Дом на Митридате

Николай Спиридонов

Оккупация

Когда началась проклятая война, маме было восемнадцать лет. Фронт стремительно надвигался. Из города эвакуировали партактив и специалистов, демонтировали и вывозили заводское оборудование. Начались авианалёты. Бабушкина семья не могла эвакуироваться. Бежать было некуда. Немцы беспощадно бомбили переправу на таманский берег. Там, в кромешном аду, осыпаемые бомбами и поливаемые пулемётным огнём, на катерах и шлюпках, на рыбацких лодках и на досках отходили из Крыма арьергарды советских войск.
Много позже, уже повзрослев, я узнал о бездарном советском командовании, провалившем оборону полуострова, о тяжёлых и бессмысленных потерях, о массовом дезертирстве крымских татар из Красной армии, о том, как катили по крымской степи механизированные дивизии Манштейна. В ноябре сорок первого город был сдан немцам, и снова взят кровью десантных частей в конце декабря. За это время немцы успели расстрелять семь тысяч человек – всё еврейское население Керчи, включая женщин, стариков и детей. В живых были оставлены только врачи и фармацевты, на случай распространения эпидемий в захваченном городе. Их расстреляли позже, во время второй оккупации.
Но больше, чем из книжек и военных мемуаров, я узнал из редких и скупых рассказов мамы. Мама не любила говорить о войне. Чёрная тень пережитого лежала на ней. Воспоминания жгли и мучили её, и не было бабушкиной веры, чтобы рассеять мрак. Вечерами она сидела за шитьём или штопкой, думая о чём-то своём, и мысли её тянулись, как нитка за иголкой, стежок за стежком, по проторённому кругу. В минуты, когда прошлое поднималось особенно мучительно, она могла рассказать о своей работе в армейском госпитале в прифронтовой Керчи. До конца своих дней она не могла забыть о том, как метались на койках раненые солдаты в послеоперационном бреду, как кричали от невыносимой боли и материли медсестёр, и нечем было им помочь! И умирали, и их складывали штабелями в пустые палаты, и везде стоял этот страшный, невыносимый запах. А когда заполнялось под потолок, вывозили грузовиком и хоронили в братских могилах. За что, за что им достались такие мучения, такая страшная смерть?
В мае сорок второго немцы пришли снова, в этот раз на два года. Снова открыли комендатуру и городскую управу, установили комендантский час. Лающие автоматчики в серой мышиной форме обходили дома и забирали продовольствие. В городе заработали кинотеатр и исторический музей. А в Камыш-Буруне, на Самострое и в карьере заводского рудника шли расстрелы, теперь уже русских и украинцев.
По городу расклеили объявления, приглашавшие молодежь на работу в Германию. Добровольцев отправляли весело, под гармошку, с музыкой и песнями. Когда жиденький ручеёк желающих ехать иссяк, начались облавы. Мама попала под облаву, и её вместе с другими задержанными отвели в школьное здание, превращенное в депортационный пункт. В школьных дверях стоял автоматчик, а классные помещения были заполнены схваченными на улицах города и уведёнными из домов людьми, которые уже несколько суток ожидали отправки в Германию. Мама ходила по школьному коридору, и думала: всё равно я убегу отсюда. Решившись, она с независимым видом прошла мимо часового и открыла входную дверь. Волосы зашевелились у неё на голове от страха, но часовой не остановил её, вероятно, приняв за переводчицу. В тот день на маме были новое пальто и шляпка. Оккупация только начиналась, она не успела обноситься и не походила на усталых, немытых, голодных и отчаявшихся людей в измятой одежде, сидевших в классах. Она вышла со школьного двора на улицу, завернула за угол, и там уже бросилась бежать со всех ног.
Когда маму схватили второй раз, её увезли в Симферополь, где формировались эшелоны, вывозившие советских невольников в Германию. И она снова бежала. Во время посадки в вагоны, когда охрана отвлеклась, она спряталась в кустах под железнодорожным полотном. Немецкая овчарка заметила её, лаяла и рвалась с поводка, но охранники не пошли проверять кусты. Там она просидела до ночи, а когда эшелон ушёл и немцы сняли оцепление, отправилась пешком обратно в Керчь.
Неделю она шла по степному татарскому Крыму, хоронясь от немецких патрулей, а вечерами выходила к аулам и просилась на ночлег, чтобы укрыться от ночного холода. К тому времени уже разгорелась застарелая межнациональная ненависть, глухо тлевшая со времени завоевания турецкого Крыма Россией, и с eщё более далёких времён, когда ханская конница ходила набегами на Русь, выжигала города и угоняла народ в рабство. Мама ходила от дома к дому, стучала, но ей не открывали. Погодите, вернутся наши, они вам покажут! – кричала она и колотила в окна до тех пор, пока не выйдет какая-нибудь пожилая женщина, и молча взяв её за руку, не введёт в дом.
Жить становилось всё страшнее с каждым месяцем. Наступил голод. Деньги превратились в пустые бумажки, еда и одежда стали валютой. Дедушка Григорий попал под бомбежку и был ранен осколком. Не было лекарств. На весь город оставался один доктор Шимановский. Рассказывали, что он выжил потому, что проводил для оккупантов испытания медицинского препарата на малолетних детях. Выбирать не приходилось, бабушка приводила его домой, чтобы помочь раненому мужу, расплачиваясь продуктами, отрываемыми от голодающей семьи.
Весной сорок четвертого началось наступление Красной армии. Снова шли жестокие бои. Бомбили немцы, бомбили свои. Барак был разрушен бомбами, семья укрывалась в заброшенном армейском блиндаже. После боев мама с Дусей выходили в степь подбирать плащ-палатки погибших бойцов. Никто другой не смел. Жутко было идти по изрытому воронками полю, где лежали неубранные, сведённые агонией тела, куда слетались стаи ворон и галок на густой, сладковатый и тошнотворный запах разлагающейся плоти. Из плащ-палаток Дуся шила одежду, которую меняли на еду в окрестных селах.
Я слушаю маму, и мне кажется, что всё это я уже пережил когда-то. Если не весь я, то та часть меня, которую она носила в себе в то страшное время. Я всегда это знал, но не хотел помнить, потому что это знание и эта память ужасают меня.
В апреле сорок четвертого город был взят морской пехотой. Вернее, взят был уже не город, а обгорелые руины, пропахшие гарью и вонью взрывчатки. Среди выгоревших остовов зданий, каменных завалов, воронок и иссеченных осколками стен стояли чудом уцелевшие церкви – Иоанна Предтечи, митридатская Афанасиевская, и Свято-Троицкий кафедральный собор. Победители разобрали собор и сложили из освящённого церковного камня памятник павшим – Обелиск на вершине Митридата, трехгранным штыком уходящий в синее южное небо.
Никто до сих пор достоверно не знает, сколько было их, погибших за Керчь. Известно одно: счёт идёт на сотни тысяч. Даже через полвека после окончания войны на прибрежных холмах и полях, где прорывали немецкую оборону десантники, лежали человеческие кости. И, возможно, лежат до сих пор. По ним ходили совхозные трактора, их мыли дожди и отбеливало солнце, но они остались такими же упорными и стойкими, как их бывшие владельцы.

