У жизни свои законы

Мирослава Радецкая (1930-2012)

Распроклята жизнь шахтёра!
День и ночь мы работаем,
Ровно в каторге сидим,
День и ночь мы со свечами
Смерть таскаем за плечами!
Один бог небесный с нами.
 Шахтёрская песня в записи Г. И. Успенского


Каждый год в День шахтёра мне приходит на память эпизод далёкой молодости. Вспомнился он мне и тогда, когда отмечали семидесятилетие со дня рождения героя-горняка и писателя Владислава Титова. Воскрес он в моей памяти, когда «Юность» напечатала его повесть «Всем смертям назло». И тогда, когда она вышла отдельным изданием. Не давали забыть эту шахтёрскую историю бесконечные взрывы и гибель людей на шахтах. А также пешие марши шахтёров на Киев, палаточный городок, рэп под аккомпанемент пластиковых бутылок и касок в центральном сквере областного города. Леший понёс меня в этот сквер на прогулку с собачкой, когда шахтёр, облив себя бензином из канистры, готовился к самосожжению. А на крыше дома напротив в него целился снайпер, наверное, пытавшийся предотвратить трагедию. Память сохранила эпизоды другой, стабильной послевоенной жизни, когда труд шахтёров очень хорошо оплачивался. Моими соседями в студенческие годы была крепкая, большая шахтёрская семья. И в один день — четыре гроба — мужа и трёх сыновей, и не крик — вой подстреленного животного, вчерашней счастливой жены и матери: «За что, Господи?!»

Эти смерти совпали с той полосой моей жизни, когда лет в восемнадцать-девятнадцать, студенткой второго курса, я впервые задумалась над вопросом вопросов, так поэтически поставленным в рубаи Омара Хайяма. Из какого небытия мы пришли и в какой мрак канем все без исключения? Странно, но мысли эти не приходили мне на ум в минуты реальной опасности. Ни тогда, когда ребёнком летом 1941 года я пережила жесточайшие бомбёжки своего промышленного городка. Ни тогда, когда я с мамой уехала из него санитарным поездом. А над нами в сияющем блеске соляной пустыни озёр Эльтон и Баскунчак кружило звено немецких бомбардировщиков. Не было страха и тогда, когда после освобождения Сталинграда мы с мамой добирались на ночлег в посёлок Затон по трескающемуся весеннему льду Волги. Не проснулся он и тогда, когда госпитальный грузовик, дав задний ход, рискуя перевернуться, задержался у самой кромки незасыпанного рва — братской могилы. Ещё мгновение...

Со мной, как молитва с верующим, всегда были слова из прочитанного в детстве «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера: «„Жить!" — начертал на знамени я, жить под солнцем, всё побеждая!» Не мучили меня «проклятые вопросы» на дружеских посиделках первокурсников, когда за жареной картошкой, винегретом и дешёвеньким сухим вином мы кокетливо поднимали тост приобщившихся к азам античной культуры филологов: «Memento mori!» — «Помни о смерти!». Мы уже знали об остове мумии или на пирах древних, напоминающих о быстротечности земного бытия.

Мысли о неизбежности конца для всех — и без света в конце туннеля — пришли в осеннюю слякоть, которую сменила такая же сопливая, дождливая зима. Наверное, были ещё какие-то внешние факторы. Всё-таки первый курс я жила вместе с мамой, в семейном тепле. И вдруг после отъезда её — судьба военного человека — осталась одна. Возможно, будоражила атмосфера политической «борьбы с космополитизмом», падение кумиров, осознание непрочности человеческого авторитета и благополучия. Именно тогда прочно врезались в память трагические строки великого бельгийца Эмиля Верхарна: «Нет ни спасителей, нет ни героев более. Нет ничего: гниём, так повелел нам рок!» А возможно, не хочу признаваться себе, был летучий призрак любви, с самого начала казавшейся невозможной. И я в зародыше придушила её, веря, что мёртвые не воскресают. Воскресают, в услужливой памяти и в зыбких, как туман, сновидениях...

Внешне студенческая жизнь моя шла привычной проторённой стезёй. В общежитие попасть было сложно, и я жила на квартире у пожилой тётушки маминой приятельницы Антонины Арсеньевны. От её домика до нашей альма-матер на Скотопрогонной, вскорости переименованной в Университетскую, было рукой подать. Обитали мы в маленьком двухкомнатном домике, с застеклённой, увитой диким виноградом верандой, печным отоплением, сарайчиком для дров и угля, огородиком и сортиром в дальнем углу двора. Как решался вопрос с купанием и хранением продуктов без душа и холодильника — уже не помню.

