, в зоне боевых действий я, вообще, почти не встречал.
Мне приходится быть жестоким, чтобы спасти жизни своих пацанов .
Если бы ты знал, что это - смотреть в глаза родителям, передавая им погибшего сына, твоего солдата?
В последний раз не знал, куда деваться. Стоял перед ними, живой невредимый. Командир.
Они не упрекали. Только руки отца, разбитые тяжелой работой, были какими-то растерянными. А мать все прижимала концы черного платка к груди.


В тот короткий отпуск он заехал ко мне какой-то изменившийся: с боевым орденом на груди, похожий на обгоревший метеорит, прилетевший из неведомых космических далей.

- Паш, ну а что там Иван?
- Пьет. От стыда пьет. От страха. Понимаешь, храбро «прижимать к ногтю» братву в Москве – это одно дело. Самый конченый отморозок решиться убить мента только в крайнем случае, если его загонят в угол. За убийство своего система накажет. И очень жестоко.
Совсем другое дело – быть храбрым на войне. Там у противника цель – не вырубить тебя и убежать, а только – убить.
Для тех, кто на другой стороне, ты – мишень. Ну, а враг – мишень для тебя. Когда это доходит до сознания, ломаются многие.
Ивану стыдно показывать свою слабость, потому и пьет.
По-настоящему смелых солдат немного. Даже в спецназе. Валька был таким.

Я вспомнил ослепительную майскую зелень южного украинского городка. Когда-то, еще при Союзе, в нем родился Валька. А потом попал служить в Подмосковье. Остался на сверхсрочную. Союз распался. Валентин заканчивал службу в России.
В его родном городке я побывал год назад, когда Вальку хоронили. Привезли его Иван и Павел. Запомнились заплаканные родители солдата, маленький белый дом возле футбольного поля, турник во дворе, поросшее сиренью кладбище, выцветшая голубая краска на потрескавшихся от времени деревянных крестах. Еще помню больших птиц в небе, то ли аистов, то ли журавлей. И фамилия у Вальки была Лелека.

Мы выпили, не чокаясь. За окном – гомон и шум мирной жизни – Украина.
Павел медленно катал ножом по столу хлебную крошку.
- Я тогда в очередной раз вернулся из Чечни, а Валентин как раз пришел на склад получить оружие перед своей первой командировкой. Попросил дать прибор ночного видения. Я ему и говорю:
- Валька, прибор нужен для ближнего боя, на ночных улицах города или села, а ты будешь в горной Чечне. У нас там - снайперско-пулеметная война. Не готов ты к командировке. Отложи отъезд. Поспрашивай тех, кто вернулся. Отправишься чуть позже.
- Да неудобно, подумают, что струсил.
Он уехал на следующий день.
Месяца два прошло. Наши ребята уже пообтесались немного. Бывали под обстрелами, да и сами боевикам жару давали. Там быстро обостренное, звериное чутье опасности появляется. Но все-таки нарвались на засаду.
Группа шла горным ущельем. А «чехи» ударили по отряду с перевалов, с двух сторон. Подготовили они все заранее. Какой-то гад маршрут сдал.
Наши, отстреливаясь, стали отходить по расщелине. Но кому-то нужно было прикрыть отход. И Валентин с ручным пулеметом остался. Без приказа.
В общем, спас отряд. А сам уйти не успел. Убили его.
Тишина зависла в комнате, как потерявшая гравитацию граната.
- Знаешь, кажется иногда, что и чеченцы и наши солдаты – заложники. И кто-то с обеих сторон сверху целит нам в головы.

Мы еще долго разговаривали. Я все вспоминал тех птиц в небе.


