«Что в имени тебе моем…»
***
бутылку с личным посланием
доверил я океану
кто-то… когда-нибудь…
утром глянул
в океане полно бутылок
никто… никогда…
(Кирилл Ковальджи)
Я не знаю, в какой день Кирилл Ковальджи доверил океану личное послание. Но зато могу сказать совершенно точно — в мои руки бутылка попала 18 марта 2007 года. Бывают же такие интересные совпадения! Василина Орлова 10 марта 2006 года в газете «Литературная Россия», №10, высказываясь по поводу вышедших до этого в издательстве «Книжный сад», Москва, двух книг К.К. — «Невидимый порог» (1999) и «Обратный отсчёт» (2003), позволила себе сыронизировать — «И может быть, когда-нибудь… кто-нибудь…».
Орлова успела увидеть в книгах и «какие-то на первый взгляд не очень существенные случаи», и «некий налет банальности»; моментами испытать неловкость, «когда автор касается философских и политических вопросов»; захотела «стройной последовательности, уверенной логики событий в воспоминаниях… какого-то открытия, откровения в стихах — того самого послания, ради которого все затевалось, и не нашла пока». Более того, убедилась, «что вопрос, понимать ли себя, как поэта — всегда вопрос только внутренней самоидентификации». Сама-то она, в своей самонадеянности, видимо не идентифицирует Кирилла Ковальджи как поэта.
Тут просто просится в контекст предъявленных обвинений небольшое стихотворение К.К. — как бы заранее предусмотренный для таких случаев ответ, мудрый, снисходительный, ироничный:
Я был молод. Давал гастроли.
Постарел. В двадцать первом веке
ни в какой не снимаюсь роли,
а копаюсь в своей кинотеке.
Ворошу переходы-годы,
вспоминаю свои театры,
но не пьесы ценю — эпизоды,
а больше всего — стоп-кадры.
Не когда-нибудь, а ровно через год после упомянутой газетной статьи я таки выловила эту брошенную наугад бутылку — правда, не из океана, а из рассказа Владимира Солоухина «Встреча». И оказалось в той бутылке личное послание для меня — стихотворение К.К. «Елочка». Именно с него началось мое знакомство с творчеством Кирилла Владимировича. Кратко поясню, в чем тут дело. В своем рассказе Владимир Солоухин пишет о польке Алиции Жуковской, героине поэтического цикла Ильи Сельвинского «Алиса», которая училась в Литературном институте им. Горького одновременно с ним и К.К. Меня заинтересовала не столько поэма, сколько вся эта история. В результате на страницах журнала «Солнечный ветер» в рубрике «Разные разности» появился цикл публикаций под общим названием — «Она была полька, и звали ее Алисой…», включающий рассказ Солоухина, поэму Сельвинского и мои комментарии.
А 22 апреля 2007 года редакция получила письмо от Кирилла Ковальджи, чей небольшой очерк о Сельвинском, воспоминания об Алиции Жуковской, ее фотографии тех лет завершили цикл публикаций.
Опять совпадение. Ровно два месяца после получения письма, теперь уже точно день в день, я непрерывно читала прозу и поэзию Ковальджи — все, что предоставил мне Интернет. Эти мои заметки — итог двухмесячного чтения. Думаю, какое-то, пусть и не полное представление о творчестве К.К. дает мне право высказать свое мнение, увы, не совпадающее ни по одной позиции с мнением Василины Орловой. Бутылка с личным посланием попала к более внимательному читателю.
Отдел кадров
Кирилл Владимирович Ковальджи родился 14 марта 1930 года в бессарабском селе Ташлык (на территории нынешней Одесской области), окончил среднюю школу (1947) и Учительский институт (1949) в Аккермане (совр. Белгород-Днестровский), а также московский Литературный институт имени А. М. Горького (1954), после чего работал журналистом в Кишинёве, где вышел его первый сборник стихотворений «Испытание» (1955), за которым последовали сборники «Лирика» (1956), «Разговор с любимой» (1959), «Человек моего поколения» (1961), «Стихи» (1963), «Испытание любви» (1975). В 1956 году Ковальджи был принят в члены Союза писателей, а позже — избран членом правления и председателем русской секции СП МССР.
В 1959 году направлен на работу в Москву консультантом при Правлении СП СССР, затем — заместителем председателя Инокомиссии Союза писателей (1969). Ответственный редактор журнала «Произведения и мнения» (1971), заведующий отделом и член редколлегии в журналах «Литературное обозрение» (1972), «Юность» (1979), главный редактор издательства «Московский рабочий» (1992-2001). Член редколлегии журнала «Кольцо А», альманаха «Истоки». Был членом комиссии по вопросам помилования при Президенте РФ (1995-2001). Работает в Фонде СЭИП главным редактором интернет-журнала «Пролог».
