…И если навсегда…

Мирослава Радецкая (1930-2012)


Светлой памяти Л. А. Лебедевой,
 друга и наставника, посвящается.


Конец пятидесятых. Я стою перед дверью львовской профессорской квартиры с начищенной до блеска медной дощечкой. На ней красуется фамилия известнейшего учёного-египтолога, автора учебников и популярных книг. Я приглашена на обед хозяйкой дома, его женой, доцентом кафедры русской литературы, аспиранткой-заочницей которой я являюсь. Мой научный руководитель третий год читает немцам курс марксистско-ленинской эстетики в Лейпцигском университете, и видимся с ним мы лишь в мои летние приезды.
Я не могу пожаловаться на своё «сиротство». Меня курирует профессор другой кафедры, за его любимое словечко прозванный «добреньким». Выслушав мой научный отчёт и полистав страницы работы, он неизменно произносит: «Добренько». Да и члены кафедры относятся ко мне, как и к другому моему коллеге-заочнику, с небрежной благосклонностью и вежливым равнодушием. А как ещё относиться к «варягу», появляющемся на кафедре с меняющимися «и. о. завами» два-три раза в год?
И только Л. А. проявляла ко мне живое человеческое сочувствие, предлагала помощь в решении бытовых и научных проблем. Мы сидели в удобных кафедральных кожаных креслах, затягивались изящными, тонкими болгарскими сигаретками «Femina» (все дамы на кафедре курили, и мне неловко было казаться в их глазах дремучей провинциалкой) и болтали на самые разнообразные темы. Как-то я пожаловалась, что, хорошо зная уже и полюбив Львов, я не очень понимаю коренных львовян. Задумавшись на секунду, Л. А. посоветовала мне сходить на стадион на открытие футбольного сезона.
Я сделала это через несколько месяцев. Перед началом матча зазвучал государственный гимн. Флаг медленно пополз по флагштоку вверх. Я поднялась и увидела, что половина стадиона, как я, слушает мелодию стоя. Половина осталась сидеть на своих местах. Кажется, я кое-что уразумела... Л. А. частенько ездила в научные командировки в Ленинград, где пасынок, примерно её ровесник, был профессором Пушкинского дома, Института русской литературы. Она, естественно, вводила меня в курс новаций отечественной филологии и тихонько приобщала к новинкам не доходившей тогда к нам в провинцию диссидентской литературы.
Была она примерно ровесницей моей мамы, женщиной лет 40-45. Выше среднего роста, моложавая, стройная, стремительная в движениях, черноволосая, с падающей на лоб чёлкой коротко подстриженных волос, с косо прорезанными глазами коренной сибирячки и тонкими яркими не накрашенными губами на матово-смугловатом лице. Запомнилась она мне в строгих, спокойного цвета костюмах с белоснежными блузками и в безупречной модной обуви.
После двух с чем-то лет знакомства я совершенно естественно приняла её приглашение отобедать — не в университетском кафе, где мы частенько пили кофе с прекрасными пирожными, а в семейном кругу. Прежде чем нажать кнопку звонка, я ещё раз придирчиво осматриваю «веник», плоский, по моде того времени, как развёрнутый веер, где чётко просматривался каждый цветок, букет, снимаю обёртку с коробки конфет фирмы «Светоч» и, поправив узел волос на затылке и сердоликовые индийские бусы на шее, звоню.
Меня встретила хозяйка, в расшитом японском кимоно, радушная, веселая, приветливая. После дружеских объятий («Не разувайтесь, ради бога, не разувайтесь!»), она пригласила меня в столовую к уже накрытому столу. Помня, что точность — вежливость королей, я, вопреки своей скверной привычке, явилась на сей раз без опозданий. Мы вошли в большую, пустоватую столовую: буфет, обеденный стол, стеклянная горка с парадной посудой, — и всё. Стены по моде того времени были с цветной побелкой контрастных цветов: две жёлтые, две зелёные. Моё внимание привлекло мерное, негромкое постукивание.