* * *

Полуденное июньское солнце палит так, что, кажется, прожжет лопатки на спине.
Под его плетьми я с утра заливаю колодезной водой огуречные грядки.
Монотонно жужжит насос. А такое ощущение, что звенит горячий воздух. Бегаю с тяпкой, царапая ноги огуречной ботвой, поправляю ровчики, перетаскиваю с грядки на грядку тугой черный шланг. На соседней улице кто-то врубил магнитофон: «Помоги мне, помоги мне! Желтоглазую ночь позови!» Как издеваются. Из огуречного плена меня освобождает бабушка:
- Сашко, дружок твой Юрка на каникулы к деду приехал!
Тяпка полетела на край огорода – к изумленно всплеснувшей ветвями яблоне. Бабушкин голос пытался еще догнать меня, когда, перемахнув через низенький плетень, раскинув руки, бежал я к соседской хате, оставляя на тропинке комья черной блестящей грязи, слетавшей с босых ног.
Юрка, сияя радостью и какой-то яркой утренней свежестью, обнимал деда Михайла. А тот, впитывая глазами свет молодости, вглядывался в лицо внука, по-городскому светлое, еще не прихваченное легким степным загаром, с полоской густого пуха над верхней губой.
- Каким ты ладным и справным стал, внучок.
Вдруг, опустив голову, закрыл глаза морщинистыми коричневыми ладонями.
Юрка ошарашено оглянулся на меня:
- Деда, ты чего?
- Таким же он был – молодым, красивым.
- Кто, дедуля?
- Поляк один.
Дед Михайло неловко, стесняясь, тыльной стороной руки вытер глаза.
- Сколько лет прошло. Сколько лет.
Он обнимал уже нас обоих, прижимая друг к другу.
- В двадцатом, в гражданскую, было мне тогда семнадцать лет, командовал я у Буденного конной полусотней. Прошли мы эскадроном чуть ли не половину Польши. Рубался я лихо, что с правой, что с левой руки.
Брали мы штурмом одно село. Развернулись лавой. Я впереди. А тут из-за рощи навстречу нам вылетает сотня польских уланов. Командир их тоже впереди. В красивой такой форме. Мы с ним сразу глазами сцепились. Припали к конским гривам и несемся навстречу один другому. Азартно он мчался.
Метров пятьдесят между нами оставалось. Перебрасывает он шашку из правой руки в левую. Ага, думаю, знает, что удар левой труднее отбить. Умеет лях, как и я, с двух рук рубаться.
Вот уже мы столкнуться должны. И я перебрасываю шашку в левую руку. На секунду растерялся он. Я ударил первым. Успел увидеть молодое лицо и черные тонкие усы.
Клинок рассек ему голову.
Смяли мы поляков. Дальше понеслись.
Сколько еще было крови, смертей. Ни разу за всю жизнь не вспомнил я того улана.
А вот увидел тебя, и встал он перед глазами как живой.

Дед прижимал к себе Юрку, до боли стискивая ему плечи.
- Наверное, и жены то у него не было. И внука такого не будет. Никогда.


* * *

Кому я бормочу воспоминания?
Кто и зачем выхватывает их из полузатертых файлов подсознания, раскрашивает запахами, звуками, светом? Что со мной происходит?
Кто разархивировал чувства людей, встреченных мной, а иногда - шагнувших ко мне из памяти других поколений?
Кто тащит меня по этому коридору к очередному окну?

* * *

Середина семидесятых годов. День Победы. Мы выехали цехом на «Миус-фронт». Есть такой мемориал недалеко от нашего города. Там солдат в Отечественную полегло немеряно.
Поехали семьями – с детьми, внуками. Среди рабочих еще много тех, кто воевал в ту войну. Так что отмечали праздник и как общий и как семейный.
К обелиску подошли всем народом. День стоял солнечный, жаркий, сияющий необыкновенной чистотой дальнобойных пространств. Жаворонки пели.
Наши ветераны без пиджаков, с гвоздиками в руках шли впереди колонны. Скромные были мужики. Пиджаки с регалиями одели только у памятника. Парторг попросил. А им, видно, от этого неудобно стало. Перед теми, кто под плитами лежат.

В толпе, окружившей фронтовиков, повесив коричневый свитерок на руку, - Ванька, мужичок, принятый на работу в цех в конце зимы. Из-за спин наших молодецких выглядывает.
Ему хорошо за сорок. Но по отчеству к нему обычно никто не обращался.
Солидности у Ваньки нет – ни по фактуре, ни по поведению, ни по рангу. Не только мы, горластая цеховая молодежь, но и степенные пожилые станочники относились к нему с иронией.
Был Ванька самым что ни на есть чернорабочим. Таскал тачку, собирал возле станков сиреневую металлическую стружку, то возникая, то опять растворяясь в сером дымчатом воздухе цеховых прилетов. А знаменит за первые два месяца работы стал тем, что в обеденный перерыв бегал через проходную к деду Георгу, словоохотливому армянину, нелегально торгующему домашним вином. К концу смены Ванька светился особенным добродушием.

Митинг получился душевным. Подарки ветеранам вручили. У женщин слезы на глаза наворачивались.
Потом на зеленой траве расстелили скатерти. Разбились на веселые, спаянные предыдущими праздниками компании. Доставали из сумок, кто, чем богат. Уже и первые рюмки зазвенели. Хорошо на свежем воздухе, да в кругу друзей, да с огурчиком соленым, да с лучком зеленым стопку за Победу поднять!
Фронтовики, естественно, все вместе собрались. Мы возле них приземлились – послушать о войне, о жизни той, когда нас и в помине на свете не было.
Ванька, растерянно улыбаясь, оглядывался на мгновенно организовавшиеся компании заводчан. А вокруг – шум, веселье. Детвора солнечными зайчиками мелькает.
- Ванька, айда сюда! – великодушно крикнул кто-то из нас, сидевших на траве возле ветеранов.

