Стихи с истерзанными лицами

 

<!-- end asset-header -->

  
20 июля 1946 года родился Леонид Губанов




И мне не нужно инквизиции,
когда и так на Страшный Суд
стихи с истерзанными лицами
 предсмертный крик мой отнесут.


В этом году исполнилось 74 года со дня рождения основателя «Самого Молодого Общества Гениев» (СМОГ) Леонида Губанова. 

Мы повержены, но не повешены,
мы придушены, но не потушены,
и словами мы светимся теми же,
что на белых хоругвях разбужены.
Что концы наши в наших истоках,
и что нет отреченья и страха.
Каждый стих наш – преступной листовкой,
 за который костёр или плаха!

Поколение Губанова было удушено в колыбели, но их первые бунтарские крики всегда будут звучать эхом в истории. 

Прошлое! Ты думаешь, я жалуюсь на настоящее?
Это настоящее? Нет, хоть убей!
Пусть мы пропащие, но – парящие,
 как пара влюблённых тех голубей.

«Замолчанным поколением» назвала его Ольга Седакова. А критик Наталья Иванова – «поколением с перебитыми ногами». 

И смех недужный, смех недужный
стоит у века за спиной.
И наша гениальность дружит
со шлюхой, водкой и виной.
Таланты пропадают без вести.
Ни слова вам, ни похоронной.
Роскошный катафалк из бедности
 увозит их сердца холодные.


* * *
Гори, костёр, гори, моя звезда!
И пусть, как падший ангел, я расстрелян,
но будут юность в МВД листать,
когда стихи любовницы разделят.
А мне не страшно, мне совсем светло,
земного шара полюбил я шутки...
В гробу увижу красное стекло
 и голубую подпись незабудки!


 Его называли Есениным 60-х, сравнивали с поэтическим ангелом Франции Артюром Рембо, называли прямым преемником раннего Маяковского. Всё это в равной степени верно и в равной степени далеко от музы Губанова. Интуитивный гений, «enfant terrible», культовая фигура московской богемы. «Образцовая» поэтическая судьба: пьянство, дурдом, смерть в 37 лет.

Нет ни двора и ни кола,
но всё равно счастливой тенью
звоню во все колокола
растерянному поколенью.
Мне хорошо на островке
своей души неизмочаленной.
Как Бонапарт, я налегке
 ношу лицо своё печальное.

Это был подлинный самородок. Самородок крупный, редкой породы, необработанный, в принципе шлифовке не поддающийся. 

Неровен час, как хлынет ливень,
по сердцу чащ, по чашам лилий.
Неровен час.
Задребезжит стекло у мамы,
заплачет в тридцать три ручья –
ах, твоему сынку ума бы.
Неровен час.
Уже довольно сердце билось
и красною подушкой стало
для всех – кому сестра немилость,
для всех, кому жена – усталость.
Мир вспоминает о Нероне,
а я о хлебе не дослушал.
Неровен славы час – неровен,
и этот день, и дождь досужий.
Ни первый, ни последний – новый.
Так выпьем, господа, лучась.
Неровен час, как хлынет слово –
 неровен час!

В этих неистово-истовых строчках – и есенинская надрывность, и «священное безумие», и потайной смысл. 

У вас погашены лампады,
и тёмный ангел к вам спешит
не от ликующего сада –
от окровавленных вершин.
Он вам предложит спелых вишен
 и будет комплименты нежить...
А я один в дорогу вышел
 на фонарях надежды вешать.

Его поэзия абсолютно самобытна и неповторима. Он первичен. Он создал собственный уникальный поэтический мир.  Его строки подчас – нескрываемо эпатирующие, скандальные, не вмещающиеся ни в какие каноны:
 
Ты вошла, разодета...
Много вас, лебедей и блядей.
Я устал, дайте мне для клозета
что-нибудь мягкое из жизни великих людей!
 
 * * *

Теперь мне хоть корону, хоть колпак –
едино – что смешно, что гениально.
Я лишь хотел на каждый свой кабак
 обзавестись доской мемориальной!

Губанова таскали на допросы, запирали в психушки – эти идеологические душегубки эпохи развитого социализма, куда швыряли поэтов, неудобных для светлого будущего. 