В Москве выпустил сборники стихотворений «На рассвете» (1958), «Голоса» (1972), «После полудня» (1981), «Кольца годовые» (1982), «Высокий диалог» (1988), «Звенья и зёрна» (1989), «Книга лирики» (1993), «Невидимый порог» (1999), «Тебе. До востребования» (2002), книгу прозы и поэзии «Обратный отсчёт» (2003), книгу краткостиший «Зёрна» (2005).
Автор ряда рассказов, повести «Пять точек на карте» (1965), романа «Лиманские истории» (1970) — его новое дополненное издание, вышедшее под названием «Свеча на сквозняке» (1996), выдвигалось на соискание Государственной премии России. Лауреат литературной премии Союза писателей Москвы «Венец» (2000). Награжден медалями СССР, Румынии и Молдавии. Переводчик поэзии и прозы румынских и молдавских писателей, критик, публицист. Заслуженный работник культуры РФ. Секретарь Союза писателей Москвы, член русского Пен-центра. Стихи и проза Кирилла Ковальджи переводились на ряд языков, отдельные издания — в Болгарии, Румынии, Польше…
Около двух десятилетий Кирилл Владимирович руководил поэтической студией, читал лекции и вел творческие семинары в Литературном институте.
«В несодеянном каюсь…» (К. Ковальджи о себе)
Я люблю русскую поэзию во всех ее гениальных проявлениях. Правда, возраст диктует свое, и я ловлю себя на том, что теперь к старикам — Тютчеву, Фету, Пастернаку — обращаюсь чаще, чем к совсем молодым — Лермонтову или Есенину. Но это никак не относится к современности. Я с самым живым интересом и надеждой встречаю новые имена…
Я родился в Бессарабии при румынах. Россию я узнал через Пушкина: у нас в доме был его большой иллюстрированный однотомник. Пушкин долго был для меня единственным русским поэтом…. Он на всю жизнь сформировал мое отношение к поэзии — «всеядное», свободное. Стихи годятся и для высокого служения, и для шалости.
После войны, когда мне пошел шестнадцатый год, я случайно взял в библиотеке Брюсова и года полтора носился с ним — мне особенно импонировал его интерес к истории и астрономии (история творилась на моих глазах и на «моей шкуре», от исторического мышления мне вовек не отрешиться, а звезды с детства меня пленили). Потом настал черед Блока, он внезапно и навсегда потеснил Брюсова. Но наиболее сильное воздействие на меня оказали Маяковский и Есенин. В равной мере… Я считал, что гражданские стихи надо писать как Маяковский, а лирические — как Есенин…
Потому на вопрос об учителях могу ответить только так: Пушкин и все остальные…
«Если я буду поэтом, то непохожим на Твардовского. Я — городской, «сын железной и каменной скуки», я — интеллигент, со всеми выводами отсюда, я — бессарабец во всей полноте национальной неразберихи. Если поэзия ограничивается догмой Твардовского — из меня поэта не выйдет. Если же я буду поэтом, то противоречивым и своеобразным, как моя судьба, как мой характер» (запись от 16 ноября 1952 года о встрече в Малеевке с Твардовским)
Но я опоздал с творческой зрелостью, конечно…
Что в юности ответственности груз
и что — литературные верхи?
Прекраснодушие и легкий вкус
благословили сочинять стихи.
И несмотря на годы и на рост,
остался еретический подвох,
серьезность с несерьезностью внахлест
на рубеже двусмысленных эпох.
Нет жаркой торопливости письма,
но есть зато знакомство с высотой,
соль опыта, изюминка ума,
поэзии ромашковый настой…
Я никогда не старался делать карьеру.