В углу, в высокой нарядной клетке, прыгал белоснежный, с алым не то гребнем, не то хохолком попугай, молуккский какаду на деревянном протезике. Я с интересом выслушала историю экзотического члена семьи. Попугай сбежал от хозяев и всё лето странствовал по городу, находя ночлег и пищу на чужих балконах, но в руки не давался. А с наступлением осенних холодов Л. А. нашла его на своём подоконнике полуживого, с отмороженной лапкой. Врач ампутировал её и приспособил птице лёгкий протезик. Так и прижилась она у новой сердобольной хозяйки.
Обед был вполне европейский по весеннему сезону: окрошка с какой-то зеленью, судак с соусом по-польски, пирожные-корзиночки с клубникой, нежно-розовый кисель из ревеня и сухое белое вино к рыбе, вроде модного в те годы лёгкого саперави. Слегка удивило меня отсутствие за столом трёх членов семьи. Обедали мы втроём: я, Л. А., её 2-х или 3-х-летняя вежливо благовоспитанная внучка, сидевшая в высоком детском креслице. Её кормила не то няня, не то домработница, как было принято в обеспеченных львовских семьях. Профессору по болезни обед она отнесла в его комнату, невестка не вышла к столу, извинившись и сославшись на головную боль, сын же... Но об этом позднее.
После обеда мы перешли в комнату Л. А., для которой она, как я поняла, была и спальней, и библиотекой, и рабочим кабинетом, и гостиной с пианино в углу. Стены были окрашены в розовый и голубой цвета, к дивану придвинут журнальный столик, на котором стояла турка с дымящимся кофе, чашечки с серебряными кофейными ложечками, коньяк и ликёр в фигурном флаконе. В корзиночке лежали галеты, была открыта коробка конфет, красовались пачка «Фемины» и изящная золотая зажигалка. «Подарок», — объяснила Л. А., перехватив мой удивлённый взгляд.
Мы забрались с ногами на широкий диван — «ладью», накрытый белым пушистым домотканым «лiжником», устроились поудобнее, потягивая кофе. Началась непринуждённая женская болтовня, мы перескакивали с предмета на предмет, тщательно обходя кафедральные и университетские темы. Ждали нового заведующего кафедрой: мой шеф переехал в Москву. Преподаватели университета до сих пор делились на «западников» и «восточников», аборигенов и пришлых. Ректор слетел после того, как в день зарплаты не обнаружил в ящике письменного стола денег, которые туда прятала секретарь. Он предложил ей положить деньги на место, а она клялась, что так и сделала. И вот финал...
Я не удивилась, когда Л. А. заинтересовалась не только моими служебными и научными, но и сердечными делами. Я отшутилась фразой П. А. Вяземского: «Я родилась вдовой». Судьба девочки военного поколения, из потенциальных женихов которой вернулось менее 50 процентов, женская школа, филологический факультет с трагическим дефицитом мужчин, «прожигание жизни» в библиотеках, учёба...
Впрочем, были мальчики, которые мне не нравились, и такие, которым не то, чтобы я не нравилась, скорее, была некая усложнённость отношений, превратившая их в затянувшийся поединок самолюбий. И я спросила у неё, более зрелой, опытной и мудрой, можно ли говорить о любви без встреч, без близости, без сердечных признании. Она задумалась и после затянувшейся паузы ответила утвердительно. Но я уже поняла, что ей хочется поговорить о своих домашних невзгодах. Я ведь чутьём зверёныша поняла, что она, тёплая душа, силой обстоятельств очутилась в «холодном доме», где у каждого своя комната, свой мир интересов, своя судьба. Не постигла я тогда лишь меры одиночества этой сердечной, умной, общительной, казавшейся такой благополучной женщины.