Ванька с просветлевшим лицом кинулся к этой, самой почетной компании, на ходу натягивая через голову свитер. Мы грохнули во весь голос.
А фронтовики, поперхнувшись смехом, застыли со стопками в руках – на груди у подбежавшего Вани тяжело колыхались три ордена Славы.
Петрович, бригадир фрезеровщиков, закончивший войну старшим лейтенантом, поднялся. Одернул пиджак. Звякнули медали.

Недоумение постепенно смывает наши ухмылки.
Петрович обернулся к нам:
- Какой он вам Ванька?

Ме-едленно система координат смещается в наших головах.
Голос бригадира ставит все на свои места:
-Иван Палыч! Садись по центру.

* * *
Кто-то тормошит меня:
- Паря, там за холмом санитары раненых собирают. Ты бы к ним прошел.
И еще чей-то голос:
- Да целый он. Воды, наверное, нахлебался.
Голоса съезжают с громкости, уплывают.

На меня смотрит с улыбкой Ванька.
- Вань, а за что ты ордена получил?
- За то, что живым остался, где на верняк помереть мог. Когда третьим награждали, нас после боев двадцать восемь человек вышло. Из всей дивизии.


* * *

С середины августа по вечерам горело небо не от усталого красного солнца - от пожаров, разрывов снарядов и авиабомб – от приближающегося фронта. Тысяча девятьсот сорок первый год от рождества Христова.
Из-под Каховки непрерывно, днем и ночью машинами, подводами под постоянными бомбежками везли через село в тыл раненых.
И земля, действительно, дрожала.
Еще через несколько дней пошли отступающие части Красной армии.
Руки солдат были черны. Серы лица.
На другой стороне Днепра, возле Никополя вместе с отступающими частями прижимались к берегу огромные скопления беженцев. Тысячи людей.
Моста через реку не было. Сердитый военный начальник со шпалами на петлицах, отталкивая от трапа толпу женщин с детьми, стариков, хрипло орал:
- На катерах перебрасывается техника и воинские соединения. Посторонним немедленно покинуть причал!
Солдаты, заполнившие палубу так, что качнулись одной плотной массой, когда катер с трудом оторвался от берега, опускали глаза, чтобы не видеть этого.
Рядом с катером плыли плоты, на них, припав друг к другу, сидели дети и старухи. Женщины и старики плыли рядом, подталкивая плоты к спасительному левому берегу.
И тогда в небе появились самолеты. В нарастающем шуме моторов они снижались над переправой.
- Немцы!
Взрыв на берегу заглушил крик.
В следующее мгновенье Днепр перевернулся, вспенился столбами воды, забился. Разрезаемый ножницами пулеметных очередей, стал страшным, кричащим, багрово-красным.
А когда наступила тишина, по реке плыли разбитые доски, детские игрушки, чемоданы, женские сумочки, размокшие фотографии.

* * *

Стоп! Я здесь. Узнаю место и время.
Тот здоровый матрос на палубе уплывшего катера – это же дед Петро. Вернее, сейчас он никакой не дед, даже наоборот. Моим дедом он станет лет через пятнадцать.
Боже, он же попадет на том берегу в плен. Я это знаю. Мне бабушка рассказывала.
- Назад. Слышишь, дед! – Я ору, реву сорванным голосом, забежав по колено в реку.
И мой крик вливается в какофонию звуков, бушующих вокруг.

