Дом, который Сэм... (окончание)

Сергей Черепанов


Осень в Нью–Хемпшире

«Красный! – Желтый! – А пошел ты!..» – писал о светофоре Михаил Векслер, и мы, оказавшись в осеннем Нью–Хемпшире, на самом – октябрьском – перекрестке лета и зимы, так и делали: – Ах! О! Вау! – кричали мы наперебой за каждым поворотом, Линда тормозила, и мы выскакивали, пытаясь вернуться на ту единственную точку совершенного вида, вью – красно–желто–зеленого, но прежде всего – красного, новые оттенки которого, замешанные, то на желтом, то на зеленом, а то и на голубом – озерном и небесном – и снежном и слепяще–солнечном – мы выскакивали и, выбирая точку для съемки, замирали от этого буйства кленового, чтобы вздохнуть – «Готовсь к пути…» и катить дальше, до нового поворота.
Теперь я, кажется, понимаю, почему бабье лето здесь называют «индейским» – разноцветным, точно лоскутное одеяло, рябое, без рисунка и ритма, и какой–либо системы цветов, без этой мистической ерунды, где красный означает одно, жёлтый – другое, а зеленый – третье, … И я понимаю, почему спрос на них так же велик, как и на виды Вью–Хемпшира. Авторы одеял и осени ничего не навязывают – ты выбираешь сам, свое, попадающее именно в тебя.
В последние годы на жёлтом экономят. Светофоры перевели на красно–зеленый режим, добавили посекундный отсчет. Стоишь на перекрестке, цифирки бегут, и надо не пропустить, а то ждать придется. Ждать… Как будто это так уже и плохо! А тишина, спутница ожидания? А задумчивая пауза, необходимая каждому в начале пути? А присесть на дорожку? «Остановись, говорят, мгновенье!» – Какое там. Городская осень, как лис, прошмыгивает стороной. Что пятницы – осени мелькают, как безумные.
Но если с быстротечностью жизни мы как–то свыклись, то до чего же быстро стареют стихи! И дети наших детей будут недоумевать, читая Векслера. «Какой желтый, при чем здесь желтый? Нет такого цвета на светофоре. Сократили.» Выходит и мне, описывая осенний пейзаж Вью–Хемпшира, придется отказаться от образа свалки или, лучше сказать – ярмарки светофоров, потерявших свою желтую составляющую? Отказаться от перекрестка? От застывших в изумлении граждан? От божественной прелести остановленного мгновения?

«Самая красивая осень в мире» – катила в глаза, валила, накатывала с холмов, точно застывшее на мгновенье цунами. А чтобы совсем уже перевернуть, и закрутить, и заставить забыть обо всем, придуманы были зеркала озер, и положены так и там, что иные казались вертикальными. И спасала от цветового безумия только дорога, серая, ровная, без оттенков, и я прятал глаза, чтобы напоследок не глянуть в зеркало заднего вида, и не закричать: – Стой! Стоп! Давайте вернемся…
А еще спасал дождь, тоже серый, отбирающий небо и дали. Но и добавляющий в уют нашего передвижного хома – тот влажный листок пятипалый, подобранный и подаренный самой Осенью, и круглую небольшую каплю на этом листике, и удар солнца, неожиданый, мгновенный, – иглою в капле, – чтобы пожить там еще чуток, самую малость и после того, как снова уйдет оно в облака, спрячется, поглотится…
– Канка–магус, Уинни–песоки, Кан–ка–ма–гус… – повторяла Линда индейские имена холмов и озер, такие же пестрые и невнятные, как лепет годовалого ребенка или дурачка, возраста не имеющего. Повторяла смачно, пробуя на язык, на вкус. И я многого не понимал в ее рассказах, – увы, бедный мой английский, – кивал из вежливости, и мне кажется, она догадывалась.
– Но что уже поделать, – думала, наверное, и пятипалая Осень, пытаясь говорить со мной – то разноцветными флажками праздничной регаты, а то – калейдоскопом индейского одеяла, по которому, оказывается, еще и гадают, а я улыбался и кивал, кивал и улыбался, как дурачок.

