Печали свет

Сергей Евсеев
«Мучаюсь от своей неуверенности! Ненавижу свою готовность расстраиваться по пустякам. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого – ЛИТЕРАТУРА!»
 Сергей Довлатов (из «Записных книжек»)

 
Не знаю, сколько времени просидел я так, в оцепенении, без движения, без мыслей и чувств, словно провалившись в глубокую черную яму.
Очнулся – какой-то бородатый мужик, бродяга, странник, будто только что сошедший с картины вековой давности, трясет меня за плечо: «Браток, закурить не найдется?» Я от неожиданности вздрагиваю, бормочу что-то невнятное, как бы оправдываясь, и в то же время тщетно силясь понять, где я и что со мной. Он смотрит мне в глаза, тревожно, будто хочет заглянуть в самую душу: «Закурить, говорю, не будет, браточек?» Отрицательно мотаю головой. Бородач наконец отводит от меня тревожный, всепроникающий свет своих глаз, отходит в сторону, в темноту под дерево. Вспыхивает на мгновение огонек, оставляя лишь тлеющую рубиновую точку на фоне черного силуэта.
Постепенно проникаюсь таинством этого сокровенного ритуала: человек благоговейно затягивается припасенным окурочком, наполняя нутро теплом и ароматом табачного дыма, и таким образом отдаляется на несколько мгновений от суеты мирской, погружается в себя, в свой внутренний, неповторимый мир. И в сердце мое закрадывается какая-то непонятная тревога: я начинаю понимать, чувствовать буквально всем своим существом трагизм и романтику неприкаянной бродяжьей души. Сам будто становлюсь бродягой – с бородой и палкой, в старом поношенном плаще…
Густые осенние сумерки. Я на лавочке посреди Печерской лавры, рядом с главной колокольней. Позади Трапезная церковь, сбоку купола Успенского собора. Какая-то убогая старушка усердно крестится перед проходящими, собирает милостыню.
Купола церквей освещены яркими пучками электрического света. Ветер, налетая, срывает последние листья с деревьев, сиротливо чернеющих на фоне белых монашеских келий.
Кто я?! Босяк, странник, бродяга?.. На дворе не иначе девятнадцатое столетие. Сердце Руси, святая святых русской земли – Печерская лавра. В Трапезную церковь стекается разноликий люд – на вечернюю службу. Откуда-то сверху, будто бы с самих небес, начинает литься на землю волшебный перезвон колоколов. Суббота, шесть часов вечера – пора к алтарю, к Богу, к храму, зовет-зовет страждущих чудесный благовест.
Проходят мимо люди, поспешно крестятся, кланяются золоту куполов, спешат в храм. Поднимаюсь и я, иду ко входу, тоже крещусь, склоняю вниз голову, вхожу внутрь.
К лицу подкатывает тяжелая волна густого церковного воздуха. Повсюду люди, люди, так что яблоку негде упасть: старики, дети, мужчины, женщины… Впереди, слева и справа от алтаря – зажиточные горожане, купцы, чуть поодаль институтки, юнкера, еще дальше – густой толпою простой люд. Кое-как устраиваюсь в сторонке, в полутемном углу, среди плотной толпы, стыдясь своей никчемности, кричащей неопрятности.
Наконец открываются сплошь расписанные золотом, с ликами святых в ажурных рамах врата, неожиданно громко вступает хор и начинается служба. Средь толпы пробегает быстрая волна: люди крестятся, крестятся, усердно бьют поклоны. Пение хора становится все возвышенней, все торжественнее, в храме распространяется густой запах ладана. Всем существом погружаюсь в таинство богослужения, утопаю, растворяюсь в этой благостной атмосфере: среди мерцания свечей, строгих и чистых ликов, как будто бы заглядывающих прямо тебе в душу. И душа, завороженная, вдруг окрыляется и уже парит где-то там, под куполом: выше, выше, в простор небес, к Богу…
…Серебряными монетками просыпался с колокольни тончайший мелодичный перезвон, возвещая о начале нового часа, новой эпохи, о непрекращающемся движении миров, жизней, судеб, о безудержном беге времени.