Не могла же я сказать ей, что мне безумно нравился товарищ по институту, на голову выше окружающих, к тому же очень уж горделиво несший эту голову. А в довершение общая наша с ним приятельница, смеясь, сунула мне как-то на лекции записку о сути их отношений: «Здесь я владею и люблю!» Второй... Ну, с этим я, приезжая во Львов, виделась почти ежедневно и подолгу болтала обо всём на свете, легко, остроумно и непринуждённо, в читальном зале, в университетских коридорах, в тёмном зале «Хроники». У него, моего ровесника, уже с первого курса университета была жена, генеральская дочь, дочурка и подруга, моя приятельница, посчитавшая нужным ввести меня в курс их более чем близких отношений.
Я всегда помнила шуточку Гейне, что беременная им матушка хотела сорвать красивое яблоко из соседнего сада. Но её удержало чувство уважения к чужой собственности. Поэтому с детства было у него поползновение к чужим красивым яблокам и стремление своевременно отдёрнуть руку...
На звонок серебряного колокольчика (а почему бы ему не быть в профессорской квартире, когда все комиссионки Львова были забиты красивыми вещами), домработница, мягко ступая по пушистому ковру, принесла ещё одну турочку с дымящимся кофе. Пока он остывал, Л. А. ответила на мои вопросы. Конечно, в идеале в отношениях полов предполагается гармония небесного и земного. Но последнего, кажется, не было у воспетых Изольды и Беатриче, Лауры и смуглой леди шекспировских сонетов, утаённой любви Пушкина и героини «Орельена» Луи Арагона. А отвечала ли Джоконда на чувства великого художника? С другой стороны, криминалисты знают триаду: ограбил, изнасиловал, убил. Разве форма откровенной близости смягчает драматизм ситуации?
Диалог кончился. Я тихонько поставила пустую чашечку на столик и приготовилась слушать исповедальный монолог моей собеседницы, в котором органически соединились три романтических сюжета. Первый — история её второго замужества. Она приехала во Львов после войны с сыном-подростком. Её готовность стать женой старика-вдовца, сын которого был её ровесником, расценивалась окружающими как матримониальная авантюра ради профессорской квартиры и высокой обеспеченности. Не исключая и этого мотива ради сына, Л. А. стремилась к душевному комфорту, теплу, пониманию, прочности и надёжности отношений, которых не было в первом браке, как казалось ей, по влечению тел.
Теперь она мучительно пыталась разобраться, что происходит в семье сына, который уже несколько месяцев не жил дома. Его разрыв с семьёй не был оформлен юридически и тщательно скрывался от посторонних глаз. Он навещал бывшую жену, играл с дочерью, заходил на кафедру к матери и даже в праздники являлся к своим женщинам с цветами и подарками.
Не избалованный женским вниманием, «мальчик с пломбочкой», как пошутил отчим-профессор, женился на ровеснице, целомудренной, красивой девочке из хорошей семьи. Родился ребёнок, а того самого, что так нужно, чтобы мужчина чувствовал себя мужчиной, не было. Жена третировала его как юнца, не скрывала своей холодности. И он, инженер КБ, ушёл к любовнице — коллеге, женщине много старше и не красивее его жены. Матери он сказал просто, что нашёл любовь, которой не было в семье. Л. А. попыталась доверительно поговорить с его шефом. Тот ответил, что, с его точки зрения, у парня всё о'кей. На работе он сохранил прекрасные отношения с коллегами, в нём проснулся дух творчества, он запатентовал несколько изобретений. Да и в личных отношениях он, кажется, счастлив.
Ничего не дал и доверительный женский разговор с покинутой женой. Она осталась в семье, была примерной матерью и невесткой, надеялась на возвращение мужа, к которому по-женски была равнодушна. Но ведь есть и другие семейные ценности, есть какая-то техника корректирования интимных отношений, заметила Л. А. И я пересказала ей разговор, который как-то состоялся у меня с приятелем, провинциальным Казановой. У меня неплохо получалась дружба с мужчинами зрелых годов, с элементами безопасного ухаживания. Я задала вопрос, что именно мой собеседник более всего ценит в женщине как женщине. Комически прижав палец к губам (т-с-с), театральным шёпотом он нелицеприятно ответил: «Бесстыдство, полное бесстыдство, мисс!»