Что же еще придумать, чтобы вы сюда поехали на будущий год? Пятипалое родство дерева и человека? Рукопожатие двух миров, замеченное Тарковским? Помните? – Прямо в руки легло, словно лист пятипалый? Или переведенное на дитячу мову Фальковичем так, что и я, протягивая руку хлопчику–клену, сам, сам превращаюсь в него при первой возможности? И глаза мои деревянные круглеют от восхищения, точно у Буратино, и нос – любопытный носище – вытягивается километровой указкой туда, за озеро – руки–то заняты, в руках – камера, или перо, или червонцы, все те же, пятипалые.
Что придумать?
Один скрипучий говорливый старичок, – линдин домик на Кэйп–Коде, – шепнул мне, что именно эта осень и удержала Штаты от войны с Рашей. «Потому что «Красная армия всех сильней»? – попробовал угадать я. – Или потому что «Красота спасет мир»?
– Не то, не то… Слушай! – вещал он, уставившись окнами на пейзаж. И деревья вокруг шумели. Шумели ровно и без эмоций, размышляя о Штатах и Раше, и о том, как все похоже. И шелест, и шум…
Что придумать? – А очень просто: приезжайте сюда, как на Родину, к себе домой, где все знакомо и не надо задумываться, куда идти, или ехать, чтобы мысли и темы обращались без усилий, входили и выходили, разглядывая моё или ваше сознание, выбирая в нем то красный, то желтый, и надеясь в конце на зеленый, свободно–экологичный, выражаемый весенним слоганом «А пошел ты…».
И ты идешь. Куда? – Куда глаза…

Чикенкиев

-Чем же их удивить? Вареники, борщ, холодец, «горшочки» – это все было…
-А что если котлеты по–киевски? Ты умеешь?
-Слушай! Конечно! Грудинка у них какая хочешь, сухари я видела у Линды. Картошечку сварим с часнычком. Поехали в маркет!

И мы поспешили. Потому что… наверное, пора домой, соскучились, а на последний званый ужин хотелось чего–то особенного, порадовать, удивить, проявить ответное гостеприимство.

По дороге забежали в Кристмас три шоп. Чего там только нет! Такое впечатление, что сюда свозят все залежалое с китайских базаров. То есть, как правило, совершенно ненужное, но такое дещевое, что хочется набрать впрок.
Однажды мы пришли сюда с Линдой и пытались найти хоть что–то местного – американского – производства. Час ходили – чайна да чайна – и только в конце Линда нашла, и тут же купила – варежку матерчатую, брать горячее. Наше!
А сейчас я ждал у входа жену и возмущался. Ну, что там смотреть, мало ей нашей Петровки и Троещины – то же барахло, и деньги те же. И не выдержал, пошел искать.

-Смотри, – почему–то шопотом сообщила жена, передавая деревянную коробочку. Я раскрыл – внутри брошь в египетском стиле.
-Ну и что? Зачем она тебе, у тебя мало?
-Ты что, не понял? Это завоз, нам повезло, мы попали на завоз, о котором Линда рассказывала!
-На обороте коробки стоял знакомый штамп музея «Меторополитан» и рядом на наклейке – цены, в столбик, перечеркнутые одна за другой. Незачеркнутой была совсем смешная.

-А вот тебе – и «Файн арт мюзиум». И галерея Шагала!
-Слушай, бери! Златогорским подарим. Они оценят.
-А помнишь, чашечки, те, что она дарила сестрам и маме? Ну, из Бостонского музея, средневековый Китай? Вот, на выбор. И цена, и клеймо музея.
-Бери, не думай. Цены сдираются?

