Евгений ЕВТУШЕНКО: «Я планировал приехать из Америки и поклониться памяти жертв Бабьего Яра, хотя никто меня не позвал. Теперь же, когда не приглашают даже музыку Шостаковича, считаю, что мой приезд был бы полной бестактностью»
В восемь часов утра 29 сентября 1941 года, к Бабьему Яру двинулся нескончаемый людской поток, среди которого были в основном женщины, дети и старики. Они не знали, что их ждет мучительная и унизительная гибель, после которой их телами забросают дно оврагов
Целых 20 лет после войны память об этой трагедии хоронили на дне тех же оврагов. Их упорно засыпали мусором, заливали пульпой с кирпичного завода.
Но пепел жертв стучал в сердца живых. В те глухие годы, когда еще не было даже узкой тропинки к братской могиле Бабьего Яра и милиция еще не разгоняла тех немногих киевлян, которые несли осенние цветы к его склонам, стихотворение Евгения Евтушенко «Бабий Яр» прозвучало набатом.
50 лет назад Евгений Евтушенко прорвал заговор молчания вокруг Бабьего Яра. На его стихи Дмитрий Шостакович написал 13-ю симфонию. Но на торжественных мероприятиях в Киеве не будет звучать музыка великого композитора. Не приглашен и Евгений Евтушенко. У кого-то опять проблемы с памятью?
«Я СКАЗАЛ: «ТОЛЯ, ТЫ ДОЛЖЕН НАПИСАТЬ О БАБЬЕМ ЯРЕ КНИГУ». ОН ОТВЕТИЛ: «НО КТО ЖЕ ЭТО НАПЕЧАТАЕТ?»
— Евгений Александрович, как вы узнали о том, что случилось в Бабьем Яру? Вы ведь не киевлянин, а сибиряк, и, насколько известно, никто из ваших родных и знакомых не погиб в этом страшном месте. Мне рассказывали, что в какой-то газете в первые дни после освобождения Киева был очерк о трагедии Бабьего Яра, но потом на эту тему наложили запрет. Еще немного, и, перефразируя ваше стихотворение, над Бабьим Яром никогда и не было бы памятника.
— О Бабьем Яре я узнал не из газеты, а из стихов. Я был очень любопытным мальчиком, и в 44-м-45-м годах прочитал стихи двух поэтов об этой трагедии. Первый из них — Илья Эренбург...
- «Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы — овраги».
Потрясает его прозорливость — в 1961 году пульпа, залитая в овраги, прорвала дамбу и хлынула на Куреневку, унеся много жизней. Овраги «пришли».
Стихотворение Эренбурга вы включили в свою «Антологию русской поэзии»...
— Совершенно верно. Кроме того, было стихотворение, я бы даже сказал не в обиду Эренбургу, может быть, и посильнее эмоционально — Льва Озерова. С таким замечательным началом:
Я пришел к тебе, Бабий Яр,
Значит, возраст у горя есть.
Значит, я немыслимо стар.
На столетья считать — не счесть.
Стихи Озерова и Эренбурга я знал наизусть. Но на этом заканчивались все мои сведения о том событии.
Через много лет я узнал, что было еще одно стихотворение о Бабьем Яре. Его автор — Ольга Анстей. Вместе с поэтом Иваном Елагиным до 1943 года они жили в оккупированном Киеве. Потом вместе перешли в американскую зону оккупации в Германии, попали в лагерь для перемещенных лиц, в конце концов осели в США. Иван Елагин стал одним из лучших поэтов эмиграции, созвучным нашему поколению 60-х. Хотел вернуться на Родину, но не получилось.
Стихи Ивана Елагина и Ольги Анстей я включил в антологию «Строфы века». В ее поэме «Кирилловские яры» есть такие строки:
Чаша последняя. Те же места,
Где ликовала дремотно природа,
Странному и роковому народу
Стали Голгофой, подножьем креста.
— А вот ваше: «Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье...». По всему видно, что вы писали под впечатлением не чужого прочитанного, а собственного увиденного. Кто указал вам туда путь?