Мало-помалу освобождаюсь от оцепенения, постепенно прихожу в себя. Темно. Прохладно. На дворе поздняя осень. Я на лавочке под сводом главной печерской колокольни. Боже, что со мной, как я очутился здесь?
Вспоминаю, как пришел, прибежал сюда, лишь бы подальше из дома, – прочь, прочь – на волю, в темень дворов и улиц! – гонимый жестокой обидой, надрывом души.
Ноги сами вывели по знакомой дороге, по Цитадельной, мимо магазинов, домов, мимо длинного фабричного забора к лаврским куполам, к манящему теплу храмов, к их свету. И забылся, потонул в этом живом царстве чуда, погрузился весь в эти святые лики, эти вековые стены, купола, кресты. Так мирно и покойно стало от этого на душе, что и не заметил, как опустились на землю бархатные фиалковые сумерки и как они постепенно сменились густой чернильной мглой. Отошли на второй план все обиды, передряги, и самое главное – последняя нелепая ссора с женой. Душа вознеслась, воспарила высоко-высоко. Вот и сам я уже вижу жизнь как бы с высоты небес, очистившейся, умиротворенной и, как всегда – прекрасной. Сердце наполнилось всепрощением и покоем. И куда делось все плохое, ненужное: сразу захотелось и думать и мечтать только о хорошем, о вечном.
И припомнился мне тот далекий октябрьский вечер, когда оказался здесь в первый раз – первый раз прикоснулся сердцем к этим святым местам, едва не захлебываясь от нахлынувших чувств, вдохнул полной грудью всю красоту и величие этих древних стен…

И тогда была уже поздняя осень. Дни тянулись унылые, серые, промозглые. И шли мы по тем же улочкам, по Цитадельной, вдоль домов, заборов, а холодный ветер бросался в нас крупными каплями дождя. Было сыро, холодно и мрачно от затянувших чуть ли не все небо туч. А мы вышагивали во мраке улиц двумя нестройными рядами, подгоняемые ветром и придерживая свои фуражки.
И прошло с той поры уже ни много ни мало десять лет. Но почему-то вспомнился теперь этот давний осенний вечер, высветился в памяти – выпукло, ярко. А ведь были мы тогда совсем еще мальчишками, только что надевшими военную форму. Да и в город в этом своем новом качестве я, кажется, тоже попал тогда в первый раз. Оттого так трепетно-щемяще и воспринимала уставшая от ежедневного казарменного однообразия, от напряженного корпения за конспектами и учебниками душа эту предсумеречную синеву пустынных городских улиц. И даже безжалостный ветер вперемешку с дождем не мог испортить приподнятого настроения. Все вокруг казалось прекрасным и неповторимым. И мнилось тогда, что за каждым поворотом нас поджидает какое-то чудесное открытие: первозданность и полновесность окружающего мира, вся его жизнетворная поэзия. В незаметно наползающих сумерках – тепло, маняще светились окна окрестных домов. Остро пахло палой, освеженной дождем листвой.
А когда миновали массивное здание старого «Арсенала» из красного кирпича и глазам открылась ослепительная картина: освещенная прожекторами белокаменная, золотокупольная Печерская колокольня, зеленые луковки церквей за белым крепостным забором на фоне темно-сизого неба, – я остановился, не в силах совладать с чувствами. Так необычно, величественно и красиво все это было. И, утратив всякое ощущение реальности, я почувствовал себя тогда маленькой частичкой этой земли с древним названием Русь. Я увидел Киев, выросший передо мной словно из небытья столетий, из-под приоткрывшейся завесы времен, чудесным образом оправдавший давнюю внутреннюю надежду на встречу с несбыточным, со всем тем, что может нарисовать пылкое юношеское сердце, много почерпнувшее из старых книг, сказок, былин. И почувствовал всей душой, что нахожусь в самом центре земли русской, у ее глубинных, древнейших истоков. И дальше уже двигался как во сне, забыв – кто я и что, и куда иду, а воображение рисовало совсем иную жизнь, другие картины…
И был юный май. Нежнейшим цветом и молодой зеленью полнились киевские сады и парки над Днепром. На город опускались трепетные весенние сумерки, окутывая все вокруг своим таинственным дымом, когда я, уже возмужавшим молодым человеком, шел здесь об руку с той девушкой, с которой вскоре связал свою судьбу.
