Кладбище паровозов

ВОЗВРАЩАЯСЬ К ЯРОСЛАВУ СМЕЛЯКОВУ.

Меня печалит, что начитанные виртуальные друзья не знают его поэзии.

Показываю несколько сильных, на мой взгляд, стихотворений Смелякова. Которыми далеко, далеко(!) не исчерпываются его шедевры.

Примечание: Николай Полетаев - пролетарский поэт, автор знаменитого во время оно стихотворения "Портретов Ленина не видно, Похожих не было и нет..."Смеляков, сам рабочий, ощущал с ним родство. Стихотворение "Николай Полетаев" кончается словом "кайло". В это тяжеловесное слово Смеляков вложил всё, что с ним самим в жизни случилось..

 МИХАИЛ СИНЕЛЬНИКОВ

 

ЯРОСЛАВ СМЕЛЯКОВ

 

ЛЮБКА

Посредине лета

высыхают губы.

Отойдём в сторонку,

сядем на диван.

Вспомним, погорюем,

сядем, моя Люба,

Сядем посмеёмся,

Любка Фейгельман!

 

Гражданин Вертинский

вертится. Спокойно

девочки танцуют

английский фокстрот.

Я не понимаю,

что это такое,

как это такое

за сердце берёт?

 

Я хочу смеяться

над его искусством,

я могу заплакать

над его тоской.

Ты мне не расскажешь,

отчего нам грустно,

почему нам, Любка,

весело с тобой?

 

Только мне обидно

за своих поэтов.

Я своих поэтов

знаю наизусть.

Как же это вышло,

что июньским летом

слушают ребята

импортную грусть?

 

Вспомним, дорогая,

осень или зиму,

синие вагоны,

ветер в сентябре,

как мы целовались,

проезжая мимо,

что мы говорили

на твоём дворе.

 

Затоскуем, вспомним

пушкинские травы,

дачную платформу,

пятизвёздный лёд,

как мы целовались

у твоей заставы,

рядом с телеграфом

около ворот.

 

Как я от райкома

ехал к лесорубам.

И на третьей полке,

занавесив свет:

«Здравствуй, моя Любка»,

«До свиданья, Люба!» –

подпевал ночами

пасмурный сосед.

 

И в кафе на Трубной

золотые трубы, –

только мы входили, –

обращались к нам:

«Здравствуйте,

пожалуйста,

заходите, Люба!

Оставайтесь с нами,

Любка Фейгельман!»

 

Или ты забыла

кресло бельэтажа,

оперу «Русалка»,

пьесу «Ревизор»,

гладкие дорожки

сада «Эрмитажа»,

долгий несерьёзный

тихий разговор?

 

Ночи до рассвета,

до моих трамваев?

Что это случилось?

Как это поймёшь?

Почему сегодня

ты стоишь другая?

Почему с другими

ходишь и поёшь?

 

Мне передавали,

что ты загуляла –

лаковые туфли,

брошка, перманент.

Что с тобой гуляет

розовый, бывалый,

двадцатитрёхлетний

транспортный студент.

 

Я ещё не видел,

чтоб ты так ходила –

в кенгуровой шляпе,

в кофте голубой.

Чтоб ты провалилась,

если всё забыла,

если ты смеёшься

нынче надо мной!

 

Вспомни, как с тобою

выбрали обои,

меховую шубу,

кожаный диван.

До свиданья, Люба!

До свиданья, что ли?

Всё ты потопила,

Любка Фейгельман.

 

Я уеду лучше,

поступлю учиться,

выправлю костюмы,

буду кофий пить.

На другой девчонке

я могу жениться,

только ту девчонку

так мне не любить.

 

Только с той девчонкой

я не буду прежним.

Отошли вагоны,

отцвела трава.

Что ж ты обманула

все мои надежды,

что ж ты осмеяла

лучшие слова?

 

Стираная юбка,

глаженая юбка,

шёлковая юбка

нас ввела в обман.

До свиданья, Любка,

до свиданья, Любка!

Слышишь?

До свиданья,

Любка Фейгельман!

 

1934

 

Кладбище паровозов

 

Кладбище паровозов.

Ржавые корпуса.

Трубы полны забвенья,

свинчены голоса.

