Сергей Арутюнов: "Впервые поэт в России - никто..."

Сергей Арутюнов многолик в своих литературных ипостасях: поэт, прозаик, критик, редактор, выпускник и преподаватель Литературного института имени Горького. Добавьте к этому репутацию бескомпромиссного человека, и выйдет такой себе взрывной коктейль Арутюнова.
Эта беседа, в которой мы постарались затронуть множество тем, получилась максимально обстоятельной, жёсткой и откровенной.


Сергей, говорят, что сибиряки – народ особый. Ты родился и вырос в Красноярске? Чем памятно, собственно, детство, взросление? Главные воспоминания, любимые места? 

– Родился – да, а вырос уже в Москве. Но наезжал, наезжаю и буду наезжать. В декабре поеду, Татьяна Шнар пригласила почитать красноярские рукописи. Говорят ещё, что сибирская поэзия коренным стилистическим образом отличается от всякой другой; вот заодно и проверю.
Что до детских впечатлений, то они московские. «Круглый дом», напротив которого я жил. Таких домов в Москве всего два – мосфильмовский и наш, матвеевский. Огромная хоромина, на долгие годы ставшая символом города, где живу. Он действительно кругл, этот город, и чем-то похож на крепость.

Стихи писать начал, как все, в школе? Что – первая влюблённость, первые разочарования – стало причиной?

– Да, в школе, но девицы, увы, ни при чём. В 10-м классе накропал шуточную оду учителю физкультуры. Достойнейший представитель профессии, жив до сих пор, теперь ему за 60, штангист, десантник. Продал недавно московскую квартиру и переехал в Подольск, а занимается тем же самым: тяжелоатлетическая секция, военно-патриотический клуб для детей. Куёт, так сказать, кадры. В каком-то смысле сковал и меня.

Ты поступил в Литературный институт имени Горького. Сложно ли было поступать, учиться? Не странное ли это для парня желание – быть литератором?

– Ни поступать, ни учиться было не сложно. А желание быть литератором нисколько не страннее желания быть спортсменом, военнослужащим, водителем. Нормальная судьба, если держать себя в узде и… работать по другой специальности. То есть, зарабатывать как минимум не колонками в каких-нибудь «глянцах» или что там ещё бывает, а волочить на себе что-то языковое, но не столь мерзкое.
Мне казалось, что на время учёбы я оказался в литературном мире «своим», но это, конечно, была иллюзия: не с Литературного института начинается литература. То есть, она, конечно, с него начинается, и довольно у многих, но это предбанник, а в парилку с мужиками тебя никто просто так не пустит. Тут нужны, как при «совке», «особые связи».
Пока ты студент, ты забавный щенок, тебя хотят приласкать и подкормить, но как только ты встаёшь на ноги, ты уже конкурент, и все средства хороши, чтобы расплющить тебя.
Все места прочно заняты. На вакансии, освободившиеся в связи с уходом в мир иной, берут безупречных с нескольких точек зрения: персонаж должен быть покорным, предсказуемым, преданно отстаивающим корпоративную точку зрения. Ничего подобного обо мне сказать нельзя. Я неуправляем.

Изменил ли твоё сознание, мышление, мировоззрение литературный ВУЗ? 

– Конечно. Я поступал с верлибрами, а выпускался уже с ещё не совершенной, но силлабо-тоникой. К моменту выпуска стал ощущать преимущества реалистического письма, то есть, основанного на видах и состояниях, которые могут быть хотя бы отдалённо знакомыми более или менее вменяемым людям.
Я знал, что поэтом столичного клана не буду, играть его фишечками, рассчитанными на пределы Садового кольца, мне противно, а уж подражать его «великим», по-моему, слишком большая роскошь. Учиться у таких современников нечему.

Говорят, что научить писать невозможно. Согласен ли ты с этим? Для чего тогда люди идут в Литературный институт? И насколько важна писательская среда для автора в принципе?