* * *

Тревога и страх постепенно пропитывали село, которое отставляли, не отстояв, свои.
Казалось, что ветви яблонь колышутся почти с ощутимой людьми болью. С болью скрипели двери домов. С болью опускалось в колодец ведро. С болью плескалась в нем холоднющая вода, от которой ломило зубы у припавших к ней солдат. Капли пота высыхали на лицах, как русла крохотных рек.
Во двор к Живоглядам зашли двое военных врачей – муж и жена. У него в руках была скрипка в футляре. У нее глаза - с иконы.
Врач попросил хозяйку принять двоих тяжелораненых солдат, которые могли не выдержать дороги. У одного из них была пробита грудь, у другого снарядом оторвало руку. Когда раненых занесли в хату, и хозяйка, тридцатилетняя черноглазая гибкая красавица Анна захлопотала вокруг них, стараясь не задевать бинты с бурыми пятнами засохшей крови, военврач, смущаясь, протянул ей скрипку:
- Возьмите. Она мне очень дорога. Боюсь, не сохраню ее при отступлении. Когда вернемся, тогда и возвратите. А, если не останемся живыми, будет у Вас на память о нас. Офицер раскрыл обтянутый кожей футляр. Скрипка была старой, благородно поблескивавшей красноватым лаком.
Замотав тряпьем, скрипку бережно спрятали на лежанке, где спали дети. Врачи, поблагодарив хозяев, побежали догонять телеги с ранеными.
Осенней ночью сорок второго года, когда больше года село было под немцами, военврач вернулся за скрипкой. Был он худ и изможден. Сидя в темной комнате (свет не зажигали), тихим, бесцветным голосом рассказывал о том, как в сентябре сорок первого госпиталь попал в окружение. Потом был немецкий плен. Гибель жены. Побег из лагеря.
Врач гладил скрипку. В глазах у него стояли слезы. Поблагодарив Анну, солдат ушел. Больше она его никогда не видела.

* * *

Отступили наши части. Военные, уходя, обещали, что на берегах Днепра еще будет сражение. Предупредили сельчан, чтобы запаслись едой на трое суток и жили это время в окопах.
Просидела Анна с детьми и дедом Никифором сутки в схроне, вырытом за колодцем, да только не было битвы. Все глуше становились разряды снарядов, все дальше уходил фронт. Тишина окутала село.
Три дня всматривались в даль селяне - то на восток, то на запад. Дороги были пустынны. Лишь ночами в окна, выходящие в сады, осторожно стучали солдаты, отставшие от частей. Облегченно вздыхали, узнав, что в селе нет немцев.
Их кормили, давали еды на дорогу, выводили за село – в ту сторону, куда ушли отступившие части. Крестили вслед.
Оставленных раненых солдат на семейном совете решили спрятать на чердаке в старой хаты, которая теперь служила сараем. Дежурили возле них по очереди.

* * *
Из-за боев скошенные хлеба остались неубранным - на полях. И душа крестьянская была не на месте.
На четвертый день неопределенности взяла Анна тележку, мешки, цеп для обмолота колосьев и вместе с десятилетней дочерью ушла в поле за зерном. К вечеру прибежала к ним соседка Одарка Кузема:
- Вы тут хлеб молотите, а в село на танках, машинах, мотоциклах немцы заехали
Сразу – шасть в сельсовет. Захватили там секлетаря Ананьева, председателя колхоза
Савченко, а с ними и председателя соседнего колхоза имени Калинина. Всех троих повесили на майдане перед школой. А к председателю сельсовета Малинцу в хату
с автоматами пришли. Тот через горище тикав, так его у дымаря застрелили.
Страх неизвестности, поселившийся в груди у Анны три дня назад, пропитывался черным и густым, как смола, осознанием неизбежности случившегося. Этот ком будет давить на сердце долгие месяцы и годы – день за днем, ночь за ночью, срастаясь с другим, наполненным тревогой и болью о муже, мобилизованном с первых дней войны
Служил он матросом на речном катере, обеспечивая переправу через Днепр. Совсем близко от дома. Анна ходила к нему в Каменку две недели назад, еще до прихода немцев. Да толком и поговорить не успела, только передала свежее белье и немного еды. И помахала вслед уходящему на тот берег катеру хустинкой.


* * *

Как-то на день Победы мать рассказывала:
- В самом начале войны мы с двоюродным братом Васькой представляли, как будем бить немцев камнями, забравшись на высоченную грушу, которая росла у нас в саду.
Но когда фронт подошел к Днепру, и на горизонте горело пожарами небо, а от взрывов вздрагивали стены домов, мы быстро повзрослели.
Всей семьей вместе с мамой, дедом, теткой Феклой и Васькой, который после смерти в голодомор родителей жил у нее, вырыли большой окоп прямо под той грушей. В этом окопе мы пережидали бомбежки.
Окоп был далеко от дома. Когда самолеты начинали заходить на пикирование, мы, что есть силы, бежали к окопу, иногда приходилось несколько раз подать на землю, прятаться в картофельную ботву. Самолеты за это время успевали сбросить бомбы и улететь, поэтому через несколько дней мы вырыли второй окоп, поближе к хате.
Немцы мне представлялись страшными чудовищами в касках с рогами. Потом уж я на них насмотрелась. Мы то под немцем были с августа сорок первого до февраля сорок четвертого.
Мы с мамой в поле работали, когда узнали, что немцы в село вошли. Мама, захватив тележку с обмолоченным зерном, сразу к дому побежала, а меня послала забрать из череды корову Зорьку, нашу кормилицу.
К хате я подошла со стороны огородов. Зорька сама зашла в сарай – дорогу знала. А я еще часа два лежала в бурьянах, боялась в дом заходить. Ни мамы, ни бабушки с дедом не было видно. Я оцепенела от ужаса. Думала: а друг их всех немцы поубивали. И все смотрела, смотрела на хату. Окна в ней были открыты. Из них – музыка рвется наружу – песни немецкие. Во дворе – грузовая машина. Солдаты бегают.
Наконец, из дома вышел дед Никифор. Живой! В руке у него - огромные грязные ботинки. Я к нему бегом. Прижалась. Он меня по голове гладит:
- Заставили деда мыть их клятые черевики, что нашу землю топтали. Эх, немощь моя.
Был бы лет на сорок моложе, попомнили бы меня басурманы, как японцы в Манчжурии в девятьсот пятом году.