 

Словно распад сознанья -

полосы и круги.

Грозные топки смерти.

Мертвые рычаги.

 

Градусники разбиты:

цифирки да стекло -

мертвым не нужно мерить,

есть ли у них тепло.

 

Мертвым не нужно зренья -

выкрошены глаза.

Время вам подарило

вечные тормоза.

 

В ваших вагонах длинных

двери не застучат,

женщина не засмеется,

не запоет солдат.

 

Вихрем песка ночного

будку не занесет.

Юноша мягкой тряпкой

поршни не оботрет.

 

Больше не раскалятся

ваши колосники.

Мамонты пятилеток

сбили свои клыки.

 

Эти дворцы металла

строил союз труда:

слесари и шахтеры,

села и города.

 

Шапку сними, товарищ.

Вот они, дни войны.

Ржавчина на железе,

щеки твои бледны.

 

Произносить не надо

ни одного из слов.

Ненависть молча зреет,

молча цветет любовь.

 

Тут ведь одно железо.

Пусть оно учит всех.

Медленно и спокойно

падает первый снег.

 

Шинель

 

Когда метёт за окнами метель,

сияньем снега озаряя мир,

мне в камеру бросает конвоир

солдатскую ушанку и шинель.

 

Давным-давно, одна на коридор,

в часы прогулок служит всем она:

её носили кража и террор,

таскали генералы и шпана.

 

Она до блеска вытерта, притом

стараниям портного вопреки

её карман заделан мёртвым швом,

железные отрезаны крючки.

 

Но я её хватаю на лету,

в глазах моих от радости темно.

Ещё хранит казённое сукно

недавнюю людскую теплоту.

 

Безвестный узник, сын моей земли,

как дух сомненья ты вошёл сюда,

и мысли заключённые прожгли

прокладку шапки этой навсегда.

 

Пусть сталинский конвой невдалеке

стоит у наших замкнутых дверей.

Рука моя лежит в твоей руке,

и мысль моя беседует с твоей.

 

С тобой вдвоём мы вынесем тюрьму,

вдвоём мы станем кандалы таскать,

и если царство вверят одному,

другой придёт его поцеловать.

 

Вдвоём мы не боимся ничего,

вдвоём мы сможем мир завоевать,

и если будут вешать одного,

другой придёт его поцеловать.

 

Как ум мятущийся, ум беспокойный мой,

как душу непреклонную мою,

сидящему за каменной стеной

шинель и шапку я передаю.

 

1953,

Инта, лагерь

 

Манон Леско

 

Много лет и много дней назад

жил в зеленой Франции аббат.

Он великим сердцеедом был.

Слушая, как пели соловьи,

он, смеясь и плача, сочинил

золотую книгу о любви.

Если вьюга заметает путь,

хорошо у печки почитать.

Ты меня просила как-нибудь

эту книжку старую достать.

Но тогда была наводнена

не такими книгами страна.

Издавались книги про литье,

книги об уральском чугуне,

а любовь и вестники ее

оставались как-то в стороне.

В лавке букиниста-москвича

все-таки попался мне аббат,

между штабелями кирпича,

рельсами и трубами зажат.

С той поры, куда мы ни пойдем,

оглянуться стоило назад -

в одеянье стареньком своем

всюду нам сопутствовал аббат.

Не забыл я милостей твоих,

и берет не позабыл я твой,

созданный из линий снеговых,

связанный из пряжи снеговой.

...Это было десять лет назад.

По широким улицам Москвы

десять лет кружился снегопад

над зеленым празднеством листвы.

Десять раз по десять лет пройдет.

Снова вьюга заметет страну.

Звездной ночью юноша придет

к твоему замерзшему окну.

Изморозью тонкою обвит,

до утра он ходит под окном.

Как русалка, девушка лежит

на диване кожаном твоем.

Зазвенит, заплещет телефон,

в утреннем ныряя серебре,

и услышит новая Манон

голос кавалера де Грие.

Женская смеется голова,

принимая счастие и пыл...

Эти сумасшедшие слова

я тебе когда-то говорил.

И опять сквозь синий снегопад

Грустно улыбается аббат.

 

Пётр и Алексей

 

Петр, Петр, свершились сроки.