— Анатолий Кузнецов. Студентом Литинститута я был на практике в Каховке, где в конце 50-х шло строительство Каховской ГЭС. В местной многотиражке познакомился с молодым журналистом Анатолием Кузнецовым. Как-то разговорились, и он рассказал мне о Бабьем Яре, а знал он много, потому что жил неподалеку, на Куреневке, и был свидетелем того, как через 10 дней после захвата Киева людей вели на смерть. Анатолий был тогда подростком лет 12-ти и все хорошо запомнил. Его рассказ потряс меня.
Кстати, там, в Каховке, с нами были два известных украинских поэта из Одессы... Не хочу называть их фамилии...
— Почему?
— Потому что, надеюсь, то, что расскажу, будет горько читать их детям и внукам. Я с этими писателями жил в Каховке в одной гостинице. И вот мы вместе зашли в многотиражку, и при мне, не стесняясь, они заставили редактора газеты проверить личное дело Анатолия Кузнецова на предмет его еврейских корней.
Оказалось, что Кузнецов написал в автобиографии, что был в Бабьем Яру. «Подозрительно, что он там был», — сказали оба известных поэта.
— У вас уже тогда существовали стихи «Охотнорядец» с такой концовкой:
Вставал он во хмелю и в силе,
Пил квас и был на все готов,
И во спасение России
Шел бить студентов и жидов.
— До приезда в Москву я был наивен и многого не понимал. Не мог и вообразить, что кто-то способен говорить о людях другой национальности, религии с высокомерием или злобой. В моей семье это было немыслимо.
А в Каховке я был просто поражен неприкрытым интересом поэтов к родословной Кузнецова и предупредил его, чтобы вел себя с ними осмотрительнее. А он прочитал мне свой рассказ о Бабьем Яре. Это было талантливо, и я сказал: «Толя, ты должен написать о Бабьем Яре книгу». Он ответил: «Но кто же это напечатает?».
«КОГДА Я ЗВОНИЛ АЛЕКСАНДРУ МЕЖИРОВУ И ЧИТАЛ «БАБИЙ ЯР», ВСЕ БЫЛО «ГДЕ НАДО» ПРОСЛУШАНО И ЗАПИСАНО»
— Кузнецов повел вас в Бабий Яр?
— Да, когда я собирался в Киев на свой творческий вечер, пригласил Толю приехать. В Бабий Яр мы отправились втроем. К нам присоединился Рувим Рувимович, заведующий Бюро пропаганды в Киевском отделении Союза писателей, к сожалению, фамилию запамятовал.
— Расскажи нам, Рувим Рувимович,
Как подростком, в чем мать родила,
Весь в кровище,
в лице ни кровиночки,
Выползал, разгребая тела».
Это о нем?
— И о Дробицкой трагедии, похожей на трагедию Бабьего Яра, только с меньшим количеством жертв. Там вместе с еврейскими школьницами похоронены девочки-армянки и украинки, которые заступились за своих подруг.
Таких страшных оврагов и рвов, над которыми расстреливали и в которых закапывали живьем, по Украине разбросано много. В Луганске додумались возвести жилой квартал на костях жертв. В Харькове, от которого в 1989 году меня избрали народным депутатом СССР, мне тоже приходилось воевать за сохранение памяти погибших.
Когда мы втроем стояли в Бабьем Яру, прямо на наших глазах подъехал грузовик и свалил в овраг смердящую кучу мусора. Я был потрясен этим не меньше, чем тем, что на месте казни более ста тысяч детей, женщин, стариков нет не то что памятника, а вообще никакого памятного знака. Мы буквально остолбенели, а грузовики с нечистотами все подъезжали и подъезжали. Меня охватило чувство беспомощности и стыда. Я вернулся в гостиницу и сразу сел писать. За несколько часов написал «Бабий Яр». Вообще, все мои стихи продиктованы или чувством любви, или чувством стыда.