Мы заговорщически переглянулись, Л. А. по-девчоночьи тряхнула подрезанной чёлкой, лукаво прищурила свои зеленоватые рысьи глаза. Она перешла к последней части своего рассказа, который я запомнила почти дословно, но воспроизвожу, понятно, от третьего лица. Я сменила позу, потянулась за сигареткой с золотым мундштучком и слушала, уже не прерывая её.

В конце 20-х годов Лида, студентка-первокурсница филфака, поселилась у родственницы. Она жила в квартире некогда преуспевающего адвоката, где после революции разместились восемь семейств. На кухне шипело несколько примусов, туалет был вечно занят, для семейных банных дней не хватало дней недели. Но были здоровье и молодость, соблазны областного города, перспектива получения любимой специальности. День был распределён между занятиями, библиотекой, вечерними сеансами в кино, иногда театром и филармонией.
Как-то она долго не могла открыть входную дверь в квартиру. Лида услышала за спиной вежливое: «Разрешите!» Кто-то, быстро и ловко открыв дверь, пропустил её вперёд. Уже у двери тётушки она повернула голову, почувствовав взгляд, и встретилась глазами с внимательным, изучающим взглядом молодого китайца. Соседей она знала ещё плохо и спросила у тётки о человеке, который открыл ей дверь. Будничным голосом та ответила, что это Ли, китаец-сапожник, свой человек, берёт заказы, приносит их, через контрабандистов достаёт хороший чай, украшения, возможно, наркотики. А вообще славный парень, выполняющий, играючи, десятки просьб — и совершенно бесплатно: вкрутить лампочку, подкачать примус, починить электрический утюг или коридорный телефон. В Иркутске было со времён НЭПа полно китайцев-ремесленников, владельцев ресторанчиков и прачечных. Смущал только пристальный, оценивающий взгляд его живых черных глаз. Как-то он занёс тётушке её заказы: туфли, зелёный чай и нефритовые бусы. Пока тётка расплачивалась, приглашала выпить чай и готовила его, Ли, непринуждённо усевшись на стул, спросил, почему Лида не заказывает обувь для своих красивых ножек; обувь — главное в гардеробе женщины, отсюда начинается мужская оценка её. Смутившись, Лида сказала, что не богата, носит студенческую обувь. Ли пошутил, что недорого возьмёт с неё, тем более, что хочет попросить что-то из её книг для чтения, ну, что-нибудь о любви: Ли молодой, неженатый.
За чаем Лида, принявшая манеру Ли говорить о себе в третьем лице, спросила, откуда у него такое хорошее знание русского языка. Он ответил, что в Харбине много общался с русскими эмигрантами. Книги он возвратил быстро, сделав из тиснёной цветной кожи очень красивый футляр для них, вложив в него разрисованные от руки закладки. Невозможно было представить Ли, с его ухоженными руками, клонившимся над грудой рваной обуви. Как бы предупреждая её вопрос, он сказал, что он модельер, художник по обуви.
Егo суждения о прочитанном были глубокие и тонкие, литературный вкус безупречен. И всё чаще Лида озадаченно повторяла: «Китаец, сапожник?» Что-то окрасило их отношения в новые тона после того, как, в спешке забыв дома ключи, Лида сидела на улице, ожидая возвращения тётки. Ли точно оценил ситуацию и, слегка коснувшись её плеча, сказал, что откроет ей двери. У него был ключ от входной двери, а дверь в тёткину комнату он открыл играючи, чем-то вроде пилочки для ногтей. При этом он сказал, что мог бы и открыть дверь изнутри, выбравшись, как кот, из соседней форточки и пройдя по карнизу до окна теткиной комнаты. Лида пригласила его зайти, выпить чаю, он отказался. Она уже заметила, что в отсутствие тётки Ли не входил в комнату, очевидно, чтобы не давать повода для разговоров. Вот так-то: китаец, сапожник!