Ни служебную, ни литературную. Работу мне всегда предлагали, я ее не искал. А с поэтическими знаменитостями не заводил полезных знакомств, — что было, то делалось само собой. Заслуга ли это? Что мной руководило? Кроме всяких приятных объяснений, есть и одно не очень похвальное: избалованность. Я с детства привык, что меня любят, ценят, восхищаются моими способностями. Привычка распространилась и на взрослую жизнь, я верил (порой подсознательно), что мое от меня никуда не уйдет, верней — мое ко мне само придет. Рано или поздно. В общих чертах так оно и вышло, хотя мое имя не попадало (и не попадет) в так называемый мейнстрим. Нормальным людям мои книги нравятся, зато многие профессиональные критики, хоть и свыклись с моим присутствием в литературе, «чувствуют», что мои новые сочинения можно не читать, я не делаю погоды. Например, Аннинский, Рассадин (которым я дарил книги), не говоря уже о молодых волчатах (которым я книги не дарил). С другой стороны — среди «поклонников» бывали курьезы: публично называли меня «великим поэтом»…
19 августа 1991 года застало меня в Кишиневе. Я тут же выехал в Москву. В поезде я услышал по радио о гибели молодых людей на подступах к Белому дому. Передавали — их было трое, двоих опознали, фотография третьего опубликована в «Московском комсомольце». Через некоторое время, услышав имя третьего — Илья Кричевский, я вздрогнул, будто кто окликнул… Илья с весны начал появляться на наших студийных занятиях. Он мог быть поэтом, архитектором, художником. Он стал героем России. В армии его учили быть танкистом. Танк его и убил на улице Москвы. «Свой» танк…
Я не чувствовал себя востребованным, писал, когда хотел и что хотел, оберегал свою внутреннюю свободу.
С одной стороны, я был довольно свободомыслящим в силу своей биографии — как уже говорил, всякое видал. С другой, у меня никогда не было намерений ссориться с властями, я не участвовал ни в каких диссидентских движениях. Может быть, по той же бессарабской привычке относиться к властям, как к идущему на тебя локомотиву: глупо соваться под колеса истории, лучше умом воспарить над ней.
Прочитаю строки из своего стихотворения «Жить в гостиницах, в поездах…», написанного в девятнадцать лет:
… Жить, принимая всё,
Всё, что можно, пусть будет испытано;
Жизнь городов и сёл
Сердцем открытым впитывать,
А потом, взвесив жизнь в тишине,
Говорить о том, что прочувствовал,
О том, что скопилось во мне
По дням и ночам без устали —
И сгореть на таком огне!
Я родился, чтоб жить любопытствуя,
Благодарно и жадно жить,
И об истине бескорыстно
Для живущих стихи сложить.
Простодушное стихотворение, своеобразное кредо, которое мне теперь интересно (как документ!) тем, что я, во-первых, интуитивно связывал свое «созревание» с долголетием, во-вторых, не спешил вступать в поэтическую роль. Мне просто хотелось жить, понять жизнь, чтобы рассказать о ней. Никакого тщеславия. Нечто вроде ответственности летописца: будто кто-то мне поручил свидетельствовать «о времени и о себе». Я и следовал этой «программе», будучи одновременно погружен в современность и приподымаясь над ней. Считался с настоящим, но был свободен от него. Никогда целиком и полностью не сливался ни с одной жизненной (и житейской) ипостасью. Отсюда постоянное (порою мучительно противоречивое) чувство некоего своего превосходства и вины. И то и другое не следовало афишировать… Замечательно сказал Пастернак (в письме к Шаламову от 4 июня 1954 г.): «Меня с детства удивляла эта страсть большинства быть в каком-нибудь отношении типическими, обязательно представлять какой-нибудь разряд или категорию, а не быть собою… Как не понимают, что типичность — это утрата души и лица, гибель судьбы и имени». Я тоже с детства это чувствовал, при всех внешних компромиссах все-таки избегал совпадения с какими бы то ни было «категориями», чурался постоянной роли, определившегося «имиджа», клетки. Сказано: «Быть в мире, но не от мира сего». Похоже на эпитафию Сковороды: «Мир меня ловил, но не поймал». Как убого на этом фоне выглядит пресловутая ленинская формула «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Нельзя и — можно! Даже должно. Потому в кругу любых догм я потенциальный еретик, готовый признать правоту оппонента, если он действительно прав… Мне не свойственна «энергия заблуждения». Потому и в литературной жизни я «беспринципен»… Эта моя особенность трактуется порой как житейская уклончивость, как отсутствие сильного характера. На поверхности действительно то ли зыбь, то ли рябь, но под ней все-таки неуклонное и вполне определенное течение. В русской поэзии достаточно сильных характеров и ярких дарований. Однако в моих стихах при желании можно найти что-то такое, чего нет у сильных и ярких. К тому же я — не только стихотворец, а (по словам одного знакомого) «разветвленный человек». Наверное, в отличие от Маяковского — «тем и интересен».
Вызов бесстрастному литературоведению
В «Независимой газете» 23.03.2000 опубликована статья критика Владимира Александрова «О добрых намерениях», посвященная книге Кирилла Ковальджи «Невидимый порог» (М.: «Книжный сад», 1999).