Мама не любит немцев

Не люблю немцев, говорит мама.
И я их тоже не люблю. А за что их любить? Из-за них погиб дедушка Григорий. Не сохранилось даже его фотографии, всё сгорело в огне войны. Немцы расстреляли дедушкину сестру, двоюродную бабушку Фрузу, за то, что она помогала партизанам. Тёти Валин муж погиб на фронте, и тёти Дусин тоже, и папин дядя Антон. А про себя папа говорит, что ему повезло остаться в живых и вернуться с войны. А если бы папа не вернулся, если бы маму угнали в Германию, тогда бы и меня не было? Или у меня были бы другие родители? Всё восстаёт во мне против таких мыслей.
У папы о немцах своё мнение. Все хороши, говорит папа, и немцы и русские. Людей не жалели. Что немцы? Воевать никто не хотел. Их погнали, они и пошли на войну, куда им было деваться? Но той войной дело не закончится, говорит папа. В сорок девятом году дело пошло к демобилизации, меня перевели в укладчики парашютов. Наш полк стоял в Грозном. Чеченцев к тому времени уже вывезли с Кавказа в Среднюю Азию. А те, что засели в горах, спускались в долины резать русских. Против них действовали войска МВД, авиация бомбила горные аулы. В людях много злобы, будет новая война, пророчествует папа. Лёня, как ты можешь говорить такое, возмущается мама и уходит на кухню.