Спрячу голову в два крыла.
Лебединую песню прокашляю.
Ты, поэзия, довела,
донесла на руках до Кащенко.

* * *
Я провел свою юность по сумасшедшим домам,
 где меня не смогли разрубить, разделить пополам...

По темпераменту, стихийности, надрыву, да и по масштабу дарования Губанов был как никто близок Есенину. Есенин был его кумиром, богом, учителем. В его стихах многое от этого поэта. Как они неоглядны, просторны, размашисты! 

Судьба – как девочка отчаянная,
что на бульвар, пьяна в куски,
а я люблю её случайно,
обняв до гробовой доски!
Имён тенистых не забуду
и слез искристых не пролью.
Я поцелую сам Иуду
и сам Евангелие пропью.
 Карета подана! Прощай,
моя неслыханная юность,
мой королевски чёрный чай
и рюмок сладкозвонных лютость.
Прощай, за юбками вранья
моя невиданная наглость;
Я – как старик, что пьёт коньяк,
 когда до смерти час осталось.




Его называли великим собутыльником эпохи. «Ищите самых умных по пивным, а самых гениальных по подвалам!» – шокировал он благопристойного читателя. Хотя, впрочем, читателя своего он был при жизни лишён, так что шокировать особенно было некого. «Автографы мои по вытрезвителям, мои же интервью – по кабакам»,– ёрничал он. Но в этих иронических строках сквозила горечь.
 
Прости меня, Москва,
за буйство и за боль –
венчала нас тоска,
 а веселит запой.

В середине 60-х Губанов покорил Москву: ураганом проносился он по мастерским художников и скульпторов, богемным гостиным, студенческим общежитиям, волоча за собой хвост обезумевших поклонниц, безостановочно читая стихи и хмелея от бешеного успеха и водки.

Я хочу сегодня опять напиться
вместе с Дьяволом, там, за уютным столиком,
где вы грустно можете подавиться
 непутёво-смешной моей историей. –

писал он в стихотворении «Пьяная церковь». 

И когда вы очнётесь в завистливой похоти
и скандалы мои в вас тепло перекрестятся,
будьте прокляты вы, что не стоите ногтя,
 что сломал я по пьянке на вашей же лестнице!

Свои первые стихи Губанов прокричал навстречу лошадиным мордам конной милиции, разгонявшей непокорных поэтов, осмелившихся читать у памятника Маяковского тексты, не прошедшие коммунистическую цензуру. 

Я наклонюсь над прорубью моей –
о будь ты проклят, камень из камней!
Где вечно подлость будет на коне,
 а мы, как хворост, гибнем на огне.

Публичные выступления в кафе, у памятников, в клубах были пресечены, главных героев – кого выслали из Москвы за тунеядство, кого поместили лечиться от шизофрении. Любая сфера письменной деятельности: журналы, альманахи, книги – для смогистов была закрыта. 

Вот так и будет в мире булькающем,  
судьба историю обточит.
На каждого поэта будущего
трёх палачей рожают ночью.
На каждый крик – шесть пар глухих,
назло провидцу – люди слепнут.
И если бы Христос писал стихи –
 он тоже б был отвергнут!

И даже любовь у него – какая-то адская, неистовая, сатанинская. 

Ты низменна и неизменна,
голубка белая моя.
Ты – соль земли, ты кровь вселенной
и родниковая струя.
Ты – узкий след в начале брода,
ты – бред, закованный в тиши.
Ты – жуткая штрафная рота
моей потерянной души!
Твоею вспугнутой душою
клянутся лебеди за хатой.
Я чистоты твоей не стою,
я зацелован и захаркан.
…Целую ручку у ручья
и волосы у водопада,
когда готовится ничья
греха с заплаканной лампадой.
…Что, душка? Выпьем браги кружку,
мне страшно от любви твоей –
когда в надушенных подушках
греху возводят мавзолей!
…На что мне бред, на что мне лёд?
На что мне брови, как заимка?
Что, если родина убьёт?
 Ведь смерть поэта не в новинку.