Тогда был хороший обычай читать друг другу стихи. Когда дописал, позвонил Александру Межирову. Поэты-фронтовики ощущали в нашем поколении свое продолжение. И мы к ним тянулись, хотя и видели не только чистоту и честность одних, но и спекуляции других (об этом, например, мое стихотворение «Мед»). На войне все было яснее, легче было различать — кто сволочь, а кто порядочный человек. По моему наблюдению, настоящими героями оказываются скромные люди.
Нам, шестидесятникам, война дала чувство гражданственности, чувство народа. Это чувство спасало нас, оно придало сил целому поколению. Поэтому фронтовики и положились на нас.
— А что сказал Межиров о «Бабьем Яре»?
— Дословно: «У меня перехватило горло. Больше не могу разговаривать». После этого я позвонил Виталию Коротичу, тогда еще он был врачом, и Ивану Драчу, попросил их приехать. Когда я прочитал им стихи, они обняли и расцеловали меня.
На следующий день в Октябрьском дворце должен был пройти мой вечер. Я решил на нем прочитать только что написанные стихи. А утром ко мне в номер постучались молодая женщина — как потом выяснилось, учительница — и двое ее учеников. «Мы видели, — говорят, — как ваши афиши заклеивают».
Из гостиницы мы вышли вместе и тут же увидели, как действительно рабочие наклеивают поверх моей афиши какую-то другую. Я вернулся к себе в номер и сразу позвонил в отдел культуры ЦК: «В чем дело, как это понимать?». Отвечают: «Эпидемия гриппа». Говорю: «Но что-то я не видел, чтобы заклеивали другие афиши». И пригрозил: «Буду расценивать это как попытку разорвать дружбу украинского и русского народов».
А дело было в том, как я догадался, что когда я звонил Александру Межирову и читал «Бабий Яр», все было «где надо» прослушано и записано.
— Вечер все-таки состоялся?
— При полном аншлаге. Несмотря на заклеенные афиши, в Киеве очень хорошо работало сарафанное радио. Не только в зале негде было яблоку упасть, но и перед входом стояли люди без билетов, тысячи две, не меньше. Просили выставить на улицу громкоговоритель. К сожалению, не получилось.
Позже мне рассказали, что в 37-м в подвалах киевского Октябрьского дворца допрашивали и расстреливали людей. Так что эта сцена — плот на крови. И я на том плоту читал «Бабий Яр». Очень волновался. А в конце добавил: мне стыдно за себя и нашу страну оттого, что поверх братской могилы насыпают горы мусора. После этого навалилась такая тишина, что я понял — нет ничего громче тишины.
Потом слышу — постукивание все громче. Смотрю — это по сцене приближается согбенная старушка с палочкой. Все замерли. Она подошла, поклонилась, взяла мою руку и поцеловала, — мне в жизни никто рук не целовал, — сказав: «Я была в Бабьем Яру».
— Говорили, чудом спаслись 29 человек.
— Наверное, она была одной из тех, кому удалось выползти. И когда прозвучали эти ее слова, люди вдруг очнулись и раздались громовые аплодисменты.
«ПИСАЛ СТИХИ. ДОНОСОВ НЕ ПИСАЛ»
— Помню, как киевляне обзванивали друг друга: «Скорее беги, открывай почтовый ящик. Там в «Литературке» такое!..». Тогда фрондирующую «Литературную газету» выписывали в каждом интеллигентном доме. Но, обнаружив в свежем номере ваш «Бабий Яр», люди глазам своим не верили...
— Да, что «Бабий Яр» напечатали, — это чудо. Я не был знаком с главным редактором «Литературки» Валерием Алексеевичем Косолаповым, показал стихи секретарю редакции Севе Ревичу. Чудесный парень, он прочел и спрашивает: «Ты мне подаришь копию?». У него даже в мыслях не было, что это могут напечатать.
— Чем вы можете объяснить советское табу на тему Холокоста?
— Тем, что после войны было очень тяжело жить. Помню, как добирался до Москвы на крыше поезда в обнимку с конской колбасой в мешке. Люди страшно бедствовали. Однажды Сталин повинился перед терпеливым народом, но потом, увидев, что война распрямила этих же людей, испугался. Он и сам знал, что говорит неправду и что не стало «жить лучше и веселей». Пришлось достать палочку-выручалочку, к помощи которой прибегали все правители. Ею был антисемитизм. Кроме того, надо учитывать параноидальность Сталина, помнить о «деле врачей». Об этом мало пишут, но факт, что Иосиф Джугашвили хотел всех евреев Советского Союза переселить за черту Байкала.