Любознательность филолога толкнула меня спросить хозяйку об истории её непривычной для слуха фамилии. По-уличному она звучала как Цибинога, вероятно, ассоциируясь с украинским словом «цибатий» — голенастый, длинноногий — и «нога». Хозяйка рассказала, что она, уроженка Таганрога, города портового, вышла замуж за матроса-итальянца но фамилии Цибинаго, который, увидев её в городском саду, уже не вернулся на свой корабль. Итальянца у неё отняла революция, второго мужа — 1937 год, третьего — Великая Отечественная. В свои шестьдесят она казалась старой женщиной, толстой, на подагрических ногах, в бесформенном коричневом халате, придававшем ей сходство с бурой медведицей. А в простенке, между окнами, висел портрет белокурой красавицы, покорившей сердце пылкого итальянца.

Спала я на кушеточке в одной комнате с хозяюшкой. Спаленку она сдавала молодой супружеской паре, в кухоньке приютился дедушка квартирантки. Огородика и квартирных ей хватало на налоги, еду да пачку ростовского «Беломора». Ничего из наших бесед в памяти не удержалось. Дома я не жила. Убегала я на занятия к восьми утра, возвращалась к десяти вечера. День распределялся между занятиями, работой в читальном зале, перекусыванием на ходу и вечерними сеансами в кино, филармонии, театре оперы и балета. Директором его был племянник моей хозяйки, и место в директорской ложе на любой спектакль мне было гарантировано. В дни стипендии наша дружная троица, «101-110», как по конфигурации и расположению в пространстве двух тощих и одной кругленькой фигуры называл нас злоязычный староста историков Витька Балабанов, отставной морячок. В дни стипендии мы обедали в столовой филармонии или обкома партии, благо нравы тогда были самые демократические. Выше блинчиков с мясом, салата «оливье» и томатного сока наша фантазия не поднималась.

Счастливые часы — вечерние сеансы в клубах милиции, трамвайщиков, ИТР, где шли «трофейные» исторические фильмы, мелодрамы, экранизация шедевров мировой классики. Затаив дыхание, мы упивались сериалом о Тарзане и фильмами со звёздами немецкого кино — Зарой Леандрс и Вилли Биргель: «Дорога на эшафот», «Судьба балерины», «Восстание в пустыне»...

Иногда, очумев в читальном зале от добросовестного вчитывания в мировую классику, мы интелигентно хулиганили. Нашей жертвой становился какой-нибудь усердный читатель-студент. Пока он брал на кафедре выдачи очередную стопку книг, наша троица с невинным видом оставляла на его столе записку с такими доморощенными виршами:

 Когда в читальню входит тишина,
И на стенах играют света блики,
Тихонько он садится у окна,
Зарывшись носом в толстенькие книги.

Всегда храня достойный, строгий вид,
Он осуждающе взглянет на нас порою,
С усмешкою недоброй, даже злою,
И вновь холодное достоинство хранит.

И мы ещё его не слышим речи,
Он сфинкс для нас, таинственный магнит.
И нас своей загадкою манит
И мелкий нос, и узенькие плечи.

Он интригует не одну меня,
Но он глядит так недоступно-строго,
Что, провожая взглядом до порога,
Ждём с нетерпеньем завтрашнего дня.

Из-за тебя передерутся трое
Девиц, как стайка злых голодных крыс.
Ты ж поступи достойно, как Парис,
 Одной вручивши яблоко златое.


«Парис», безотносительно к знанию античной мифологии, из зала уметался надолго. И проказницы искали очередную жертву для невинного развлечения.

Помню, проказниц было трое: я, Лида большая и Лида маленькая. Такие далёкие, без духовной близости и без ссор четыре года мы мирно просуществовали за последним столом левого ряда любой аудитории. А начался наш союз с того, что в первый день занятии мы оказались рядом за последним столом. И на лекции по украинскому языку Лида большая бросила лектору реплику: «Цього не може бути!» Он в это время рассказывал о западных говорах, в которых произносят «кирниця» и «кирвавий», вместо литературного «криниця», «кривавий». Величественно повернув голову в мою сторону, лектор разразился длинной цитатой из ленинского «Материализма и эмпириокритицизма», что невежество не аргумент, а незнание истины не означает отрицание её. И я в этой идиотской ситуации просто промолчала, Лида не извинилась ни передо мной, ни перед лектором. Он оказался злопамятным, и на экзамене я получила единственную четвёрку за годы обучения.