Занося тётушке её заказы, а заодно и её книги, он с удовольствием болтал с ними о чём угодно, кроме политики: о разнице окраски китайской и иранской бирюзы, тонкостях японской и китайской кухни, японских ныряльщиках за жемчугом, поэзии Ли Бо и Омара Хайяма. Как-то Лида не очень тактично спросила, не хочет ли он при его познаниях сменить своё ремесло на другое. Покаянно опустив голову, Ли напомнил ей, начинающему филологу, что Лев Толстой и Владимир Короленко не брезговали тачать сапоги. Граф — из принципа, ссыльный — ради хлеба насущного. Теперь смутилась она: так-то — китаец, сапожник!
Подняв голову, Ли с улыбкой пересказал восточную легенду о мудрой правительнице, которая непременным условием для своего избранника поставила выбор ремесла. Он выбрал, по одной версии, ремесло чеканщика, по другой — ковроткачество. Когда предводительствуемое им войско было разбито, он переоделся в одежду простого воина. Ремесленников, умельцев забрали в свои дворцы государь и знать. Судьба прочих — рабство и смерть. Царь-мастер в узорах чеканки бесценного блюда или в узорах ковра поведал о своей судьбе, сказав, что лишь царица-вдова даст за эти изделия достойную цену. И царица, прочитав тайнопись, собрала войско, которое повела в поход и освободила мужа.
Как-то днём, пробегая мимо комнаты приятеля тётки, Лида увидела, что дверь приоткрыта, слышна музыка. Ключи уехавшего хозяина лежали у них на подзеркальнике: тётушка присматривала за хозяйством старого холостяка и котом Мурром. Для всего дома хозяин лучшей комнаты с балконом был просто Инженер. Произнести его имя Дормидонт Анемподистович могла только тётушка. Лида тихонько приоткрыла дверь и обмерла.
Обнажённый до пояса, подкатив до колен штанины, Ли под музыку Грига, заведя патефон, натирал паркет, а за ним, хватая его лапками за босые пятки, носился Мурр. Мальчики были совершенно счастливы. «Поверьте, только по дружбе», — прошептал Ли. Только теперь Лида увидела неприметный под бесформенной курткой великолепный мускулистый торс и крепкие плотные ноги. Когда Ли наклонился к её уху, она уловила лёгкий запах хороших мужских духов и чистое, свежее дыхание.
В тот же вечер, слегка постучавшись в комнату Инженера, потому что Мурр не мог попасть в неё из коридора, она впустила кота. Хозяин и Ли сидели за шахматами. На столе стоял самовар, в серебряных подстаканниках стаканы с крепким чаем. Ли в белоснежной сорочке, расстёгнутой на груди, запустив тонкие пальцы в волосы, склонился над доской, обдумывая ход. И лицо его в мягком свете оранжевого абажура, словно нарисованное тушью, было прекрасно.
Я не смела прерывать Л. А., пытаясь понять, в какие временные рамки укладывается её история. Дни или годы длилось знакомство с «китайцем-сапожником»? Я опускаю ещё несколько эпизодов тихо зреющего чувства, приближаясь к кульминации и развязке сюжета, когда вяло текущие события словно сорвались с тормозов.
Был по квартирному жёсткому графику банный день их комнаты, «чистый четверг», как иронизировал Инженер. Лида прибежала с занятий пораньше, поставила под дверью сохнуть начищенные зубным порошком «балетки», искупалась и в одном халатике на голое тело приводила в порядок перед зеркалом мокрые волосы.