Свидетель Аджимушкая

Однажды на большой перемене, мой друг Вовка отозвал меня за угол школы, огляделся по сторонам, как заправский заговорщик, и раскрыл свой пузатый портфель.
– Зырь!
Из портфеля улыбался жёлтый в матовых отблесках человеческий череп.
– Ух ты! Где достал?
Вовка рассказал, что череп ему дал Серёга, который получил его от Шиманчика, а тот от своего приятеля, который нашёл череп в аджимушкайских каменоломнях. Поначалу каждому хотелось заполучить этот роскошный пиратский атрибут из романов Стивенсона. Но держать его дома было страшновато, к тому же возникали проблемы с родителями. И череп переходил из рук в руки, нигде не задерживаясь.
– Хочешь, отдам тебе? – предложил Вовка, – Матушка ругается. Говорит, уноси откуда принёс, чтобы в доме его не было.
Аджимушкайские каменоломни находятся недалеко от посёлка, где жила моя бабушка, и я хорошо знал это место. Сухая холмистая крымская степь там сминается ложбинами, проседает котловинами. Среди выгоревшей от солнца жёлтой травы и серых каменных глыб, покрытых цветными пятнами лишайников, чернеют провалы и наклонные ходы, ведущие под землю. Раньше там добывали строительный камень. Дядя Володя говорит, что это отложения морских ракушек, поэтому он так и называется – ракушечник. Когда-то, давным-давно, на месте степи было море, и в нём жили ракушки. А потом, говорит дядя Володя, дно моря поднялось и стало сушей, и теперь мы здесь живём. Трудно в это поверить, но если поковырять камень, он крошится, и видно, что он действительно состоит из кусочков ребристых раковинок.
Вся старая Керчь, центр города, белые домики пригородов и окрестных поселков выстроены из этого камня. Но сейчас в Аджимушкае камень больше не берут. Когда дядя Коля строил свой новый дом на посёлке рядом со старым бабушкиным домиком, ему привозили грузовиком ещё не просохший ракушечник из новых каменоломен. Местные жители рассказывали о подземельях страшные истории, родители не разрешали нам ходить в катакомбы, но мы всё равно убегали туда играть в войну.
На первом ярусе каменоломен заблудиться трудно. Во многих местах в подземелье через провалы и узкие лазы пробивается свет. А на втором ярусе холодно и глухо. Там жутко. Сырая известковая крошка скрипит под ногами, и бесконечные разветвления одинаковых коридоров пляшут в луче фонаря. Подземные ходы тянутся на много километров, и если погаснет фонарик, тебе уже не выбраться на поверхность. На самом нижнем, третьем ярусе добывали песчаник, плотный и прочный камень, из которого построены лучшие городские здания. Отчаянные старшие ребята пробирались туда и находили патроны и ржавые винтовки без прикладов, которые съела подземная сырость. Во время войны наши дрались в Аджимушкае с немцами. Вот он откуда, этот череп. Интересно, наш он или немецкий?
Мама только охнула, когда я принёс его домой. Я вымыл череп с мылом, оттёр щёткой потёки глины, и он заблестел жёлтой костью. Череп казался страшным только на первый взгляд. При ближайшем рассмотрении удивляло его сложное и целесообразное устройство. Теменные, лобные и височные кости, плотно сшитые извилистыми швами, смыкались высоким куполом. Глазные впадины выложены изнутри гладкой костью, и тонкая перегородка разделяла впадину носа. А снизу он был покрыт симметричными буграми и выступами, изрыт вмятинами и гладкими протоками нервов и сосудов. Пустой и гулкий, с тёмным проёмом для спинного мозга, он походил на огромную раковину экзотического моллюска, покинутую хозяином. Единственным изъяном были зубы, бурые от въевшегося никотина, с чёрными дырами кариеса.
Он поселился в моей тумбочке. Там было много сомнительного добра: пятнистые обломки гранита, блестящие кусочки слюды и кварца, кораблики, вырезанные из пенопластовых рыбацких поплавков, рыболовные крючки и лески, позеленевшие пулемётные гильзы, зазубренные осколки авиабомб и алюминиевая ложка с фашистской свастикой.
О прошедшей через город войне напоминали бетонные коробки немецких дотов на Митридате, скелет старой аглофабрики, иссечённые осколками стены домов. И инвалиды. Слово ветеран не было в ходу по отношению к этим несчастным человеческим обломкам страшной войны. Сколько их было на керченском рынке и окрестных улочках в шестидесятые годы! У железных, выкрашенных зелёной краской ворот рынка сидел увечный гармонист, выложив перед собой засаленную кепку для подаяния, и выводил хриплым надрывным голосом под переливы ладов:

Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт…

Горлопаны и матерщинники, до черноты прожаренные крымским солнцем, они задирались у пивного ларька, дремали в рябой тени акаций, и приторговывали на рынке всякой хозяйственной мелочью – шпингалетами, дверными ручками, гвоздями и шурупами. Кто без руки, но всё же на своих двоих, а кто на костылях. Безногие ездили на самодельных деревянных тележках, посаженных вместо колёс на шарикоподшипники, отталкиваясь от земли деревянными чурбаками. Отец знал их всех. Если мы шли через рынок и у отца были деньги, он обязательно доставал рубль и давал кому-нибудь из калек.
– Лёня, зачем ты это делаешь? Он ведь всё пропьёт, – говорила в таких случаях мама. Голос её звучал напряжённо. Денег в семье постоянно не хватало.
Как много их было на керченском рынке шестидесятых, как незаметно и скоро исчезли они к семидесятым годам, переселившись на окрестные кладбища.
Шло время, и содержимое моей тумбочки менялось. Появлялись и исчезали пластилиновые солдатики, самодельные машинки на резиновом ходу, самострелы, самолёты и парашюты, магниты, окаменевшие кости древних китов, увеличительные стёкла, из которых мастерились микроскопы и подзорные трубы, а потом провода, паяльник, конденсаторы, диоды и транзисторы. И только череп проживал там постоянно. Когда родителей не было поблизости, я доставал его, ставил на стол и думал об этом человеке. Став постарше, я уже понимал что это череп нашего, советского солдата. Но у меня не возникало даже и мысли о том, что его можно вернуть во мрак, холод и сырость подземелий, в которых погиб тот человек. Он стал частью моего мира, свидетелем недавней истории земли, на которой я жил.
Когда я учился в средней школе, мне довелось повстречать живого защитника каменоломен. Через двадцать лет после окончания войны в каменоломнях открыли музей. Вышла статья в местной газете, и пионерская организация пригласила аджимушкайца на школьное собрание. Он не походил на других ветеранов. Те, что приходили к нам раньше, были в отутюженных офицерских формах с орденами и медалями, со звёздами на золотых погонах. Громкоголосые и напористые, они говорили об артподготовках, стремительных бросках, форсировании водных преград, о преодолении упорного сопротивления противника и овладевании населёнными пунктами. А этот сутулый дядька в поношенной гражданской одежде ничего не рассказывал. Он молча сидел перед классом и глядел на нас, пока пионервожатая разливалась о героизме и преданности защитников Родины. А после собрания я услышал в школьном коридоре обрывок разговора учителей, относившийся к нашему аджимушкайцу: …один из шести, оставшихся в живых…
Прошло немало лет, пока я вполне осознал, кем был наш тогдашний странный гость. И тогда мне стали понятны причины его молчания. Он был одним из советских солдат, попавших в окружение на керченском полуострове в мае сорок второго. Несколько тысяч человек, отрезанные от переправы на кавказский берег, спустились в каменоломни, чтобы продолжать борьбу. Отступавшие части ушли под землю без достаточных запасов воды, еды, медикаментов и боеприпасов. Почти для всех каменоломни стали братской могилой. Когда после пяти месяцев боёв немцы взяли каменоломни, они захватили в плен горстку вымотанных и истощённых бойцов. Один из этих солдат, переживший подземную осаду и немецкий концлагерь, пришел к нам на классный час через двадцать с лишним лет после окончания войны. Прошедший через ад, о чем он мог рассказать детям?
Потом я окончил школу и поступил в университет. А в семьдесят третьем году Указом Президиума Верховного Совета СССР Керчи было присвоено звание города-героя. И тогда началось. По городу развесили плакаты, лозунги и транспаранты. В новопостроенный аджимушкайский мемориальный комплекс автобусами повезли экскурсантов. На предприятиях и в школах проходили митинги и торжественные собрания, замелькали статьи в местных газетах, зазвучали по радио песни и стихи московских поэтов:

Кто всхлипывает тут? Слеза мужская
Здесь может прозвучать кощунством. Встать!
Страна велит нам почести воздать
Великим мертвецам Аджимушкая!

Моя бедная терпеливая мама много раз просила отнести его на кладбище. Но я почему-то считал, что он не принадлежит сухой и рыжей от окислов железа керченской глине. Закончив университет, я уехал работать в Россию, и там похоронил его в зелёном подмосковном лесу. И мне показалось, что он с облегчением лег в тёмную густую землю под корнями ясеня. Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.