— Вы-то сами верили, что удастся опубликовать «Бабий Яр»?
— Я попросил Севу Ревича передать стихотворение главному редактору Валерию Алексеевичу Косолапову. Тот прочитал и сказал мне: «Спасибо за прекрасные стихи. Но, чтобы их напечатать, должно быть семейное решение. Жена в отъезде, придется ее вызвать». Я удивился: «Почему семейное решение?». Он сказал: «Потому что меня уволят». И, не дожидаясь приезда супруги, отправил стихи в набор.
Первыми читателями после Севы и Косолапова были типографские наборщики. Они стали приходить в редакцию, пожимали мне руку. Один из них принес четвертинку водки и соленый огурчик, а красивая женщина-технолог расцеловала меня.
Приехала жена Косолапова. Сказала: «Ничего, Женя, успокойтесь, мы решили быть уволенными».
— Мне кажется, здесь уместно громкое слово «героизм» или, как минимум, «смелость».
— Согласен. Написать было меньшей смелостью, чем напечатать. Я-то ничего не терял, поскольку нигде не состоял, не числился, не участвовал, как писали в анкетах. Меня уже исключали из института и комсомола. Ни детей, ни семьи тогда у меня не было.
Все получилось по стихотворению «Разговор с американским писателем» («американским» вставлено для проходимости через цензуру), написанному еще до «Бабьего Яра». В Москве его нигде не брали. Опубликовать решился только Павло Загребельный в «Литературной Украине».
Мне говорят — ты смелый человек.
Неправда.
Никогда я не был смелым.
Считал я просто недостойным делом
унизиться до трусости коллег.
Устоев никаких не потрясал.
Смеялся просто над фальшивым,
дутым.
Писал стихи.
Доносов не писал.
И говорить старался
все, что думал...
О, вспомнят с чувством горького
стыда
Потомки наши, расправляясь
с мерзостью,
То время очень странное, когда
Простую честность называли
смелостью.
А вот Валерию Алексеевичу Косолапову действительно потребовалось мужество, чтобы принять решение о моих стихах. Он, фронтовик, член партии, был уже человеком в возрасте, с женой, детьми, внуками... И его сняли с должности главного редактора «Литературки». Это был не мой, а его героизм.
Я посвятил ему стихотворение «Красивые глаза». Когда Валерий Алексеевич сказал мне, что его могут уволить, я спросил: «За что?». Он усмехнулся: «За красивые глаза». Должен сказать, что его поступок вызвал уважение даже у тех, кто его уволил. Они не решились совсем его растоптать.
— Через несколько лет его сделали главным редактором «Нового мира»...
— ...и он там печатал мою поэму «Казанский вокзал», которую, я думаю, даже Твардовский не смог бы протолкнуть. Если нас, шестидесятников, не сумели уничтожить, то это благодаря таким людям, как Валерий Алексеевич. Им было труднее защищать нас, чем нам писать.
«Я ЗАЩИЩАЛ УКРАИНСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ. НЕУЖЕЛИ ТЕПЕРЬ ОНИ НЕ ЗАСТУПЯТСЯ ЗА ШОСТАКОВИЧА?»
— Выходу в свет вашего «Бабьего Яра» обрадовались не все.
— Да, нападки были. К сожалению, к ним присоединился и Никита Сергеевич Хрущев, хотя потом пожалел об этом.
— И в Украину вы стали невъездным.
— 20 лет я разъезжал по всему миру, читал свои стихи, в том числе «Бабий Яр», даже в диктаторской салазаровской Португалии, и только в Украину шлагбаум для меня был закрыт. Первый раз я приехал в уже независимую Украину по приглашению Дмитрия Гордона. Но все прежние неприятности — ничто по сравнению с огромной народной поддержкой, которую я чувствовал после публикации стихотворения «Бабий Яр».