Дед тихонько провел меня в комнатку, куда немцы, заняв дом под постой, выселили нашу семью. Там я обняла маму и трехлетнюю сестренку Машу. Хата в одночасье стала чужой. Немцы были в ней хозяевами, мы ютились в одной из комнат по их милости.
Несколько семей на нашей улице немцы, заняв дома, вообще выселили в одну хибарку. В сорок первом они наглые были, высокомерные, самоуверенные.

Солдаты рубили и ощипывали кур, выламывали из ульев соты с медом, смеялись, облизывая липкие пальцы. Звуки незнакомого языка заполнили двор. Один из немцев собирал и ел переспевшую шелковицу. Наш пес Бобик следил за ним, натянув цепь, тихо рычал. Немец протянул к нему руку, поддразнивая. Пес рванулся и до крови цапнул чужака. Немец зло заорал и метнулся к машине. К нему подбежал другой солдат. Стал обрабатывать и забинтовывать окровавленную руку.
Дед Никифор тихо отстегнул цепь от ошейника Бобика и, похлопав ладонью по своей ноге, пошел в хату. Бобик – за ним. Дед спрятал собаку в печке и вышел во двор.
Через минуту с пистолетом в забинтованной руке появился солдат. Схватив за плечо деда, пистолетом указал на брошенную цепь.
- Убег. Цепь порвал и убег - Дед разводил руками, показывая на огороды.
Немец ругался, бегал по двору, заглядывая во все углы. Что-то прошипев деду, отошел к машине
Всю неделю, пока немцы не уехали на фронт, пес просидел в печке. Подкармливали мы его по ночам. Дед после этого случая стал называть пса Партизаном.



* * *

Через много лет после войны у собаки во дворе вместо миски для еды все еще была немецкая каска со следами защитной краски на ржавых боках. А в лабазе я нашел среди тряпья порванный немецкий военный френч и еще одну каску. В ней лежали гвозди, гайки, шурупы. Вытряхнув железки, нацепил на голову каску. Натянул на себя немецкую форму, закатал рукава и, прихватив деревянный «шмайсер», который сколотил для игры в войну (кто из пацанов в шестидесятые не играл в немцев и наших?), я незаметно подкрался к бабушке:
- Матка, млеко, яйка давай!
Бабушка, вздрогнув, замерла. Обернулась. Серая тень взрывом расширила ее зрачки.
И осела. Бабушка положила руку на сердце. Долго молчала. Потом тихо сказала:
- Скинь сейчас же это.
* * *

Недели через две после отступления наших войск, когда из села уже ушли немецкие передовые части, а в сельской школе разместился фашистский тыловой гарнизон, дед Никифор привел ночью в дом двух красноармейцев, выходивших из окружения. Один из них, совсем молоденький, был по-мальчишечьи возбужден, не переставая, повторял, какой он удачливый - уже три раза уходил от верной смерти. А второй солдат был усталым и молчаливым. Переодеваться в гражданское они не захотели. Поев, стали прощаться. О чем-то недолго пошептавшись с дедом, тихо растворились в ночи.
Через полчаса на окраине села поднялась стрельба. Дед Никифор, сжал ладонью седые волосы на голове, прошептал стоящим у окна невестке и жене:
- Наши хлопчики бьются. Нарвались на оцепление.
Всхлипнула баба Фрося:
- Ой, лихо какое. Боже, помоги им.

Винтовочные выстрелы и автоматные очереди перекрывали шепот молитвы. Хлопнул последний выстрел. Где-то лаяли собаки. А потом долго тянулась темная ночь.
Утром они узнали, что в бою на окраине села погибли двое наших солдат. У немцев тоже были убитые.