– Да только она и важна. Главный урок Литинститута – не карабканья по стилистическим кручам, которые составляют основной предмет семинарских занятий, а пребывание с такими же, как ты. В зеркалах сокурсников отражаешься причудливо, и если ты любим своими товарищами и уважаем ими, это и становится залогом будущего, который, как правило, оказывается потом умильным враньём самому себе.
Но модель братства, не существующего в дикой природе, в Литинституте заложена и действует, и, по-моему, стоит проучиться все пять курсов, чтобы ощутить её хотя бы мельком и запомнить на всю жизнь.

После окончания Литинститута студент Арутюнов превратился в преподавателя Арутюнова. Как прошло перевоплощение? 

– Не сразу. Шесть лет я был вне Литинститута, работал, собирал три-четыре первые книжки. Когда одну из них отметили премией, кстати, мои же литовские учителя, ректор Лита Сергей Есин пригласил меня преподавать.
Считаю это главным событием моей литературной жизни. Удивительно была угадана Есиным моя готовность к преподаванию: я из преподавательской семьи, язык подвешен, теоретическая база вполне себе ничего (готовился стать стиховедом). Начал с жаром, люди попались горячие, заполыхали с первой спички. Так и пошло.

Есть ли у тебя самого учителя, ориентиры в литературе?

– Сейчас нет. И не могу сказать, что когда-то я дышать не мог без кого-нибудь. То одна строка нравилась, то другая, это же естественно, но чтобы молиться на кого-нибудь, тем более, больше недели, да ну.

Как-то ты назвал Татьяну Бек, у которой учился, «литературной бабкой»…

– Это было после её кончины, и я обращался к семинару. В координатах преемственности я её сын, а они, соответственно, её внуки.

В свою очередь Татьяна Бек написала о тебе: «Он — воплощенный вопрос и парадокс». Противоречивость твоей поэзии – это отражение твоего внутреннего мира?

– Не столько я противоречив, сколько сама поэзия. Если она не основана на неразрешимом парадоксе, трагедии, цели поэзии не наступает. К чему такая поэзия? Кому она нужна?

За что, на твой взгляд, можно критиковать Литинститут? Что необходимо менять?

– За то же, за что его следует хвалить, – за инертность. Посреди моды на скотство, введённой господами либералами, Литинститут отмахивается от «звучных новинок», как медведь от пчёл. Его программа архаична, преподавательский состав стар, но в этом-то и прелесть. В стенах Лита не хранятся, а насмерть бьются с эпохой скотства воспоминания и чувства эпохи литературоцентричной, жёстокой, но прекрасной.
Лично я бы ничего не менял. Жаль одного: когда старики уйдут, брать на их места будет некого. Современные «трендовые» литераторы практически поголовно безграмотны как этически, так и эстетически. Когда уйдут старики, Литинститут, по крайней мере, для меня, закончится.

У тебя, скажем так, множество литературных ипостасей: поэт, прозаик, критик, преподаватель. Говоря об одной из них, ты как поэт, считаешь, состоялся? 

– Это должно быть видно только со стороны и гораздо позднее. Но в том-то и дело, что позднее некому будет видеть. Сейчас никому ни до кого нет дела.

В поэзии часто размышляют о музах, вдохновении. Можно ли, на самом деле, говорить о таких понятиях? Или поэт, как обычный работник у станка или монитора, прежде всего, должен трудиться, с вдохновением или без, а вдохновение, как аппетит, придёт в процессе?

– Таким разговорам слишком много лет. Я считаю их дурным тоном. То есть, за время перемалывания этой темы ещё в салонах времён Некрасова и Фета тема истёрта до неприличия. В поэзии есть производственный цикл. Выпадающий из него жалок: он только об отлетевшем вдохновении и может нудить, но это лишь потому, что ослаб и пытается оправдаться. Счастливые делатели – делают, лепят, строгают, отирают трудовой пот. Всякая работа требует высокого, а порой и высшего напряжения человеческих сил. Всё начинается с труда. Будет ли отдача, неизвестно никому, но я бы пожелал всем беззаветно трудящимся удачи.