Любовь к Родине у Губанова не имеет ничего общего с национал-шовинистическим угаром. Это зрячая любовь свободного человека, чья мысль не зашорена, а глаза не завязаны розовой повязкой. Может быть, поэтому тема родины часто переплетается у Губанова с темой палачества, казни: 

У берёзок были слезы по очам
белых баб, святых колодцев и хибарок.
Русь стояла на китах да на Иванах,
 а в историю плыла – на палачах.

Россия иль Расея,
алмаз или агат...
Прости, что не расстрелян
 и до сих пор не гад!

Он умоляет родину не казнить своих лучших сынов: 

О родина, любимых не казни,
уже давно зловещий список жирен.
Святой водою ты на них плесни,
 ведь только для тебя они и жили.

А я за всех удавленничков наших,
за всех любимых, на снегу расстрелянных,
отверженные песни вам выкашливаю
и с музой музицирую раздетой.
 
И, тяпнув два стакана жуткой водочки,
увижу я, что продано и куплено.
Ах, не шарфы на этой жирной сволочи,
 а знак, что голова была отрублена!

Да, он любил её «странною любовью», то есть самой настоящей и искренней. В стихотворении «Разговор с Россией» он признаётся ей в любви: 

Люблю тебя и немую, заржавленную,
люблю тебя и глухую, и грубую,
растерзанную, бухую и глупую.
Люблю тебя в журавлях над зоной,
 в предательствах, шептунах и звонах!

Как это у Блока: «да, и такой, моя Россия, ты всех краёв дороже мне». Даже такой. Родину, как и мать, не выбирают. 

Раскрасневшись, словно девочки,
розы падают к ногам.
Не меня поставят к стеночке,
наведут на грудь наган.
И на лестницы парадные
брызнет кровь и там, и тут.
Не меня в туманы ватные,
скрутив руки, поведут.
Вся в царапинах и ссадинах,
в присвистах и бубенцах,
моя родина, ты – гадина,
 и стоишь на подлецах.

Но даже в этих строчках, бьющих, как хлыстом, наотмашь, больше любви к родине и боли за неё, чем в хвалебных гимнах и панегириках наших записных русолюбов и квасных патриотов, любящих Россию профессионально, без этой всепонимающей, всепроникающей боли. 

Я сослан к Музе на галеры,  
прикован я к её веслу.
Я стал похож на символ веры,
на свежий ветер и весну.
О Муза, я поклонник грога,
о Муза, я волшебный шаг,
о Муза, я письмо от Бога
 и шёпот сатаны в ушах.

Кто сказал, что поэты не пророки? «Я смерти, милая, учусь,/ всё остальное есть у Бога»,– писал Губанов. Он был талантливым учеником. Смерть в устах живого человека – что это, как не метафора? Но у Губанова она была не метафорой усталости и скуки, как декадентская метафора смерти, наоборот – свободы и торжества, она казалась более живой, чем мёртвая жизнь выживания, весёлая и лихая была мысль: дескать, вы ещё увидите! 

Как страшно ночью, не рисуя,
услышать боль, как вой Везувия.
Когда он прёт, гремит в груди,
готовый вырваться, сгубить.
Лежу на траурной постели
несчастной маленькой Помпеей
без слёз, без песен и без гимнов.
А вдруг не выдержу, погибну?
Вдруг ночью запечённой, чёрной,
всё полетит куда-то к чёрту –
мои глаза, мои грехи,
мои полотна и стихи.
И то, что я вчера в слезах
никак не мог тебе сказать?!
Под небом огненным распоротым
я гибну грубым гордым городом.
Безумной мордой в небо тычась,
в огне, во мне умрёт сто тысяч.
Сто тысяч губ, детей, тревог,
забытый небом медный Бог!
Сто тысяч, мир, – твоя потеря.
Сто тысяч – охают, не веря!
Не сны, не краски, не идеи –
отходят люди, словно деньги.  
 
 Леонид  Губанов, долгие годы лишённый аудитории, нормального творческого общения, парил в одиночестве, готовил свои машинописные сборники. И – как ни странно – был благодарен судьбе, державшей его в чёрном теле и этим закалившей, не дававшей расслабиться.