* * *

- Эй, студент! Контуженый! Ты, че – не слышишь? Водички хошь?
А, ну да, ты уже напился. Еще на переправе. – И заржал, закинув назад стриженную голову, так что пилотка чуть не слетела с коротких светлых волос.
- Ну не обижайся, Санек. – Витька тяжело хлопает широкой, как лопата, ладонью меня по спине:
- Я тебя, дурила, развеселить хочу. А то плетешься – глаза стеклянные, сгорбился, ноги еле волочишь. Живы ж остались. Руки, ноги целы. Посмотри, сколько нас, таких фартовых, из всех частей собралось – кот наплакал. Как говорила моя бабка, царство ей небесное, Бог нас любит. Ты понял, студент? Держись меня, не пропадешь.

* * *
Интересно, а каким макаром я стал двадцатилетним? У меня сын такой.
Господи, неужели я там жил? В третьем тысячелетии. В двадцать первом веке. Представляю, как бы отреагировал политрук, если бы узнал, что я – предприниматель? Сдал бы, Ходячий Цитатник Лозунгов ВКП(б). Сто пудов - сдал бы.
А может, и нет. У него в глазах иногда такая горечь темнеет, что сдается мне, понимает он, что(!) происходит, да должность обязывает.
И ведь пошлет в полный рост под пулеметы, как баранов на бойню, лишь бы не обвинили в предательстве.
Эк, нам бы с Витькой гранатомет и пару калашей… И переносной зенитный комплекс. Такую бы оборону сварганили – зашибешься пыль глотать!
Размечтался.
Да я, вообще, не должен вмешиваться в их дела. Я здесь лишний элемент. Ели побегу с ними в атаку, буду стрелять, попаду в кого-то, то из-за этого мир может измениться как-то не так. Об этом было в том знаменитом фантастическом рассказе.
Мне страшно, в конце концов.

* * *

- Ты че бормочешь, студент? Каких бабочек топтать нельзя? Какой Бред-бери? Какой рассказ? Саня, завязывай шарики за ролики гонять.
Бред – это когда температура.
Поверь мне, дружище, ежели не соберешься, ежели нюни распустишь, в первом же бою ухлопают. Немец, он мужик сурьезный. А мы его должны сделать. Гадом буду. За всех, за наших, кто там остался. А нам с тобой за эти чертовы облака, не надо Ты ж наш! И ты – живой!

* * *


К родичам стучаться было стыдно. Я прокрался огородами к хате тетки Марии. Когда - то мальчишкой я жил в этом селе. В той, будущей для нее и прошлой для меня жизни, я часто заходил к ней в гости. Она меня, почему-то, любила.
Тихонько постучал в окно. В хате послышался какой-то шорох, за стеклом мелькнула тень. Наконец, тихо, настороженно скрипнув, створки окна чуть-чуть приоткрылись.
- Кто там?- почти прошептал встревоженный женский голос.
- Красноармеец я. Из окружения выхожу.
Створки окна распахнулись шире. В темноте разглядел молодую женщину. Узнал ее. Это была тетка Мария. Хотя, какая она сейчас тетка. Девушка, не старше двадцати лет Похожа на свою дочь. Ту, которая в шестидесятых училась в техникуме в Запорожье. Одной рукой Мария прижимала к груди низкий ворот белой ночной рубашки, второй придерживала створку. Смотрела не на меня - по сторонам.
- Ты один, солдатик?
- Один.
- А оружие есть?
- Нет. Без винтовки я.
- Вижу, защитничек.
- Немцы стоят в селе?
- Стоят. В школе их часть разместилась. А ты почему сам? Наши обычно из окружения группами выбираются.
- В разведку ходили с напарником, на засаду нарвались. Когда убегали, потеряли друг друга, пока по балке от немцев уходили. А потом к взводу вернулся, а там уже никого не было.
Даже в темноте я почувствовал, как краснею от стыда, потому что говорил я не всю правду, и черная ночь, как черная кровь, остывала в моем сердце.
Витька остался прикрывать мой уход. А я должен был доложить комиссару, что на хуторе немцы. Передергивая затвор, Витька, повернувшись на секунду ко мне, махнул рукой: иди. Я убегал, прижимаясь к земле, падал, полз, снова бежал. А вокруг меня свистели пули, то срывая лоскуты коры с деревьев, то выбивая из сухой земли крохотные фонтаны пыли. Ужас стягивал узлом кожу на затылке, прожигал спину.
Слышал, как сзади отстреливается Витька, и старался не думать о том, что с ним будет.
Все остальное в моем рассказе было правдой. Сутки я ждал Витьку, гнал от себя жестокую мысль. Он не вернулся.