Большинство твоих стихов, лучших стихов, написано, что называется, «на одном дыхании», или, наоборот, писалось долго, мучительно?

– Сомневаюсь, что у меня есть «лучшие» стихи. Они приблизительно все одного качества – буро-синие в жёлтую крапинку. Есть посимпатичней, есть поплоше, но каждый требовал словесного чутья. Ведь чуть измени, кажется молодому воронёнку, и дело пойдёт прахом, а вот ни фига. Возможность замены, вырывания, вычёркивания – и есть свобода. За ней, собственно, и приходят в поэзию, обретая в награду собственный голос.

Как ты считаешь создание стиха – магия? И какова рода эта магия? Есть мнение, что поэзия всегда саморазрушительна…

– Для неумелых и мечтательных юнцов – да, саморазрушительна. Они полагают, что за некое напряжение духа платят слишком дорого, но в основном эти драматические позы предназначены для их подруг, дабы убедить их в исключительной ценности своих творений.
На самом деле писать полезно во всех смыслах: координаты действительности вырисовываются чётче, тренируется воля, сознание. Если при этом душа движется в свету, то это белая магия, созидающая. Адептам чёрной магии не завидую: слово мстит им за показную, а порой и заказную небрежность.

Сейчас зачастую поэт воспринимается отчасти как юродивый, не от мира сего. Нет ли ощущения, что занимаешься чем-то маргинальным? И есть ли ощущение, что это реально кому-нибудь нужно?

– Так было всегда. Были на Руси времена, когда поэзия была делом государственным, были и такие, как сегодня, меня это не сбивает.
Я чувствую, что отрезан от людей равнодушной издательской политикой, но не больше. Поэтому даже при стремящейся к нулю нужности своему народу можно утешаться нужностью поэзии самому себе. Но только утешаться.

В двадцатом веке поэты старались всячески удивлять, эпатировать публику. Возможно ли, целесообразно ли это сегодня, когда, казалось бы, всё разрешено, всё можно? Есть ли сегодня секрет успеха?

– Наудивляли, казалось бы, на два века вперёд, а что осталось от тех удивлений, бледные ноги, дыр-бул-щил? Ничтожный результат. Сегодняшние франты и щёголи словесности пузырятся блёклой филологической матерщиной и тоже воображают себя чем-то отличным от обвалившейся штукатурки.
В стилистически регулярных стихах лично для меня высшим эпатажем является умение имплантировать меня, довольно-таки уже зрелую и изрядно защищённую от рекламных и прочих новостных вторжений личность, в обстоятельства чужой шкуры. И не просто механически вделать, но заставить сочувствовать этой шкуре, жалеть её. Это и есть секрет успеха – для меня (не для «экспертного сообщества»), но этим умением современная российская поэзия, мягко говоря, не блещет. Она его, как ей кажется, благополучно забыла, потому что сегодня якобы требуется совсем другое. Но в том-то и дело, что ничего другого от русской поэзии никогда не требовалось. Если вы не русская поэзия, громоздите свои вавилоны, сколько душе угодно, но не мните, что растоптали русскую поэзию своей нерусской. Это так, в качестве совета.

Все эти относительно новые направления: слэмы, видеопоэзия – это шаг в будущее или, наоборот, сдача позиций? Насколько полезны или неполезны для авторы соцсети?