Шли мы по освещенной фонарями пустынной улице от Дома офицеров, где только что познакомились, по направлению к заводу «Арсеналу», а потом и дальше, вслед за убегающими трамвайными рельсами – навстречу тайне, в неизвестность. Тишину майской ночи нарушало лишь гулкое цоканье ее туфелек да иногда – шум трамвая где-то вдалеке. Из скверов тянуло приятным холодком и влажным дыханием ожившей земли. Она всю дорогу о чем-то оживленно рассказывала, почти не умолкая. И ее звонкий голос совсем не нарушал гармонии того памятного вечера. Я в свою очередь что-то отвечал невпопад, то и дело украдкой поглядывая на нее сбоку. Ведь только теперь, в блеклом мерцающем свете уличных фонарей, я наконец прозрел и понял, что она совсем еще молоденькая девушка, а не «солидная тридцатилетняя дама», какой показалась мне там, в полутемном танцевальном зале, ярко накрашенная, с высокой пышной прической и в строгом бежевом костюме: юбка-блузка-жакет.
Когда мы ступили в призрачный полумрак парковой аллеи, она вдруг замолчала, как-то вся насторожилась, подобралась, как будто приготовилась к прыжку, но своей руки не забрала. Теперь инициатива перешла ко мне. Я вел ее за собой, крепко сжимая ее руку в своей.
Поднявшись по каменной лестнице на холм, мы оказались на ровной площадке и перевели дух. Взору открылась чарующая картина: освещенная только таинственным лунным светом древняя пятикупольная церковь Спаса на Берестове на фоне темно-синего неба, усыпанного звездами, а вокруг нас – столь же древние дубы и каштаны. Нежнейший, едва уловимый волшебный звон разливался с лаврской колокольни, пронзал эту щемящую тишину, как будто голос из далекой древности, из глубины веков долетал до нас, заставляя учащенно биться сердце. Ее большие, широко распахнутые глаза светились в темноте таинственно и настороженно, как у кошки. Она не отрывала от меня своего взора, в котором, однако, еще не остыл испуг. Я же закинул голову к небу, к звездам, всем существом проникаясь таинством этого волшебного вечера, внемля едва уловимому шепоту вековых дубов и каштанов, ровному свечению древних куполов в отдалении, вдыхая свежесть весенней, только оправившейся ото сна земли.
Мы спустились вниз, к храму, обошли его вокруг. Вековой прочностью и кладбищенской прохладой повеяло от его камней. Но золотое сияние куполов в лунном свете приятно ласкало сердце, даря душе спокойствие многое повидавшего на своем веку древнего русского исполина.
Потом тихо шли по лаврскому двору, освещенному луной, одни, казалось одни во всем белом свете. И только этот мелодичный перезвон… И только небо, звезды… и томительная неизвестность.
И было еще светозарное, радостное утро Пасхи. Накануне до ночи бродил по Подолу, то и дело заходя в действующие церкви. Затем поднялся по Андреевскому спуску наверх – к Софии. Оттуда прошел к Золотым воротам, затем, переулками – к Владимирскому собору.
У Владимирского, конечно – полным-полно народу. Протиснулся через плотную толпу вглубь, поближе к алтарю, к таинству священнослужения. Ослепленный золотым блеском крестов, электрическим свечением крупных букв над алтарем: «Христос Воскрес!», таинственным мерцанием свечей перед образами Спасителя и Божьей Матери, я как завороженный слушал пение хора, пытаясь не пропустить ни одного слова, проникаясь душой в смысл происходящего, сраженный неповторимым, неизведанным ранее величием, торжеством этого священного праздника. Сиреневая дымка плавала над головами людей от чадящего кадила, от десятков, сотен свечей. А снизу шел пряный аромат от караваев и куличей, завернутых в белые тряпицы и в вышитые незатейливыми узорами рушники…
А когда проснулся наутро, разбуженный светом, еще не открыв глаза, почувствовал в душе небывалый подъем, как будто откуда-то изнутри, из самого сердца пробивались наружу, будили, тревожили своей неземной, чудодейственной силой возвышенные, жизнеутверждающие слова церковного пения: «Христос воскресе! Христос воскресе!»