Небо зимнее в полумгле.

Неподвижно бледнеют щеки,

и рука лежит на столе -

 

та, что миловала и карала,

управляла Россией всей,

плечи женские обнимала

и осаживала коней.

 

День - в чертогах, а год - в дорогах,

по-мужицкому широка,

в поцелуях, в слезах, в ожогах

императорская рука.

 

Слова вымолвить не умея,

ужасаясь судьбе своей,

скорбно вытянувшись, пред нею

замер слабостный Алексей.

 

Знает он, молодой наследник,

но не может поднять свой взгляд:

этот день для него последний -

не помилуют, не простят.

 

Он не слушает и не видит,

сжав безвольно свой узкий рот.

До отчаянья ненавидит

все, чем ныне страна живет.

 

Не зазубренными мечами,

не под ядрами батарей -

утоляет себя свечами,

любит благовест и елей.

 

Тайным мыслям подвержен слишком,

тих и косен до дурноты.

"На кого ты пошел, мальчишка,

с кем тягаться задумал ты?

 

Не начетчики и кликуши,

подвывающие в ночи,-

молодые нужны мне души,

бомбардиры и трубачи.

 

Это все-таки в нем до муки,

через чресла моей жены,

и усмешка моя, и руки

неумело повторены.

 

Но, до боли души тоскуя,

отправляя тебя в тюрьму,

по-отцовски не поцелую,

на прощанье не обниму.

 

Рот твой слабый и лоб твой белый

надо будет скорей забыть.

Ох, нелегкое это дело -

самодержцем российским быть!.."

 

Солнце утренним светит светом,

чистый снег серебрит окно.

Молча сделано дело это,

все заранее решено...

 

Зимним вечером возвращаясь

по дымящимся мостовым,

уважительно я склоняюсь

перед памятником твоим.

 

Молча скачет державный гений

по земле - из конца в конец.

Тусклый венчик его мучений,

императорский твой венец.

 

Земляки

 

Когда встречаются этапы

Вдоль по дороге снеговой,

Овчарки рвутся с жарким храпом

И злее бегает конвой.

 

Мы прямо лезем, словно танки,

Неотвратимо, будто рок.

На нас — бушлаты и ушанки,

Уже прошедшие свой срок.

 

И на ходу колонне встречной,

Идущей в свой тюремный дом,

Один вопрос, тот самый, вечный,

Сорвавши голос, задаём.

 

Он прозвучал нестройным гулом

В краю морозной синевы:

«Кто из Смоленска?

Кто из Тулы?

Кто из Орла?

Кто из Москвы?»

 

И слышим выкрик деревенский,

И ловим отклик городской,

Что есть и тульский, и смоленский,

Есть из поселка под Москвой.

 

Ах, вроде счастья выше нету —

Сквозь индевелые штыки

Услышать хриплые ответы,

Что есть и будут земляки.

 

Шагай, этап, быстре, шибко,

Забыв о собственном конце,

С полублаженною улыбкой

На успокоенном лице.

 

<Ноябрь 1964>,

Переделкино

________________________________________

 

 

Жидовка

 

Прокламация и забастовка,

Пересылки огромной страны.

В девятнадцатом стала жидовка

Комиссаркой гражданской войны.

 

Ни стирать, ни рожать не умела,

Никакая не мать, не жена –

Лишь одной революции дело

Понимала и знала она.

 

Брызжет кляксы чекистская ручка,

Светит месяц в морозном окне,

И молчит огнестрельная штучка

На оттянутом сбоку ремне.

 

Неопрятна, как истинный гений,

И бледна, как пророк взаперти, –

Никому никаких снисхождений

Никогда у неё не найти.

 

Только мысли, подобные стали,

Пронизали её житиё.

Все враги перед ней трепетали,

И свои опасались её.

 

Но по-своему движутся годы,

Возникают базар и уют,

И тебе настоящего хода

Ни вверху, ни внизу не дают.

 

Время всё-таки вносит поправки,

И тебя ещё в тот наркомат

Из негласной почётной отставки

С уважением вдруг пригласят.

 

В неподкупном своём кабинете,

В неприкаянной келье своей,

Простодушно, как малые дети,

Ты допрашивать станешь людей.