Ещё одна невинная форма хулиганства нашей троицы. Каждый понедельник мы пропускали первую пару, ибо бегали в кино на восьмичасовый утренний сеанс с двадцатикопеечными билетами. Мы успевали на вторую пару, но неизбежно сталкивались с лектором, на лекции которого мы отсутствовали. Шестое чувство, «чучьё», как говорил один из персонажей Тургенева, подсказывало нам стиль поведения — проскользнуть с невинным видом или склонить голову в покаянном поклоне.

Но однажды преподаватель всемирной истории, которая, казалось, нас помнить не могла, потому что не было ни практических, ни зачётов, окликнула меня в коридоре по фамилии: «Почему вы со мной не здороваетесь?» Я готова была провалиться в преисподнюю. Её лекцию я пропустила единственный раз, ибо этого лектора мы обожали. С историческими фактами она была на дружеской ноге. К примеру, рассказу о падении Бастилии предшествовал анекдот о царствующей чете. Людовик XVI обожал три вещи: охоту, токарный станок и собственную супругу. Вернувшись с охоты, он спрашивал Марию-Антуанетту, как жилось ей, дорогой, любимой, единственной, в его отсутствие. На что с полной откровенностью она отвечала: «Как всегда, мой толстый, мой глупый, мой шестнадцатый».

По субботам и воскресеньям, если я не была на вечернем сеансе или не уезжала домой, после семейного чаепития была игра в лото или подкидного дурачка. Проигравший, «Акулька-грязный нос», лезет под стол и мяучнт, пугая хозяйского Коташкина. Победитель бьёт в литавры — крышки больших кастрюль. Фамилия квартирантов, молодых инженеров, была Языковы. Я как-то в шутку спросила Ивана Васильевича, не потомок ли он поэта пушкинской плеяды. И каков его девиз, если это так. Он с готовностью ответил, что Николай Михайлович — ему родня по прямой линии, а девиз: «Немного нас, но мы славяне: удар наш меток и тяжёл».

Иногда на чайных вечерах с копеечным лото появлялась соседка и подружка моей хозяюшки, Матвеевна, такая же рано постаревшая, неуклюжая, небрежная в причёске и туалете. Заходила она, когда её мужики, муж и трое сыновей, уходили в ночную смену на шахту. Нестарый ещё муж, старший и средний сыновья недавно вернулись из армии, а младшенький ожидал осеннего призыва. Все они работали на шахте Гладковская в одной бригаде, в одном забое, в одну смену. Так было удобнее и уютнее — вместе идти на работу и с работы, чувствовать надёжное плечо, уносить общий тормозок на четверых, быть свободными всей мужской компанией на семейных торжествах и дружеских посиделках.

Шахтёры в ту пору зарабатывали много, что-то рублей по пятьсот в месяц. По неписаному правилу семейного домостроя все заработки, кроме карманных «на семечки», хранились на сберегательной книжке главы семьи. И когда в послевоенные годы была проведена денежная реформа — один к десяти, только на сберкнижках в соотношениях один к одному сохранялась небольшая сумма, что-то вроде нынешних двухсот гривен. Остальное уменьшалось в десять раз, как и всё, что было на руках. Матвеевна горько пошутила: «На похороны разве...» Если бы она знала, каким страшным пророчеством оборачивается порой невзначай брошенная фраза!

Внешне моя студенческая жизнь была наполнена. Мама присылала дотацию к моей повышенной стипендии. Я сшила своё первое крепдешиновое платье с рюшиками и заказала в ателье первые модельные туфли — бежевую «Победу». Жали они невероятно, но меня уговорили, что они разносятся. Так я осталась без денег и без туфель. Но урок пошёл на пользу.

Прошла дождливая зима, но мучительные поиски ответа на вопрос о смысле «процвесть и умереть» продолжались. Иногда ночью под теплым ватным одеялом я просыпалась от дрожи и леденящего ужаса от мысли однажды не проснуться. Человека неверующего, меня пугала мысль о полном исчезновении. Вот тогда я услышала легенду, как Будда дал смертным знание своего последнего часа, чтобы каждый мудро распорядился отпущенным ему временем. Вскоре в облике прохожего он сошёл на землю и увидел, как человек возится над строительством добротного каменного дома. Будда похвалил усердного строителя и услышал, что тот строит для детей и внуков, да и самому ему ещё восемьдесят лет отпущено.