– К слэмам я равнодушен. Ни один из победителей этих ристалищ не вызвал моей симпатии или интереса. Там подаётся фактура, умение читать, выглядеть, но смысл или мастерство в слэме отходят глубоко на второй план. Я ужасно слаб в этом жанре, слетал дважды на первом же туре. Конечно, это не показатель того, что я как-то слишком осмыслен или мастеровит и поэтому ниспровергаем.
Видеопоэзия? Наверно, полезный в каком-то смысле жанр, но, по-моему, он ограничен чисто технологически: не у всех есть видеокамеры и видеостудии. Когда меня изумлением спрашивали, почему у меня до сих пор нет поэтических роликов, я даже не знал, что ответить. А как бы я сделал видеоклип сам, один? Или сотрудничество с режиссёрами-операторами уже вошло в некий обязательный список инструментов? У меня нет таких знакомых. И таких денег. Те, у кого они есть, устраивают фестивали. Попутного им ветра. Очевидно, это какой-то новый способ бытования поэзии, раз уж она перестала дышать своими лёгкими.
Что касается соцсетей, для меня это практически единственная возможность услышать живой читательский отзыв. Главное не попасть в зависимость от них, но я уже не так наивен. Остальным же могу сказать так: никто из славных древних от своей аудитории рабски не зависел. И вам не след.

«Поэт в России больше, чем поэт» - писали в прошлом веке. Поэт в России сегодня – кто это? Чем занимателен?

– Никто. И этим войдёт в историю. Впервые поэт в России – никто. И это не на фоне дирижёров или актёров, а сальной, тупой и жадной до омерзения попсни. Невероятная, трагическая, фееричная ситуация…
Среди этого поистине сатанинского разгула поэт показателен тем, что не идёт у него на поводу, а хранит верность искусству, не приносящему ему лично ни копейки и требующему изрядных затрат.

Твои занятия прозой – это побочный эффект, отдых от поэзии? 

– Больше прозой я не занимаюсь. Она для имеющих время. У меня его нет.

Правда ли, что претендовать на успех в прозе можно исключительно с романом? Насколько романоцентрично сегодня сознание современного читателя?

– Мне кажется, у современного читателя нет времени на роман в прежнем смысле, формате; он сегодня воспринимает урезанную, западную версию романа, фактически повесть. Жанр достаточно динамичный и легко забываемый. Фыррр! – и все эти наспех намалёванные герои отлетели далеко и надолго. Клик, плик, флик.
А на успех в прозе, как и в поэзии, претендуют сегодня вовсе не мастера своего дела, а прежде всего компромиссные фигуры, то есть, способные на компромисс и следующие в потоке, не нарушая законов либерального дискурса. Они, как правило, обладают безупречными анкетными данными и безупречным же мировоззрением, потому и забирают каждый год все прозаические премии, тасуя меж собой 5-6 основных фигур. За рынок, за, простите, дерьмо – и грант практически гарантирован.

В каком жанре тебе больше всего нравилось работать в прозе?

– Короткий рассказ. Он словно стихотворение. Надоесть не успевает.

Очень модная позиция сегодня: «Писатель ничего никому не должен». Согласен ли ты с ней или нет?

– Уродская позиция, возможная лишь потому, что неуловимого ковбоя никто не ловит. Писатель рождён для пользы своему народу. Если не получилось, виноват именно он и время, которое он не смог одолеть.

Сергей Арутюнов строгий литературный критик? На что ты, прежде всего, обращаешь внимание в тексте? 

– Я не пишу отрицательных рецензий, и уже потому не строг. Но если книга нравится, это десятикратный повод для строгости. Первое рассматриваемое – стиль, его опорные элементы, второе – смыслы, их роение в зависимости от стиля, третье – сопричастность времени, опять-таки заложенная в стиле. Есть и четвёртое, и пятое, и шестое, разумеется, но кондовый литературоведческий анализ, инструментальный по определению, никогда не заслонял для меня самого автора. И тут приходится выворачиваться буквально наизнанку, чтобы добавить хоть что-то к тому, что и так уже сказано.

Критик Арутюнов мешает писателю Арутюнову?