— А как вышло, что Дмитрий Шостакович написал на ваши стихи симфонию?
— Биография стихотворения удивительна. Всего за одну неделю его перевели на 72 языка и напечатали на первых полосах множества газет.
Наверное, если бы Бабий Яр не замалчивали, если бы не поощряли государственный антисемитизм, реакция не была бы такой бурной. Меня завалили телеграммами и письмами.
И вдруг мне позвонил Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Его голос в телефонной трубке будто перенес меня в то время, когда я мальчишкой слушал по репродуктору на морозе гениальную «Ленинградскую симфонию». Я потом рассказал ему, что, растроганный его музыкой, впервые поцеловал девочку, вернее, просто ткнулся ей куда-то в щеку от переполнявших чувств. Шла война, а эта симфония дала нам уверенность, что мы победим.
И вот Шостакович просит у меня разрешения написать музыку на мои стихи! Кроме «да» я ничего не мог бы ответить. Тогда он сказал: «Приезжайте, музыка уже написана». Вначале это была соната, потом она переросла в симфонию.
Я приехал к нему. Он сел за фортепиано, играл и пел за весь оркестр и хор. Потом я слушал симфонию в концертном зале — потрясающее произведение! Звучащий памятник.
На мой взгляд, если Анатолий Кузнецов своей книгой, Виктор Некрасов своей деятельностью, я своими стихами, люди, которые вопреки запретам собирались в Бабьем Яру, сделали что-то для того, чтобы там появился памятник (не будем говорить, хорош он или плох, но есть память о трагедии, которую хотели вытравить), то симфония выдающегося композитора ХХ столетия Дмитрия Шостаковича — это монумент на века.
Я знаю, что Верховная Рада приняла решение отметить 70-ю годовщину трагедии на государственном уровне. Но представьте себе мое удивление, когда я узнал, что в рамках официальной программы будут исполнены произведения двух современных украинских композиторов, а 13-я симфония Шостаковича вообще не упоминается! Как в Киеве могли забыть о ней?!
— И о той роли, которую она сыграла для сохранения памяти о Бабьем Яре.
— Такая «забывчивость» — это показатель низкой культуры. Если тут замешана политическая конъюнктура, то следовало бы понимать, что не политика должна определять культуру, а культура политику.
— Думаете, кому-то станет стыдно?
— Мне уже стыдно, и я обращаюсь к поэту Ивану Драчу. Когда его друга Ивана Дзюбу посадили, он приезжал ко мне в Москву, и я дал ему письмо для Щербицкого, в котором вступился за осужденного. Я защищал украинских писателей. Неужели теперь они не заступятся за Шостаковича? Нельзя же настолько уйти в текущую политику, чтобы забыть о главном.
— Евгений Александрович, вы обращаетесь к писателям, к Ивану Драчу. Можно назвать и председателя Комитета Верховной Рады по вопросам культуры и духовности Владимира Яворивского, тоже, кстати, писателя. А композиторы разве не должны были бы сказать свое слово?
— Поэт, я считаю, имеет отношение ко всему, что происходит в жизни и в его стране, в частности. Поэтому он должен сказать первое слово. Но полагаю, что игнорирование Шостаковича ставит в неловкое положение и тех двух композиторов, чьи произведения будут звучать.
Если в Киеве все упирается в отсутствие подходящего оркестра, можно пригласить симфонический оркестр Запорожской филармонии. Несколько лет назад они вместе с великолепным басом из Киевского оперного театра Тарасом Штондой исполнили 13-ю симфонию.
— А вы приедете поклониться памяти жертв Бабьего Яра? Вас пригласили?
— Я сейчас в Америке, но планировал приехать, хотя меня никто не позвал. Теперь же, когда не приглашают даже музыку Шостаковича, считаю, что мой приезд был бы полной бестактностью.
БАБИЙ ЯР
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас —
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
это я.
Мещанство — мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!» —
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! — Я знаю —
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идет. Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход...
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!
Евгений ЕВТУШЕНКО, 1961 год
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.