За дверью раздался шум. Решив, что это скребётся Мурр, она свернула трубочкой газету, чтобы шлёпнуть его, резко открыла двери и замахнулась. Под дверью стоял Ли с «балетками» в руках. Жест Лиды был так резок и неожидан, что Ли отшатнулся, уронил обувь, поскользнулся на валявшейся на полу кожуре банана. Падая на колени, он инстинктивно протянул, пытаясь удержаться, руки вперёд. Они скользнули по плечам и груди Лиды, а горячее лицо его прижалось к её животу. Это было как удар молнии: мгновенная мучительно-отрадная боль пронзила её существо. Но через секунду оба стояли с виноватыми лицами, скрывая внутреннее волнение, принося взаимные извинения.
Лида строго спросила, зачем он поднял с пола её обувь. Ли пошутил, что из профессионального интереса, разумеется, без воровских намерений. В тот же вечер она сидела за столом спиной к двери и готовилась к практическому занятию но «Евгению Онегину» Пушкина. Текст романа был открыт на VIII главе. Тётушка возилась на кухне с ужином. Бесшумно открыв дверь, Ли очутился за спиной Лиды, надавил руками на её плечи, словно велев сидеть, и, заглянув в открытую книгу, с прекрасным английским произношением прочитал вслух эпиграф к главе:

«Fare the well and if for ever
still for ever, fare thee well»
Byron

«Прощай, и если навсегда,
то навсегда прощай»
Байрон.

Его руки скользнули по её груди, а на затылке она почувствовала его горячие губы. Через секунду Ли уже не было в комнате. Ситуация отдавала мелодрамой. И это безукоризненное английское произношение китайца-сапожника?! На следующий вечер тётка поделилась городскими новостями. В связи с пограничным конфликтом в городе проходили аресты китайцев. Ли занёс Лиде утром книги. Он передал ей пакет, перевязанный шпагатом. Лида знала, что книг у неё Ли в последнее время не брал. Когда тётка вышла за чайником, она ножом разрезала верёвочку. Под обёрточной бумагой Лида увидела нарядную, даже слишком нарядную коробку, перевязанную алой атласной лентой. Под нею, сложенный по всем правилам этикета — сначала по вертикали, а потом по горизонтали — лист бумаги. На нём посредине чётким почерком без отрыва пера от бумаги, как требует графика английского письма, те самые дне строчки из Байрона. «И если навсегда», — побледневшими губами прошептала Лида.
В коробке лежала пара лодочек её размера, которые впору было носить разве английской королеве. А в одной из туфелек лежал серебряный браслет с крупными гранатами. Лида бросилась к книжной полке и схватила томик Куприна — в том самом кожаном футляре. Три закладки — в «Гранатовом браслете», «Поединке» и «Штабс-капитане Рыбникове». Поздно! А что бы изменилось, если бы она нашла закладки раньше?! Л. А. слегка перегнулась и достала с ближайшей к дивану полки ту самую коробку. Я не посмела задать ей ни одного вопроса. Только плеснула коньяк не в крошечные серебряные стопочки, а в кофейные чашечки: «Поехали, синички-алкоголички!»

Когда я приехала в следующий раз — уже на защиту диссертации, Л. А., как всегда, была внимательной и доброжелательной. О домашних делах своих она говорить не стала. За полчаса до защиты она послала такси за больным мужем: вдруг при голосовании не хватит голоса члена Совета... Ещё года два мы переписывались к праздникам. Я радовалась, когда могла послать ей томик дефицитной тогда книги.
Она присылала мне коротенькие милые поздравления на разрисованных от руки китайских шёлковых открытках. Последнюю мою бандероль она, скорее всего, уже не получила. В ней были миниатюрные издания «Моего Пушкина» Марины Цветаевой и ахматовские переводы корейских поэтов с золотыми журавлями на синем переплёте.
Приятельница написала мне, что сердце Л. А. не выдержало предсмертного крика мужа: «Лида, спаси меня!» и запутанных отношений невестки и сына, которые ныне делят её печальное наследство.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.