– Одно сопутствует другому. Никогда не жаловался на то, что статьи мешают стихам, и не буду. А метафизика… даже оценка чужого есть своя оценка и потому оценка себя. Думаю, эту загадочную конструкцию пояснять никому не надо.

Всё больше разговоров о том, что современная критика утрачивает практическую пользу и превращается в рекламный проспект или статью в глянце, слишком всё комплиментарно. Может ли, должна ли критика сегодня быть честной? 

– Ну, наверное, в том, чтобы не быть наёмным рекламщиком, славить то, что славно, а не то, во что вбуханы олигархические или, что хуже, государственные тугрики. Критика может быть честной, но для начала ей стоит смириться с тем, что её не будут печатать, а то и будут приходить разбираться, потому что действительно честная, не заказная критика помешает продажам слишком большого количества барахла, а самое святое сегодня в России – это деньги, обороты издателей и издательств.

Каков, по-твоему, критерий по-настоящему великого произведения?

– Его способность спустя века отвечать на вопросы как юниц и юношей, так и глубоких стариков. Любимой книгой моего отца была «Сага о Форсайтах». Он восхищался ей всю свою жизнь. Теперь я пытаюсь понять, что он любил в ней, атмосферу ли, внутреннюю свободу изложения, психологизм – наверно, ничто в отдельности от другого.

Можешь назвать трёх современных прозаиков и поэтов, пишущих на русском языке, которых будут больше других читать через сто лет?

– Нет, не могу, и опасаюсь, что таких попросту не найдётся. Русский мир с фактическим отказом от русской культуры, который происходит на наших глазах в образовании, может кончиться гораздо раньше, чем мы успеем подумать.

Каждый год в институт приходят всё новые и новые студенты. Пишут всё больше и больше. Но читают всё меньше и меньше. Чем это, на твой взгляд, объясняется? И насколько сегодня привлекательна для обывателя профессия писателя?

– Не совсем так. Несколько лет назад писали больше и охотнее, читали если не запоем, как отцы и деды, то увлечённо, страстно. Нынешние годы принесли в институт социальную апатию, практически полное отсутствие минимальных знаний, и, что самое дурное, отсутствие желания ими обладать. Люди лениво учатся, лениво ходят на занятия, лениво задают вопросы или отмалчиваются. Зажечь их мне не удаётся, они какие-то заранее перегоревшие. Их огонёк ослаблен тем, что путь писательства кажется им чуть ли не технологией добывания хлеба насущного, а это действительности почти никак не соответствует.

Ты можешь назвать литературу своей профессией? Можно ли прожить литературной и окололитературной деятельностью сегодня?

– Своей – не могу, потому что не работаю в «толстых» литературных журналах. В институте моя зарплата такова, что я бы не мог продержаться на неё и недели. Но я знаю несколько людей, которые сделали себя «персональными проектами» и не стесняются просить под своё имя весьма значительных, по слухам, средств. Удачи им, я так не могу. У меня другие специальности.

В различных государствах, что называется, при дворе был свой главный писатель, поэт. Сегодня та же ситуация? Есть ли, какого рода нынешняя конъюнктура литературного мира? Нет ли ощущения некого заговора, цензуры?

– Есть разные ощущения. У власти в России сегодня либеральная клика. Её поэты многообразны, но едины в одном: они не имеют права осуждать тот вариант свободы для богачей, который главенствует сегодня в стране. Им позволяется с лёгким негативизмом описывать действительность, но лишь в определённых пределах. В большинстве своём поощряется лингвистическая муть: она безопасна для режима, контексты её залегают слишком глубоко, чтобы о них можно было говорить с какой-либо долей вероятия. Поощряется растление русского духа всякого рода имитациями, издевательскими перепевами классики, потому что ни на что своё пороха не хватает.
Если заговор и есть, то лишь в отношении тех, кто не вписывается в «форматы», у кого язык не прилеплен к нёбу взаимными и крепкими обязательствами сторон не болтать лишнего. Таких в журналы не пускают. Это и есть цензура, явная и неявная, мне трудно их разделить.