- А винтовку бросил, пока бегал?
- Нет, спрятал я ее, перед тем как в село идти.
Девушка, опустив лицо, молчала. Наконец, шепнула:
- Подожди, я сейчас дверь открою, шагай за угол. Только тихонько, а то немцы иногда по ночам патрулями по улице ходят.

* * *




Мария разглядывала меня, приподняв над головой зажженную коптилку. Прыснула, прикрыв рот ладошкой
- Ты чего?
- Смешной ты, несуразный какой-то. Ты кем до войны был?
- Студентом.
- Городской?
-Да, Из Ворошиловграда.
Она все еще была в ночной рубашке. Оглядываясь на меня, быстро накрывала на стол. Несколько сваренных картофелин в мундире, кусок серого хлеба, яблоки, квас в глиняной кружке.
- Поешь, солдатик.
- Меня Александром зовут.
- А меня – Марией.
- Можно, я тебя Марой буду называть?
- Марой?
-Ну, да. Ты - легкая, быстрая, как видение, как мара.
Мы встретились глазами. Мария отвела взгляд и улыбнулась.
Я тайком любовался гибкими очертаниями ее тела, которые угадывались под грубым полотном сорочки. Полумрак комнаты заполнили переливы теплого неяркого света и мягких движущихся теней, как на полотнах старых фламандских мастеров.

* * *
Тихий плач. Это из сна? Нет. Кто- то всхлипывает в соседней комнате. Мара?
Глаза еще не привыкли к темноте. Тихо поднимаюсь. Натыкаясь на какие-то корзины, на цыпочках пробираюсь к постели Мары.
- Мара, что случилось?
Невидимое движение воздуха. Она прижимается ко мне. Губами ловлю след слезы на щеке.
Да ей же, как и мне, страшно одной идти через эту войну. Нет, мне легче. Я знаю, когда эти времена закончится, я знаю, что будет с нами.

* * *
Запах расцветающей сирени обволакивает кладбище – одно из самых ранних воспоминаний детства. Поминальный день - Красная горка. Карманы у меня набиты печеньем, конфетами – это от многочисленных родственников и соседей. Бабушка платочком вытирает мне сладкие от карамельной патоки щеки. Мы уже были на могилках прабабушки и прадедушки, могилках бабушкиных и дедушкиных сестер и братьев, на могиле однорукого дядьки Ивана, который жил от нас за два дома. Я его помню. Он, как и дедушка, воевал с немцами.
К нам подходит тетка Мария. В руке у нее ярко-синие цветы - барвинки. Присев возле меня на корточки, улыбаясь, она шепчет мне что-то ласковое. Потом мы с ней идем по лугу к старым казацким могилам. Там она кладет цветы на бугорок, заросший травой
- Здесь лежит солдат. С последней войны. – Тетка Мария, прижимает меня к себе.
Я оглядываюсь назад - на село. Крыши хат, тополя, сады укутаны сияющей золотой дымкой. Как будто плывет над степью светлый остров, поддерживаемый поднимающимися в безоблачное небо струями теплого воздуха.

* * *
-Прости, Мара, у меня, наверное, не получится. Голова кружится. Внутренний мандраж какой-то.
- Что у тебя внутреннее?
- Ну… Дрожь у меня. Слабость.
- Какие же мы, городские – тендитные.
Легкая рука обвивает мою голову. Быстрые поцелуи покрывают щеки, нос. Меня захватывает, растворяет в себе аромат нежности, исходящий от молодой женщины.
Что - то стремительно \меняется во мне. Я вдруг осознаю себя тем, кем являюсь в этот тревожный ночной час – человеком, не жившим в другом тысячелетии, не знавшим других женщин, почти не помнящим будущее.
Во мне - неизвестность новых пространств. Там снежная свежесть и километровая, горная чистота чувств, гул оттаявшего потока жизни.
Мара, я хочу тебя. Я доставлю тебе наслаждение, какого ты еще не испытывала.
Я ведь (все-таки помню) - из раскрепощенного, объевшегося сексом будущего.
Свет, который отбрасывает коптящий, пропитанный маслом фитиль, закрепленный в жестяной плошке, зыбко играет изгибами девичьего тела
Откуда это ощущение свежести?