Грудинку выбирали весело. Все необходимое для Киевской Котлеты уже в корзине и тут жена, снова почему–то шопотом:
-Смотри!
-Что?
-Да вот же, – показала на коробку в охлаждаемой горке. – Читай!
-Чикенкиев… Ну и…
На коробке была котлета по–киевски. Та самая, наша, поджаристая, с ножкой, обернутой специальной салфеткой, с ароматным дымком. Целая и рядом вторая, разрезанная, истекающая золотым маслом на тарелку.
И название полуфабриката – Чикенкиев – одним словом, где «Чикен» с большой, заглавной, а «киев» – так, между прочим.
Не знаю, почему, но мне вдруг стало нехорошо, кисло на душе. И припомнилось все сразу. И то, что киев – это пригород Чернобыля, а Украина – это ниа – где–то около Раши. И то как нас не пускали, не давали визу. И эта чистота, эта экология. И «йес, мы сэкономили!» И барахло, которое накупили в Кристмас три шопе.
Бог ты мой, – думал я, – какие же мы мнительные, захолустные, если меня из–за какой–то ерунды вот так перемыкает...
-И что теперь? Возьмем, разогреем? Ты не хочешь возиться?
-Поставь на место. Идем. Нам еще надо найти сухари для панировки, укроп и чеснок для картошки, – сказала жена.

Сансет

Закат на Кэйп–Коде, ласково именуемый сансетом, радовал ежевечерне. Никаких перебоев со светом, все точно по расписанию, минута в минуту, словно школьный автобус. И мы проходили тем же путем – по тропинке среди кустов и низкорослых деревьев и Линда каждый раз предупреждала: здесь кругом пойзен айви – ядовитый плющ – и мы старались идти гуськом, глядя под ноги.
С обрывистого берега открылся вид на залив. Можно было остаться здесь, а можно было спуститься на пляж, к воде, и купаться, если вода прибывала. Отлив же заставлял идти далеко, чуть ли не с километр, ступая по песчано–глинистому дну, расспрашивая о зыбучих песках и получая уклончиво–интригующие ответы. Залив был богат на истории, связанные с викингами и первыми переселенцами, пиратами, случайно заплывшими сюда акулами, и естественно, торнэйдо, о которых на всякий случай предупреждал телеканал «Погода». И верно, что–то было не так, что–то скрывалось за полным безветрием и штилем, и тишиной, отсутствием шумных компаний и фейерверков, что–то клубилось на горизонте, но шло стороной, не нарушая неспешных прогулок берегом и вглубь залива, вдоль и поперек, и по диагонали, и кругами. И было не по себе от размытости береговой черты, вернее настолько «по себе», так покойно и лениво, что уже не хотелось и ходить, а только сидеть, «втыкая» в заходящее светило, каждый вечер изливающее запасы глянцевой терракоты, крови и фиолета на оголенное блестящее дно.
– Правильно, «залив» – происходит от «заливать», знаете второе значение? – спросила Линда и обрадовалась, что и у нас «ну ты, старик, заливаешь!» означает восхищение художественными талантами рассказчика.
Сегодня вода ушла особенно далеко. И сверху, с обрыва залив выглядел полосатым: полоска влажного подсыхающего ила сменялась меленькой, курице по колено, гладью. Перемежаясь с сушей, море блестело в закатных лучах. Таких полос мы насчитали до двадцати и сбились, поспешили к воде.
Мы все дальше уходили от берега, пересекая тельняшку бэя, и Линда показала нам фонтанчики – отверстия в иле, из которых вдруг – стоило рядышком наступить – вылетала струйка. Там внутри кто–то жил, и недовольный, что потревожили, пыхал, плевался. Баловство увлекло, мы перебегали от норки к норке и тут я заметил, что воды пришли в движение, вода стала прибывать, ручейки побежали, прорывая дорогу, соединяя проливы. И мы тоже поспешили обратно. Но Линда вдруг остановилась на полоске песка, замерла. Остановились и мы. А вода шла, съедая, уменьшая остатки суши. Наши острова таяли на глазах, Ручейки прорезали полосы, делили, отхватывая очередные куски, и приходилось перебегать на оставшиеся, с визгом и ужасом, слава богу, поддельным. Пока не уместились на последнем острове, спина к спине, и дождались финала – еще, на ципочки! – вот вам и потоп! – и пошли по щиколотку к берегу.
– Я люблю эту пародию на потоп. Может быть и смерть – это только пародия на небытие?
Я не стал спорить. Ласковый прилив, легкий игривый бризок, золото заката – поверьте, сильные аргументы.