Осторожно, чтобы не разбудить, высвободился из объятий спящей жены, тихонько оделся и вышел из дому. Было еще совсем рано, где-то начало седьмого. Утро дарило приятную, бодрящую прохладу, наполняло тело свежестью и силами. Хотя на улице не было ни людей, ни машин, дыханием жизни полнилось все вокруг: двор уже был озарен солнечным светом, который осторожно пробивался сквозь молодую листву, лучился над крышами домов. Птицы встречали этот свет дружным многоголосым гимном. Теперь сама природа пела хвалу Спасителю, как бы продолжив непрекращающуюся в ночи церковную службу. И душа снова наполнилась необъяснимой радостью, чувства обострились до предела. Хотелось бежать, лететь, вознестись высоко-высоко, подхватывая вместе с этим утром, со всем окружающим миром чудодейственные слова: «Христос воскрес!»
И опять хорошо знакомым путем, по Цитадельной – устремился я к золотому сиянию соборов, к свету, к солнцу, к чарующей тишине монастырских подворий…
Пустынно было и здесь, в уютных лаврских двориках, под этими древними стенами. И все та же жизнеутверждающая музыка из садов за дальними пещерами, с днепровских склонов. И хотя вокруг не было ни души, везде и во всем чувствовалось присутствие жизни: и в запахе свежеструганных досок, которыми начали покрывать крыши и террасы служебных монашеских построек, и в известковой белизне стен, и, наконец, в только что вскопанной земле с тоненькими прутиками саженцев фруктовых деревьев.
Вдоволь набродившись по святым горам, надышавшись весной, наслушавшись негромкой завораживающей музыки старинных колоколов, счастливый, приятно утомленный, возвращался домой, где уже проснулась и поджидала меня жена, с блаженно-томной улыбкой протягивая навстречу руки, отдавая свое теплое ото сна тело в ночной сорочке в мои объятия…
Служба в церкви закончилась. Люди густой толпой повалили к выходу. Многие оборачивались, крестились на образа над входными дверями. Когда рассеялся людской поток, когда вышли из храма и потянулись не спеша по центральной аллее самые последние, парами и поодиночке, – свернула свою кошелку и бабуля, собирающая подаяние, тоже наскоро перекрестилась на купола, отвесила поклон, да и пошла себе с Богом.
Поднялся и я – побрел неспешно в сизый сумрак улиц. На душе – покойно и светло. А что там ждет дома? Упреки, брань, непонимание! Или молчаливое безразличие? И куда подевались радость, свет, безграничность чувств?
Где же то счастье, которому, казалось, не будет конца?
Осень 1992г. – весна1995г. Киев.
Зимние радости
Сашка сидел за партой, подперев кулаком подбородок, и смотрел в окно. Учительница уже несколько раз делала ему замечания. Надо было что-то писать. Но что? Нужные мысли и слова почему-то не приходили. Он с грустью поглядывал на серое небо, на грязь и лужи посреди школьного стадиона. Накануне вечером с неба неожиданно повалили крупные белые хлопья. Но мороза не было. Потому снежинки таяли прямо в воздухе, немногим удавалось достичь земли. А наутро вместо снега припустил мелкий, противный дождь. Не дождь даже – просто мельчайшие капельки влаги носились в воздухе, льнули к лицам прохожих, путались в волосах, бровях и ресницах, стекали с носа. Серый неприглядный день.
«Первый снег, первый снег, первый снег, – твердил про себя Сашка,– что же придумать? Уж лучше бы дали свободную тему, тогда еще можно было что-нибудь нафантазировать. Например, о лете, о море…»
Ему отчетливо представилась бескрайняя, сияющая гладь моря, вскипающие у берега волны, изо всех сил стремящиеся дотянуться до твоих пяток и с шорохом откатывающиеся назад. Теплая ласковая вода. То зеленоватая, то бирюзовая, а то, неожиданно – густо-синяя. И солнце, необыкновенно горячее южное солнце, о яркости и силе которого вспоминаешь уже дома, на следующий день после возвращения с моря, и в душе на время поселяется необъяснимая тоска.