По соседству селянин мастерил убогую мазанку, объяснив, что тратить силы и средства не стоит: через год он всё равно отправится в лучший из миров. А сосед его и вовсе мастерил шалашик. Ему бы как-нибудь перекрутиться неделю. И Будда отнял у людей знание, казавшееся ему, подателю благ, важным и мудрым даром.

...В тот день я вернулась с занятий непривычно рано: кто-то разлил в коридоре ртуть, санировали помещение, занятия отменили. Меня удивила толпа у соседского двора и прорезавший тишину крик, похожий на предсмертный вопль раненого зверя: «На кого же вы меня покинули? Господи, за какие грехи? Бесталанная моя головушка!» Я бросилась к калитке: на табуретках стояли четыре, видно, в спешке изготовленные в шахтной столярке гроба. Более всего меня поразило, что на чисто выбритом лице черноволосого отца пробилась седая щетина. Не один из сыновей не был женат. Матвеевна осталась на равных с бездетной соседкой. Одна, совершенно одна.

В тот день в моём сознании отложилась горькая зарубка: дети, внуки, семья — дорогой, но ненадёжный капитал. Были поминки. Стол накрывали в три перемены. Были цветы и ужасный стук комьев земли о крышку гроба: «Совсем ушёл — со всем ушёл...» Через сорок дней я с двумя горюющими женщинами пошла на Гладковское кладбище. Четыре холмика с простыми деревянными крестами уже обросли первой свежей зеленью. Похороны забрали у Матвеевны остатки сбережений, хотя кое-что подбросила шахта. Пенсию в те годы получали далеко не все. А ежегодные снижения цен касались таких жизненно важных товаров, как мармелад и ситец... Но беда-бедой, еда-едой. Горе ещё больше сдружило женщин. Они зачастили в дальнюю церковь. Возвращаясь, они напоминали двух переваливающихся медведиц.

Однажды я вернулась на закате домой и увидела на веранде уже тёпленькую компанию: моя хозяюшка, Матвеевна и одноглазый инвалид. Они дымили «Беломором», на столе красовалась бутылка «портвяшки» и немудрёная закусь. «Организационное собрание артели „Свободный труд", — пошутил их компаньон, которого я сразу прозвала Билли Бонсом. Он-то и добывал дешёвенький шевиот, подкладочную саржу, ватин, мутоновые модненькие воротники и простенькую фурнитуру для пальто. Дело в том, что в те годы «товар» можно было добыть только с базы. И заработок артели честно делился на четверых. Отныне каждое воскресенье моя хозяюшка увозила два сшитых Матвеевной пальто на барахолку в соседний шахтёрский городок. А вечером являлся «придворный поставщик». И трое одиноких, обездоленных, но держащихся как-то на плаву старых людей честно делили убогий барыш за бутылкой дешёвого портвейна.

Я ни разу не слышала от моей хозяйки жалобы на жизнь. С весны до осени в огороде, с осени до весны миссия коммивояжера. Так она и крутилась. После окончания института я ещё года два наведывалась к ней в гости, когда приезжала в областной город. От её племянницы я узнала, что ушла из жизни она легко и просто, как и жила. На юбилее племянника, директора театра, немного перебрав, она пустилась в пляс и без единого возгласа упала замертво. Коташкин не пережил смерти хозяйки. Дом достался в наследство не любимым племянникам, а по закону — нелюбимой сестре. «Смерть праведницы», — сказал кто-то об её кончине. Говорят, что её так и похоронили с зажатым в руке кружевным платочком и счастливой улыбкой, застывшей на мёртвом лице.

«Свои неписанные законы диктует людям жизнь», — сказал, правда, по другому поводу, мудрец из Вёшек. Не скажу, что сразу, в один день, но и четыре шахтёрские могилы, и смерть моей хозяюшки, простой души, отодвинули куда-то абстрактные размышления на тему: «Откуда мы пришли, куда мы путь вершим? В чём нашей жизни смысл?» Я поняла: надо жить, стараясь каждый день превратить, хоть мелочью, в маленький праздник для души и для тела. Жить в согласии с собой и миром, каков бы он ни был. И не думать, что будет, когда нас не будет. «Жить, начертал на знамени я...»
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.