Эта статья поразительна — в том смысле, что поражает наповал! Читаю абзац за абзацем, а в голове рефреном — «Врачу, исцелися сам!». Это до какой же степени нужно не быть в материале! Взялся писать о конкретном человеке, так будь добр — ознакомься с его творчеством повнимательнее, почитай его интервью, посмотри, что пишут о нем другие люди.
Одно это чего стоит!
… Удивительная все-таки у нас страна. Живет в ней почти семь десятилетий человек, пишет стихи, издает полтора десятка поэтических книжек и вот накануне собственного юбилея и накануне рубежа века выпускает итоговый сборник. А выясняется, что сказать ему, в общем-то, нечего.
И самое поразительное, что автор, уважаемый поэт Кирилл Ковальджи, в этом, собственно говоря, невиновен. Что ему было делать, когда, по его же собственному признанию…
Далее Александров цитирует верлибр К.К.:
— Меня оперировали
с наркозом и без наркоза
удалили Сталина
пришили Хрущева
вырезали социализм
атеизм дружбу народов
подключили церковь рынок
ампутировали романтику
открыли секс
пересадка души
реакция отторжения
инфаркт миокарда
Вот и остался Ковальджи в результате этих операций незрелым человеком, делает свой вывод Александров.
Для подобных пассажей у меня есть излюбленное выражение: «Нет, ребята, это надо жить очень дружно, но дружно не получается!»
Мне же за стихотворением видится эпитафия Григория Сковороды — «Мир меня ловил, но не поймал» и вспоминается роман американского писателя Кена Кизи «Пролетая над гнездом кукушки» (известный также экранизацией Милоша Формана и многочисленными сценическими постановками).
«Книга Кирилла Ковальджи поразительна тем, что в ней отсутствует зрелость. Стихи в книге подобраны так, будто бы герой ее из детства плавно перешел в старость, минуя все промежуточные этапы», — пишет в статье Александров. Поразительная глухота!
Говоря о стихах К.К., автор утверждает:
… Они мудры без мудрости и глубоки без глубины. В них всегда присутствует некий предел, за который боязно переступить. Та самая социалистическая классицистическая мера, при которой высшей смелостью представляются комсомольский романтизм и призывы взяться за руки, чтоб не пропасть поодиночке…
На это можно ответить словами самого поэта, которые я цитировала ранее: «Я не чувствовал себя востребованным, писал, когда хотел и что хотел, оберегал свою внутреннюю свободу».
Статью критика можно было бы отнести к заказным и вообще обойти вниманием. Но вот сложилось так, что Кирилла Ковальджи некому заказывать — «Я никогда не старался делать карьеру. Ни служебную, ни литературную». Так что же тогда это за явление такое — современная литературная критика, если самым глубоким, наполненным философской исповедальностью стихам, когда сам автор прошел какой-то этап в жизни, осмыслил его, отказывают в зрелости?
У К.К. есть замечательный, стоящий особняком в его прозе, рассказ «Пояс Ипполиты» (по мотивам мифа о девятом подвиге Геракла). Но только по мотивам, поскольку рассказ глубже мифа, аллегоричен, многослоен, и я на нем остановлюсь позже. А пока хочу процитировать отрывок, в котором Ипполита пытается объяснить Гераклу, в чем отличие его языка от языка амазонок:
… У тебя слова, как камешки для твердой мозаики, а мои — капли, они образуют прозрачную гладь, которая отражает сразу и небо, и вербы, и меня. Я думаю, вам не дано понимать друг друга. У вас слова, как странные тени, отделенные от живущих и сущих, разделительные, норовящие стать между вами и миром. Сам посуди, вот у вас словотень мерзавец, собери всех своих соплеменников и крикни: чье это слово, кому принадлежит? И разные люди будут тыкать пальцем в разных людей, и не будет никакого согласия, напротив… Согласись даже все, что один из их среды мерзавец — тот человек никогда не смирится с тем, что слово обозначает его, именно его со всей его жизнью, сердцем и памятью. Значит, слова для человека нет, а человек есть…
Если применить этот отрывок к контексту статьи Александрова, то получится такая картинка. У критика слова, «как камешки для твердой мозаики». Этими словами он пытается говорить о книге человека, у которого слова — «капли, они образуют прозрачную гладь, которая отражает сразу и небо, и вербы», и его самого.