* * *


Облава. Улицу оцепили немецкие солдаты и полицаи. Ищут партизан.
Мара успела вытолкать меня на чердак. Лихорадочно мечусь в темном пыльном пространстве. Забиваюсь куда-то под стреху, набрасывая на себя какие-то драные тряпки. Страх сковывает тело, заполняет все уголки сознания. Слышу звуки голосов, но не понимаю значения слов.
Кто-то поднимается по лестнице. Приклад винтовки стучит о деревянные перекладины.
Как долго полицай всматривался в полумрак чердака!
Спускается во двор.
Спасибо, Господи.
Жизнь возвращалась в тело. Пик страха прошел я ощущал даже что-то наподобие истомы и усталости. Во дворе слышался тенорок полицая. С небрежной и снисходительной серьезностью он наставлял Мару, мол, если появятся красноармейцы или партизаны или, вообще, если к ней заглянут нетутошние, ей необходимо сообщить об этом в управу. Голос его был молодым. Явно, хлопец родился уже не при царе-батюшке. Потомственная ненависть к Советам? Навряд ли. Значит, страх или желание власти. А как бы я повел себя, если бы, меня нашли?
Ну, не нашли же.

Мама, как же вы почти три года, до освобождения от немцев, прятали с бабушкой раненых, искалеченных красноармейцев во время всех этих облав?
Вы рядом со мной, всего через три двора. И вы ничего не знаете ни обо мне, ни о том, что ждет вас впереди.
Бабушка еше не знает, что деда Петра вызволит из плена староста села, объяснив немцам, что тот хлебороб, из местных.
Дед появится в селе в октябре сорок первого. А в феврале немцы пошлют его с хлебным обозом к линии фронта. Дед перебежит к нашим. Пройдет в пехоте до Будапешта. Бабушка найдет его в харьковском госпитале только весной сорок пятого.

* * *
Першит в горле от пыли и перепревшей соломы. Зажимаю рот руками, боюсь закашляться.

* * *
Мара сердито гремит чугунками. На меня не смотрит.
- Мара, что случилось?
Развернулась стремительно, как будто вспорхнула птица.
Красивая, злая.
- За юбкой прячешься, солдат. А в селе хлопцев семнадцатилетних расстреляли. Они немцам переправу строить отказались. Дети воюют, пока ты на горище ховаешься.
Уходи. Не можешь к армии пробиться, иди в плавни. Там мужики в отряды собираются.

* * *
Светлело небо. Предрассветный холод забирался под ворот гимнастерки.
Впервые за несколько недель я вдруг по настоящему увидел, вобрал глазами жесткую стойкость подсохшей сентябрьской травы, далекий курган в степи, темно-зеленые, наливающиеся утренним светом деревья, разбросанные по полю, как дозорные древних дружин. Это были не декорации в ужасной фантасмагории, как мне казалось совсем недавно. Все вокруг было живым, настоящим. Что-то величественное было в медленном движении времени и облаков.
Мне невозможно вырваться отсюда. Да и надоело убегать. На стволе трехлинейки – роса, а не мои слезы.
За спиной – среди великого луга село моего детства. Оттуда смотрят на меня родственники и соседи – невидимая стена. Мой заградительный отряд.
- Котелевцы, Живогляды, Масливцы, Гуры, Василенки, Черные, Лисуренки, Бовтуты, Горбенки, Кудинцы, Труханы, Лапии, Павленки, Лифари – всех не перечесть – Я повторяю названия их родов, вспоминаю их лица. И смотрю на дорогу.
Грузовой, крытый брезентовым тентом автомобиль приближается. Вырастает из темной точки в тупорылую, крепко сделанную, несущуюся на меня машину. Солнце блеснуло на лобовом стекле. Целюсь.
Первый выстрел. Кисловатый запах пороховой гари. Грузовик, вильнув, теряет скорость, останавливается, уткнувшись в обочину.
Спокойствие и ясность вошли в мое тело, отточили глаза, укрепили руки.
Солдаты выскакивают из кузова. Рассыпаются цепью, перебежками продвигаются в мою сторону. Несколько пуль чиркнули по траве совсем рядом. Неудачную позицию выбрал - рядом с каменными казацкими крестами. Они для немца как ориентиры.
Целюсь. Выстрел. Еще одна серая фигурка, будто наткнувшись на преграду, грузно оседает, сползает на землю. Оглядываюсь на заросшую кустарником ложбину. За ней спасительные плавни, там можно найти партизан. Где-то среди них - двоюродные братья бабушки. Если выберусь, увижу ее, когда она будет приносить им продукты.
Но восемь патронов осталось. Еще рано.

Комментарии 1

Написано пером Мастера. захватывает, прочитала на одном дыхании. С  теплом, Светлана Остров.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.