Блажен, кто посетил сей мир

Четыре важные блага получила бабушка Прасковья на склоне лет за свой труд: участок земли под дом, колонку водопровода на улице, электричество и двадцатирублёвую пенсию. На участке она построила низенькую беленькую времянку в три окошка. Печь да стол, да пара табуретов в одной комнатке, железная кровать и комод в другой – вот и вся обстановка, да потемневший от времени Спас в красном углу под расшитым рушником, подаренный бабушке смоленской монашкой ещё до революции. Бабушка посадила на участке вишни и абрикосы, завела огород, курей, и строптивую желтоглазую козу Машку. А во дворе, по соседству с времянкой, дочь с зятем построили большой новый дом.
Бабушка была довольна жизнью. Её мечта сбылась: дети стали образованными людьми, инженерами, бухгалтерами, геологами. Годы и труды согнули её спину, но не изменили характера. Жизнь-то какая нынче настала хорошая, любила повторять она, наставляя внуков и правнуков. Учитесь, детки, учитесь! Ученье свет, а неучение – тьма. Сама она так и не одолела мудрёную науку сложения печатных букв в живые слова. Но нравственное чувство никогда не подводило её. Людей она безошибочно делила на порядочных и бессовестных, и меньше всего ей было дела до тех, кто волей рождения или по капризу истории оказался у рычагов государственной власти. Она всегда рассчитывала только на собственные силы и упрямо сопротивлялась, когда неразумная или злая воля властей угрожала её семье.
Бабушкиным светом была вера. Она откладывала копейки от пенсии, и раз в месяц, в воскресенье, завязав монетки узелком в край платка и прихватив палочку, ранним утром отправлялась пешком в город. Выходила она затемно, когда Митридат ещё смутно синеет над проливом. Путь ее лежал по сухой жёлтой степи вдоль железной дороги, по пыльным городским пригородам к новому рынку, через бывшие татарские кварталы в тени старых акаций, вдоль глухих известняковых стен, мимо ворот с каменными столбами старинных коновязей, и дальше вверх по митридатским лестницам к Афанасьевской церкви. Там она ставила две свечки: одну Божией Матери за здравие детей и внуков, а другую на канон за упокой умерших родных, и выстаивала литургию под долгие кубанские распевы.
За аскетическую жизнь, за истовую веру и непрестанный труд Бог даровал ей долголетие. Пережив двух российских императоров и многих советских вождей, на десятом десятке она сделалась совсем крошечной и тощенькой, и сквозь немощное и старческое засветилось золотое, младенческое. Тело её ещё пребывало на этой земле, но сама она была уже не здесь, а где-то в ином, непредставимом и недосягаемом мире, о котором у нас нет слов. И ушла она легко и просто, шагнув за край бытия, за волшебный его окаём.
И мама, и папа тоже жили долго. Когда я последний раз навещал отца, ему было уже далеко за восемьдесят. Здоровье сдавало, он думал о смерти. Мы говорили о душе и вечности. Закрыв глаза, он долго молчал. Нет, сказал он наконец, отрицательно покачав головой. Нет там ничего. Ничего не вижу.
Я не мог приехать на похороны, но встретил его во сне, в узком горном ущелье. Он был в выходном сером костюме и новых туфлях, помолодевший и бодрый. По дну ущелья тёк прозрачный ручей, мы шли по камням по краю потока, и под нашими ногами беззвучно рябило и переливалось высокое светлое небо. Отец оступился на мокром камне, и я подхватил его под локоть: осторожно, не ступи в воду. Неважно, ответил он. Потом остро глянул пристальным, таким знакомым взглядом, и сказал смущенно с радостной улыбкой: скоро увижусь со своими.
Позже мы встретились ещё раз в странном месте, похожем на островок, бросивший якорь высоко в небе над нашим городом. Снизу, с земли, он едва угадывался как туманное облачко или высотный аэростат, и кто-то подсадил меня туда легким движением ладони. Там всё было разрежённым, светящимся и тёплым, и далёкая земля едва угадывалась глубоко внизу сквозь туманную дымку воздушных пространств, наполненных лучами солнца. Отец уже ждал меня. Он разволновался, и, как всегда в таких случаях, покопавшись в карманах, достал сигареты и спички. И мне подумалось: надо же, здесь заботятся о заядлых курильщиках.
А маму я больше не видел. Но её терпеливая любовь всегда рядом. Как жаль, что их, тружеников, хранителей и защитников, уже нет с нами! Но я знаю: они живы и любят нас. Это и о них сказал Фёдор Тютчев:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был –
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!

"Новая литература" http://newlit.ru/~spiridonov/5004.html
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.