Дом–музей Марка Твена
С Марком Твеном я встречался не раз. И подружился с его героями, особенно с пацанами, а значит – и с ним самим. Тут уж, как говорится, автору некуда деваться, породил деток – терпи их дружков у себя дома, и в гостиной, и на чердаке, и во дворе, и в подвале, и даже в бильярдной, где можно закрыться и писать, но только по утрам, когда вся эта банда – персонажей и читателей – еще дрыхнет, отсыпаясь после вчерашних приключений.
Вихрастой своей шевелюрой и искорками в глазах Марк напоминал Жюля Верна, особенно карикатуры на последнего. И я все ждал, когда и его – Марка – потянет куда–нибудь дальше Миссисипи и Корнуолла. И дождался. То есть достал с полки «По Экватору» и перед тем, как самому отправиться на о.Маврикий – прочел, и вернувшись оттуда – перечел еще раз.
– Вот, оказывается, в чем Ваш секрет! – решился я заговорить по существу, когда мы сидели в шезлонгах на берегу в ожидании заката. – Вы отказались вырастать!
– Вот как?
– Именно! Вы, не знаю откуда, я ведь только сейчас написал о стране пацанов, – вы угадали или почувствовали исторический возраст Штатов – и страна, по духу одиннадцатилетняя, приняла Вас, как сверстника, одноклассника, парня с нашего двора.
– Любопытно… И что же?
– А дом ваш в Хартфорде говорит о другом. О добротности, солидности, комфорте, богатстве. И как музей не пытается сломать стены Вашими афоризмами (они и вправду уместны), как экскурсоводы не стараются омолодить, отинейджерить подачу материала – полировка тяжеловесной мебели, темные зевы каминов, драпировки, шторы…
– Совершенно с Вами согласен. Впрочем, не сочтите за бестактность, но Вы ведь не будете отрицать, что пришли в мой дом без приглашения?
– Не буду.
– А раз так – вы можете довольствоваться тем, от чего я как раз и сбежал на остров посередине Индийского океана, и сейчас сижу с вами на Кэйп–Коде.
– Значит, все написанное в Хартфорде – а это и Том, и Гек, и Янки… и «Принц и нищий» – все это вопреки, а не благодаря? Или все же именно такой – викторианский – дом необходим штурману и рулевому литературы, чтобы за трубочкой, неспешно и несуетно погрузиться и поплыть по речной волне воспоминаний?
– Надеюсь, Вы не хотите совета? – поинтересовался мэтр и глянул цепко, прищурясь, явно подбирая соответствующий афоризм или анекдот. –Надеюсь, Вы не хотите совета? – повторил он с той же интонацией. – Надеюсь, Вы не хотите… – снова зазвучал тот же голос, – Надеюсь, Вы… – накатывала и накатывала волна, и солнце ушло наполовину.
– Хочу! – кивнул я и покраснел.
Мастер ответил не сразу. Светило между тем ушло, и облака, подсвеченные из–за горизонта, превратились в причудливый золотой дворец.
– Вы не замечали, что такие удивительные дворцы растут именно на закате? Не на восходе – а именно на закате? Впрочем, утренние часы не хуже вечерних… И лучи скрадывают румянец совестливого фантазера… Некоторые думают, мол, неважно – где, в закутке бильярдной или на Маврикии. Некоторые выбирают утро, раннее утро – или глухую ночь – то есть – время, а не место…

Мой совет: приезжайте сюда, к Линде. В уютный домик на Шедоу–роуд, Кэйп–Код, штат Массачусэтс, Юнайтэд стэйтс оф Америка, третья планета солнечной системы… Здесь хорошо пишется.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.