Сашка вспомнил, как ровно год назад учительница литературы перед всем классом зачитала его сочинение. Но тогда он писал дома и на свободную тему. Он рассказал о своей любимой игрушке – старом, изрядно потрепанном мишке, подобранном на улице.
Как-то зимой он возвращался поздно вечером домой с оврага за школой. Накатались с ребятами аж до одури, как сказала бы мама: одежда вся мокрая, штаны и пальто – сплошь облеплены мокрым снегом, а по оборкам – блестящими алмазными ледышками. И вдруг, уже у самого подъезда, он заметил, будто что чернеет в снегу, там, где летом была огромная клумба с цветами. Оказалось – брошенный вниз мордой облезлый коричневый медвежонок. Сашке показалось даже, что он плачет, уткнувшись носом в снег и обхватив мокрую, обледеневшую голову лапами. И ему стало нестерпимо жалко этого бедного мишку. Он быстро нагнулся и сунул бедолагу за пазуху, сам едва не заплакав.
Мама тогда внимательно посмотрела на Сашку, потом на его жалкую находку. Хотела было что-то сказать, но почему-то промолчала. Унося в ванную мокрые штаны и свитер, захватила с собой и медвежонка. После стирки он стал еще более жалким: местами вовсе без шерсти, с проплешинами, как у обваренной кипятком бродячей собаки. Но для Сашки этот повидавший виды, старый, видимо, выброшенный за ненадобностью, медвежонок стал с тех пор едва ли не самой любимой игрушкой. И даже – как бы другом. Когда Сашка делал уроки, этот бедовый мишка обязательно был рядом – сидел на столе под лампой и поглядывал на своего спасителя грустными пуговичными глазами. И даже ночью Сашка часто укладывал его рядом с собой, притыкивал с боку подушки, клал сверху руку, а то и вовсе заботливо прикрывал одеялом.
Да, о медвежонке было легко писать. Ведь для Сашки был он и игрушкой, и другом. А подчас и единственным собеседником, которому он доверял все свои мальчишеские тайны и мечты. Те, что никому больше, даже маме – не доверишь.
Однажды Сашка сквозь слезы тихо поведал своему бессловесному товарищу о том, как выменял у пацанов за наклейки с боевыми самолетами заветный карманный ножик с несколькими раскладывающимися лезвиями. И как потом его старший брат, десятиклассник Пашка, пижон и задавала, отобрал у него этот трофей, мол, зачем тебе, сопляку, такой нож? – да сам вскоре где-то его и «посеял». Медвежонок, казалось, внимательно слушал Сашку. По крайней мере, у него были понимающие, жалостливые глаза. И вообще, этот старый медведь был очень чуткий, добрый и… несчастный. Как и сам Сашка.
Павел же постоянно подтрунивал над младшим братом: «Выбрось ты его назад, в мусорку. Разве не видишь – он же весь облезлый, вонючий, фу-у! Кто-то выкинул на помойку, а ты подбираешь всякую дрянь!»
«Но что же написать?» – снова вернулся к своей открытой на чистом листе тетрадке Сашка. Ведь прошло уже больше половины урока, вон как все вокруг строчат, стараются… Он озабоченно оглянулся по сторонам и снова уставился в окно. Какой-то дядька выгуливал на стадионе собаку, огромную кавказскую овчарку. Он то и дело закидывал далеко в сторону палку, а ученый пес несся за ней во весь опор, выхватывал ее из жидкой грязи и быстро устремлялся назад, к своему хозяину.
– Да, если бы сейчас на дворе был снег, то он, наверное, не долго оставался бы чистым и белым, – подумал Сашка, – ведь собачки без конца справляют на него все свои дела.
И вдруг Сашку словно бы осенило: „А ведь в прошлом году в это время уже вовсю лежал снег. И не таял. Ну, конечно, на дворе-то уже как-никак декабрь, и совсем недолго осталось до Нового года”.