А чёрный всадник на коне,
он держит плётку в пятерне,
он ничего не говорит,
он зубы скалит на гранит,
и только конь его храпит,
и только Бог меня хранит.
Спасибо, плётка, что была
всегда румяна да бела,
что от угла и до угла
меня гоняла, как пчела.
За то спасибо, что жиреть
мне не дала, и в тишине
следила, как бы не привык
я мёдом мазать свой язык.
Спасибо вам за этот гнёт.
Кто не исхлёстан был – тот врёт,
а я от боли хоть и пил,
но всё же душу сохранил.
И золотую россыпь слов
сумел не утопить в вине.
И Сатаны бледнеет зов,
 и крылья крепнут на спине.

Каждый гений собирался и обещал умереть рано. Сроки жизни порядочного гения были отмечены: 23 года – Веневитинов, 26 – Лермонтов, 30 – Есенин... Л. Губанов начал писать о своей смерти с 16-ти лет. Эта тема считалась тогда крамольной – в официальной культуре она была запрещена (кроме смерти на войне). Пережив Есенина, он клялся, что уж Пушкина ни за что не переживёт. Так и случилось. Свой ранний уход в 37 лет Губанов предчувствовал, и это предчувствие нередко звучит в его стихах. 

Холст 37 на 37.
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
 и не от старости совсем.

* * *
Здравствуй, осень, нотный гроб,
жёлтый дом моей печали.
Умер я – иди свечами.
Здравствуй, осень, новый грот.
Умер я, сентябрь мой,
ты возьми меня в обложку.
Под восторженной землёй
 пусть горит моё окошко!

В сентябре, как он и напророчил в стихах, – в 1983 году при невыясненных обстоятельствах Губанов скончался. Мать, приехав, застала его мёртвым в кресле. 

И локонов дым безысходный,
и я за столом, бездыханный.
Но рукопись стала свободной.
 Ну что ж, до свиданья, Губанов, - 

так он сам попрощался с собой в стихах.

Я ухожу, мой мир над бездной,
и, как Христос, я не воскресну.
Пожаром звёзды обжигая,
до лавы славы – умираю.
Над Римами, рабами, реками
 миры мои поют мой реквием.

В сентябре 83-го всё сбылось. Совпадение, мистика? 

Мой лик сбежал с карандаша,
как заключённый из больницы,
сухой, как кашель, чуть дыша,
перевалил через страницы.
Он вышел вон, на волю, в вечность
и сбросил из последних сил
весь мир, накинутый на плечи,
 как плащ, который относил!

Вот уже 28 лет, как нет с нами Лёни Губанова. Но трудно поверить в это, когда читаешь его стихи, из которых он говорит с нами, говорит с того света, как будто из соседней комнаты.
 
Я уже хожу по тому свету.
Знайте, знайте, что умер-то я по блату.
Над моей башкою порхает лето
молодых безбожников алым матом.
Заколдованно ранен такой обидой –
подмигнула молодость, не заметил.
Ах, и жизнь моя, как кусок отбитый
 от того колокола, что бессмертен!..

 

 


Я посвятила ему стихи:
 
Отрок сказочный с обличьем простолюдина, –
был щербатым и губастым, как пескарь,
а душа пылала, как огонь в посудине,
и в глазах была рублёвская тоска.
 
Не печатали поэта, не печатали.
Он оставлен был России на потом.
Словно шапку в рукава – в психушки прятали,
 и ловил он, задыхаясь, воздух ртом.

Только в пику всем тычкам и поношениям,
козням идеологических мудил,
жизнь брожением была, самосожжением.
 Он на сцену, как на плаху, выходил.

 И распахивал всё то, что заколочено,
словно вены, наши двери отворял,
и лилась потоком кровь его пророчества,
 одиночества катил девятый вал.

Кровь бурлила и шальное сердце бухало,
и, казалось, наливал ему сам Бог.
Был он братом и по крови, и по духу им –
 всем великим собутыльникам эпох.

Нет, недаром, видно, так пытал-испытывал
и отметил щедрой метою Господь.
Недостаточность сердечная? Избыточность!
 Не вмещалось это сердце в эту плоть.

И, пройдя его, слова сияли заново,
и срывали с уст молчания печать.
Невозможно их читать – стихи Губанова.
 Ими можно лишь молиться и кричать.

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.