Спроси, о ком это: «А именно ее [зрелости — М.О.] в книге и нет. А вместе со зрелостью нет и мудрости»? «И разные люди будут тыкать пальцем в разных людей». А Кирилл Ковальджи никогда не смирится с тем, что слова критика обозначают его, «именно его со всей его жизнью, сердцем и памятью». Вот и получилось у Александрова, что «слова для человека нет, а человек есть».
Или, если воспользоваться четверостишием К.К. «Гармония и хаос»:
мелодия оборвалась
посыпались слова:
красный, кровавый,
крыша, крыса, карканье, крик…
«Критики, как правило, не вставляют меня (мои стихи) в контекст», — заметил как-то Кирилл Ковальджи. Я, кажется, понимаю, почему. Именно из-за его разносторонности и непринадлежности ни к какому течению. Критики любят схемы и то, что на поверхности. И если пишут о приверженце определенного стиля, то иллюстрируют, вставляют в контекст тех, чье имя так же связано в сознании литературной и читательской общественности с этим определенным стилем. Ставить в контекст Шекспира, если речь идет о сонете, проще всего. А найти другое имя, найти, может, один единственный, но совершенный сонет во всем творчестве этого человека, тут ведь думать нужно дольше.
У читателей своя иерархия, им безразличен этот литературоведческий улей, в котором критики рассаживают литераторов по ячейкам в порядке, известном им одним.
Ну да Бог с ними. В литературе в любом случае поэтов остается больше, чем критиков, и это радует.
Ну что же, самое простое позади. Мое вступление подзатянулось, но зато вы узнали достаточно о Кирилле Ковальджи-человеке —. и из истории нашего с ним знакомства (он первым из «классиков» откликнулся на наши публикации, заметил новый Интернет-проект), и из официальной справки, и из его слов о себе самом. И даже из литературоведческого «негатива», который, как по мне, помимо воли писавших превращается в позитив, поскольку или несправедлив, или абсурден, следовательно — недостоверен.
Впереди самое трудное — рассказать вам о творчестве моего героя, да так, чтобы читателям немедленно захотелось найти книги Кирилла Ковальджи или хотя бы пройтись по ссылкам в Интернете на форуме «Солнечного ветра».
Поскольку нельзя объять необъятное, я воспользуюсь опытом двух моих предшественников, изложенным самим К.К. в предисловии к «Моей мозаике»:
… Несколько лет назад вышла моя книга «Обратный отсчет», в которой были две части «Моей мозаики» — заметок, воспоминаний, размышлений, литературных портретов, — своеобразного дневника мыслей, внутренней жизни. Я продолжал эти «хаотичные» записи. С удовольствием прочитал себе в оправдание строки Леонида Зорина из его «Зеленых тетрадей»: «Было немалое искушение как-то организовать эти записи и расположить их по темам. В конце концов, я его преодолел… В бессвязности есть некая правда»…
Как читатель читателям, я просто расскажу вам о своих впечатлениях, размышлениях, об аллюзиях, фантазиях, навеянных мне поэзией и прозой Кирилла Ковальджи. Мой выбор — это мой выбор, в какой-то степени даже случайный. По своей самоуверенности я собиралась выступить единолично против «бесстрастного литературоведения» — со всей страстью неофита, впервые соприкоснувшегося с написанным К.К. Но все же стоит обратиться к статье «В поисках утраченной реальности» (об «Обратном отсчете»), написанной Марком Шатуновским, одним из слушателей знаменитой «студии Ковальджи», и опубликованной в журнале «НЛО», 2005, №72:
… «Случаи» — это и есть подлинный жанр. На них останавливается наше внимание. Они выделяются нами из нечленораздельного синхронного бега времени и застревают в потоке сознания. Как закладки в книге, они служат нам напоминанием, что нечто выбивается из привычного нам порядка вещей.
Но на самом деле ничего случайного нет. Все случайное всегда укладывается в какую-либо закономерность…
Я очень рекомендую прочитать полностью статью, поскольку в ней есть очень точный, как мне кажется, психологический портрет Кирилла Ковальджи.
Случай уникален, а я слишком часто случайно открывала страницу прозы или поэзии К.К., изумляясь — до чего же созвучно моему собственному мироощущению прочитанное.
«Периодически я задумывался над тем, какой должна быть книга, которую бы я мог прочесть. Кого-то наверняка должно волновать приблизительно то же самое», — написал Марк Шатуновский об «Обратном отсчете». Я могу присоединиться к его мнению, имея в виду все творчество Кирилла Ковальджи.
Вначале обратимся к поэзии К.К., потому что прежде всего он поэт (с этого он начал), поэт даже в своей прозе.
Мария Ольшанская
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.