И он разом вспомнил всю прошлую зиму, со всеми ее радостями и сюрпризами.
По выходным часто ходили все вместе кататься на санках: он с Пашкой, Славка, их двоюродный брат, на год младше Сашки, и мама с тетей Мариной, своею сестрою и, соответственно, матерью Славки.
Эх, и здорово ж было!
Мама с тетей Мариной тоже катались, бегали и дурачились наравне с ними. В общем, совсем как маленькие. Сашка тогда особенно гордился своей мамой, любовался ею тайком от братьев. Она и так не походила на других теток ее возраста, никогда не была такой…. Ну хотя бы как большинство остальных мам из их класса. А в такие моменты: стройная, разрумянившаяся от бега и мороза, она и вовсе была как старшеклассница. По крайней мере, так казалось Сашке. От мамы не отставала и тетя Марина, которая была к тому же и младше на несколько лет. И он время от времени украдкой взглядывая на мать, тихо радовался и застенчиво улыбался от переполнявшего его счастья. И часто во время игры ему нестерпимо хотелось прижаться к ней, крепко обхватив обеими руками.
Когда приходили зимние каникулы, они все вместе ездили в центр на елку и на новогоднюю ярмарку. Они со Славкой, помнится, катались тогда на маленьких лошадках пони вокруг площади с огромной, украшенной разноцветными бегущими огнями елкой посредине. Потом по очереди фотографировались на фоне всей этой красоты.
Перед самым Новым годом весь день шел снег, самый настоящий: он не таял, как теперь, потому что было очень холодно. Мама с тетей Мариной с самого утра хозяйничали на кухне, готовили на вечер всякие вкусности. Из кухни доносились волнующие ароматы. И хотя их со Славкой в кухню в этот день не пускали, вернее, старались не пускать, им все-таки иногда удавалось стащить оттуда что-нибудь вкусненькое.
А за окнами все шел и шел крупный пушистый снег. Валил, не переставая, как по заказу. И мама с тетей Мариной тоже радовались ему, как маленькие, и все время приговаривали:
– Ну, кажется, нынче будет настоящий Новый год!
Ближе к вечеру их посылали в универсам за хлебом, а бабушка потихоньку подсовывала им еще своих денег – на «всякое баловство». На бабушкины деньги они покупали себе «Колу» или «Спрайт» в больших двухлитровых бутылках, а если удавалось – еще и петарды или бенгальские огни, и прятали все эти «сокровища» подальше, до наступления темноты.
Вечером начинали собираться гости: знакомые и незнакомые тети и дяди – все нарядные, необычно возбужденные, радостные. Вместе с гостями в дом вваливалась веселая предновогодняя суматоха, от которой голова шла кругом. И тут уж трудно было усидеть на одном месте. Ноги будто сами подскакивали и несли их со Славкой из комнаты в комнату. И опять же, словно сами собой, вырывались изнури какие-то восторженные, не всегда понятные слова и звуки. Временами к их шумной компании присоединялся еще и Пашка. И тогда, все вместе, они и вовсе устраивали нечто невообразимое. Если их, конечно, вовремя не останавливали и не отправляли «от греха подальше» на улицу.
Но вот наконец все было готово к торжеству, и взрослые, переодетые в свои лучшие платья и костюмы, с прическами, густо надушенные, необычно веселые, шумные, – торжественно и чинно рассаживались за накрытым уже к этому времени пестрым, блистающим хрусталем и свечами столом. Еще какое-то время возбужденно шумели, все вокруг приходило в быстрое хаотичное движение: взвизгивали вилки, глухо отзывались тарелки, строго и торжественно звенели наполняемые искрящимися шипучими напитками бокалы. Среди этого хаоса и неразберихи по обыкновению что-нибудь шумно грохалось на пол, звонкими пулями разлетались во все стороны ошалелые осколки.
– Это к счастью, к счастью!.. – радостно выкрикивали сразу несколько голосов.