Твоё отношение к тому, что скрыто под мутной водой, ко всем этим революционным брожениям, очернению церкви, атакам в масс-медиа? Это звенья одной цепи, откуда в таком случае «растут ноги»?

– Из власти, из либеральной идеологии. Это, на самом деле, чёрная неблагодарность: церковь была верным сторонником либералов, когда они добивали мёртвую к тому времени советскую власть, церковь пыталась учить смирению перед чудовищным социально-экономическим расслоением общества, и вдруг такое...
Как видится, либералы испугались растущего влияния церкви и решили её осадить этими ведьмами. Что ж, ход весьма удачный: сочувствие прогрессивной общественности гарантировано, общество вновь расколото.
Беда в том, что все эти революционеры не видят себя со стороны, всей своей бесовщины, которая при массовом одичании народном как бы даже и не выглядит фарсом, но налицо и фарс, и подлость, и бульдожьи стычки. Когда-нибудь мы узнаем всю правду, но она окажется такой стыдной, что мы пожалеем, что жили в эту пору.

Один известный автор недавно буквально сказал мне следующее: «Платон, чтобы добиться чего-то в литературе, надо быть ушлым мудаком». Насколько это верно, на твой взгляд? 

– Абсолютно верно, если речь идёт о комбикормической версии литературы, которую пытаются втюхать случайно уцелевшим читателям.
Мне кажется, ушлые мудаки в немалой степени представляют лицо каждой литературы, но с годами они кажутся не более, чем балаганными уродцами. Где футуристы? Где имажинисты? Мы помним пару-тройку имён из числа тех, кто не был в первых рядах. Исторический выбор практически всегда голосует против ушлости и мудачества.

О тебе говорят, как о весьма бескомпромиссном человеке. Насколько мешает твоя бескомпромиссность в обыденной жизни и в литературной карьере? И можно ли, собственно, идти ради успеха на компромиссы если не с совестью и убеждениями?

- Спроси успешных. Я-то явно не из их числа и не знаю, какую они платили цену за свои почести, и честен лишь потому, что ни крупных, ни мелких взяток мне не предлагали. Сегодня вообще нет, кажется мне, ценностей, ради которых стоило бы попирать себя, свои принципы. Мало того, что ничто не соблазняет, так ещё и соблазняют тех, кто готов соблазниться. Если бы меня попробовали купить, я бы, как истый лох, вытаращил бы глаза и спросил: «Месье, это ваши франки?!»

Сегодня модно хаять всё советское, говоря, что и жили паршиво, и литературы не было. При этом наблюдается мода на всё советское. Чем это объяснить? Ты считаешь себя советским человеком? 

– Мода на советское – отражение неудовлетворённости постсоветским. Протестная реакция, жажда той самой гордости за державу, которой больше нет. Знаю одно: чтобы отобрать назад завоёванное Октябрём, придётся положить в землю не один миллион человек, но сегодня никто не готов на такие жертвы, в том числе и я. И уже поэтому о какой моей «советскости» сейчас может идти речь? Смертельно не хочется брать в руки оружие. При достаточно плотном огне гибнет слишком много невинных.

Нет ли ощущения, что Россия сегодня теряет свою самобытность, превращаясь в ухудшенную версию Запада, которую ещё править и править?

– Да, так длится уже двадцать лет.

Какова судьба бумажной книги в ближайшем будущем? Будет ли происходить дальнейшая трансформация книжного носителя? Твоё отношение к этому? 

- Думаю, всё это кончится внедрением текста прямо в мозг при помощи каких-нибудь адских чипов. Жаль! Книга оставляет свободу, но человеку с его ненасытной жаждой обогащаться, похоже, свобода давным-давно не нужна. Бедный призрак.

Беседовал Платон Беседин.
[i][/i]
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.