 

И начальники нового духа,

Веселясь и по-свойски грубя,

Безнадёжно отсталой старухой

Сообща посчитают тебя.

 

Все мы стоим того, что мы стоим,

Будет сделан по-скорому суд –

И тебя самоё под конвоем

По советской земле повезут.

 

Не увидишь и малой поблажки,

Одинаков тот самый режим:

Проститутки, торговки, монашки

Окружением будут твоим.

 

Никому не сдаваясь, однако

(Ни письма, ни посылочки нет!),

В полутёмных дощатых бараках

Проживёшь ты четырнадцать лет.

 

И старухе, совсем остролицей,

Сохранившей безжалостный взгляд,

В подобревшее лоно столицы

Напоследок вернуться велят.

 

***

В том районе, просторном и новом,

Получив как писатель жильё,

В отделении нашем почтовом

Я стою за спиною её.

 

И слежу, удивляясь не слишком –

Впечатленьями жизнь не бедна,–

Как свою пенсионную книжку

Сквозь окошко толкает она.

 

Февраль 1963,

Переделкино

 

Голубой Дунай

 

После бани в день субботний,

отдавая честь вину,

я хожу всего охотней

в забегаловку одну.

 

Там, степенно выпивая,

Я стою наверняка.

В голубом дыму «Дуная»

все колеблется слегка.

 

Появляются подружки

в окружении ребят.

Все стучат сильнее кружки,

колокольчики звенят,

 

словно в небо позывные,

с каждой стопкой все слышней,

колокольчики России

из степей и от саней.

 

Ни промашки, ни поблажки,

чтобы не было беды,

над столом тоскует Машка

из рабочей слободы.

 

Пусть милиция узнает,

ей давно узнать пора:

Машка сызнова гуляет

чуть не с самого утра.

 

Не бедна и не богата -

четвертинка в самый раз -

заработала лопатой

у писателя сейчас.

 

Завтра утречком стирает

для соседки бельецо

и с похмелья напевает,

что потеряно кольцо.

 

И того не знает, дура,

полоскаючи белье,

что в России диктатура

не чужая, а ее!

 

20 февраля 1966, Переделкино

 

МЕНШИКОВ

Под утро мирно спит столица,

сыта от снеди и вина.

И дочь твоя в императрицы

уже почти проведена.

 

А впереди – балы и войны,

курьеры, девки, атташе.

Но отчего-то беспокойно,

тоскливо как-то на душе.

 

Но вроде саднит, а не греет,

Хрустя, голландское бельё.

Полузаметно, но редеет

всё окружение твоё.

 

Ещё ты вроде в прежней силе,

полудержавен и хорош.

Тебя, однако, подрубили,

ты скоро, скоро упадёшь.

 

Ты упадёшь, сосна прямая,

средь синевы и мерзлоты,

своим паденьем пригибая

берёзки, ёлочки, кусты.

 

Куда девалась та отвага,

тот всероссийский политес,

когда ты с тоненькою шпагой

на ядра вражеские лез?

 

Живая вырыта могила

за долгий месяц от столиц.

И веет холодом и силой

от молодых державных лиц.

 

Всё ниже и темнее тучи,

всё больше пыли на коврах.

И дочь твою мордастый кучер

угрюмо тискает в сенях.

 

1966

  

Николай Полетаев

 

В складе памяти светится тихо и кротко,

как простая иконка в лампадных огнях,

Николай Полетаев в косоворотке,

пиджаке и не новых смазных сапогах.

 

Лучше всякой заученной злобно науки

мне запомнились, хоть я совсем не простак,

эти слабые, длинные, мягкие руки,

позабывшие гвоздь, молоток и верстак.

 

В коридоре пустынном метельною ночью,

улыбнувшись беспомощно и горячо,

этот старый, замученный жизнью рабочий

положил свою руку ко мне на плечо.

Пролетает мой день в тишине или в звоне,

мне писать нелегко и дышать тяжело.

На кого возложить мне пустые ладони,

позабывшие гвоздь, молоток и кайло?

1968

 

Комментарии 1

Редактор от 9 января 2019 22:16
К сожалению книг Смелякова очень мало. И прижизненных и современных, увы.
 
Иван Нечипорук
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.