По мере наполнения тарелок шум и хаос мало-помалу отступали. Тогда выключали свет и зажигали разлапистую елку в углу, за право наряжать которую они, пацаны, еще несколько часов назад чуть не передрались. На столе вспыхивали трепещущими огоньками разноцветные свечи. На какое-то время воцарялась торжественная тишина. С веселым шипением лилось в бокалы волшебное Шампанское. Озорные искорки от него разлетались во все стороны, щекотно ударяли в нос.
И наступало в конце концов то, к чему так напряженно и радостно готовились весь день – этот кульминационный, жгуче-томительный, жуткий и восторженный, необычайно таинственный момент…
Всего-то одно мгновение, а кажется, что тянется ну целую вечность. Но и вечности этой бывает мало, чтобы загадать все, все, все, все, что хотелось бы заполучить в наступающем году.
А когда по телевизору начинали бить куранты, все вокруг опять разом приходило в движение – снова крики, смех, звон бокалов. И они со Славкой тоже восторженно чокались вместе со всеми своей шипучкой. А Пашке, как самому взрослому, даже перепадало немного вина. Он и краем глаза не взглядывал теперь в их сторону, как будто и не бегал, не дурачился еще час назад вместе с ними. Тем не менее, когда взрослые выдавали им со Славкой припрятанные до времени ракетницы и петарды, то и Пашка, конечно, оказывался тут как тут, и тоже бежал вслед за ними на балкон, чтобы поджечь и запустить все это добро в звездное, колючее от мороза небо.
Наутро Сашка никак не мог вспомнить, где и когда он заснул. Просыпался обычно между Славкой и Пашкой в маминой комнате. В окно приветливо светило солнце. Снег уже не шел. Но Сашка знал наверняка, что вся земля внизу сплошь покрыта искрящимся пушистым ковром. Ну, хотя бы потому, что окошко за ночь густо обледенело по краям, как бы взялось в драгоценную серебряную оправу, которая теперь обернулась хрусталем и светилась, переливалась вся разными цветами в ярких солнечных лучах. Эх, и красотища же!
Он тихонько выбирался из-под одеяла и бежал в большую комнату. Столов уже не было. Бабушкина постель свернута. Все вокруг прибрано. Тогда он бросался к елке, совал руку вниз, под бумажную мишуру и вату, и извлекал оттуда первую попавшуюся коробочку. Та-ак, это одеколон, кажется, Пашке. Что же там дальше? Ага, еще пакетик: снова какая-то коробка, завернутая в блестящую разноцветную бумагу, на ней надпись маминым красивым почерком:"Славе". И вот, наконец, он судорожно нашаривает под елкой другую, точно такую же коробку в цветастой слюде со своим именем на ней…
Сашка глубоко вздохнул и снова посмотрел в окно. Оно теперь было сплошь покрыто изморосью. Ба, а на улице-то стало совсем - совсем темно. И ни единой полоски света не проглядывало уже сквозь эту сплошную серую завесу.
– И когда же это наконец закончится? – снова вздохнул Сашка.
Он перевел взгляд на тетрадь, где до сих пор сиротливо поджидали своей участи чистые листы, отмеченные лишь датой да названием будущего сочинения: «Первый снег».
Еще раз вздохнув, Сашка взялся за ручку и выдавил из себя начальные строки: «Первый снег – это первая радость зимы». И сам удивился написанному. Задумался еще на какое-то мгновение и снова склонился на тетрадкой. И вдруг какие-то неожиданные, невесть откуда взявшиеся слова и целые фразы будто бы по волшебству сами собой легко и свободно полились на бумагу.
…Когда Сашкина соседка по парте, отличница и воображала Лариска поставила последнюю точку в своем гладком, выведенном правильными округлыми буквами повествовании, она, прилежно сложив одна на другую свои белые пухлые ручки, не удержалась и осторожно заглянула через плечо своему не слишком общительному соседу. И тотчас же хмыкнула, не сдержавшись, а хмыкнув, смутилась и покраснела, сама толком не понимая отчего. Всего-то и успела выхватить краем глаза средь размашистых Сашкиных каракулей два показавшихся почему-то очень смешными слова: «зимние радости». И тут по гулким школьным коридорам покатился звонким переливчатым эхом спасительный звонок.
Октябрь – ноябрь 1996г. Киев.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.