ИРИНА ШУЛЬГИНА
ОТРЫВОК ИЗ РОМАНА
«Батый двинул ужасную рать свою к столице Юриевой… Татары, приступив к Рязани, оградили ее тыном или острогом, чтобы тем удобнее биться с осажденными. Кровь лилася пять дней: воины Батыевы переменялись, а граждане, не выпуская оружия из рук, едва могли стоять на стенах от усталости. В шестый день, декабря 21 (1237 года) поутру, изготовив лестницы, Татары начали действовать стенобитными орудиями и зажгли крепость; сквозь дым и пламя вломились в улицы, истребляя все огнем и мечом. .. Веселяся отчаянием и муками людей, варвары Батыевы распинали пленников, или связав им руки, стреляли в них как в цель, для забавы; оскверняли святыню храмов насилием юных Монахинь, знаменитых жен и девиц, в присутствии издыхающих супругов и матерей; жгли Иереев или кровию их обагряли олтари. Весь город с окрестными монастырями обратился в пепел. Несколько дней продолжались убийства.
Наконец исчез вопль отчаяния, ибо уже некому было стенать и плакать. На сем ужасном театре опустошения и смерти ликовали победители, снося со всех сторон богатую добычу. …Между тем Ингорь (брат Юриев) возвратился в область Рязанскую, которая представилась глазам его в виде страшной пустыни или неизмеримого кладбища – там, где цвели города и селения, остались единственно кучи пепла и трупов, терзаемых хищными зверями и птицами…»
Вернувшись в те края, не посмели люди ставить дома на костях, начинать новую жизнь на пожарище, перенесли столицу княжества на 45 верст от того страшного места, в городок Переяславль-Рязанский. Городок переименовали, и стал он называться и по сей день называется Рязанью. А прежний, погибший город века схоронили под слоем почвы и песка, укутали травяным покровом, и воздвигся на его месте большущий холм. Туда, на объект под скрежещущим названием «городище Старая Рязань» ясным июньским деньком вез нас, школьников, членов археологического кружка, запыленный автобус.
Мы были спасением, палочкой-выручалочкой, почти даровой рабочей силой для вечно безденежной науки археологии. Оглушительное двадцатое столетие перевалило за половину, подходили к концу шестидесятые годы, страна завоевывала космос, делала ракеты, перекрывала Енисей, и «даже в области балета» считала себя «впереди планеты всей». Казалось, мы вот-вот догоним и вовсе перегоним проклятый загнивающий Запад. Стоит ли при таких достижениях вглядываться в свою темную, и порой такую не к месту поучительную историю? Потому-то чудаки-энтузиасты, норовившие «нашу Родину с под низа копать», этой самой Родине были неинтересны совершенно – ковыряйтесь в своем песке, коли вам охота.
Набитые как сельди в бочке, мы тряслись вперемежку с нашими чемоданами и рюкзаками. Нас раскачивало и подкидывало на выбоинах разбитого шоссе. Хорошенькая блондиночка Ирка мирно спала на плече у полноватого, черноглазого Лешеньки, и он нежно, как драгоценную вазу, обнимал ее обеими руками, оберегая от резких толчков. Глаза его нежно и мечтательно смотрели куда-то в пространство.
Я ехала в проходе, балансируя задом на своем рюкзаке – мест на сиденьях не хватало. Автобус на какой-то кочке особенно сильно тряхнуло, чей-то чемодан сполз со своего места и больно пихнул меня в спину. И тут чье-то острое колено уперлось в мое. Я раздраженно вскинула голову с желанием высказать неловкому обладателю колена самое нелицеприятное о нем мнение – и осеклась. На меня в упор смотрели светлые, холодноватые глаза незнакомого парня. Кто он? Он не был в нашем кружке, я его до сих пор не видела. Возможно, родственник кого-то из археологов. «Я понимаю, что тебе неудобно – услышала я его странно-глуховатый голос, как-то по-особому четко отделяющий одно слово от другого, – но мне некуда подвинуться. Так что – извини». Я, пасуя перед его прямым, оценивающим взглядом, тут же согласно закивала головой и весь остаток пути исподтишка приглядывалась к незнакомцу.
«Долохов был человек среднего роста, с курчавыми волосами и с светлыми голубыми глазами… Рот его – самая поразительная часть его лица… Линии этого рта были замечательно тонко изогнуты… Все вместе, и особенно в сочетании с твердым, наглым, умным взглядом, составляло впечатление такое, что нельзя было не заметить этого лица…»
«Я происхожу из семьи, в которой, царило почитание книги» - сказала когда-то моя сестра, и нельзя вернее описать семейную атмосферу, которая нас сформировала. Книга, литература была профессией родителей, любовью, которой они всегда оставались верны, основой нашего с сестрой воспитания, а чтение – лучшим и основным досугом. Вся жизнь нашего семейства вертелась вокруг книги. Человек мало начитанный, не любящий литературу, априори считался человеком низшего сорта. «А эта твоя Оля (Лена, Наташа, Катя) – она много читает?» – таков был первый и, пожалуй, главный вопрос, который задавали мне бабушка или мама, когда я начинала рассказывать о ком-нибудь из школьных подружек. Мама неустанно повторяла эпизод из собственного детства: ее тетка Каля, решив, что племянница чтению предпочитает беготню и игры во дворе, преимущественно в компании мальчишек, сказала: «Если она не будет любить читать, пусть она лучше умрет». Вот так – не больше и не меньше! И мама, будучи ребенком впечатлительным, и, по-видимому, приняв слова тетки всерьез, не на шутку испугалась перспективы безвременной кончины, начала читать, да постепенно так прикипела к этому занятию, что посвятила литературе всю свою жизнь, сделавшись в конце концов знаменитым, прославленным переводчиком. Впрочем, думаю, что и без теткиных слов девочка рано или поздно погрузилась бы в мир литературы – она была так запрограммирована генетически. Ее отец – мой дед, его сестры и брат были, несомненно, литературно одаренными людьми. Каждое их письмо друг к другу – маленькое литературное эссе, наполненное поэзией чувств, размышлений, душевного трепета. Вот письмо моего деда, в ту пору – студента Цюрихского университета – сестрам Кларе и Зитте:
22 марта 1913 г.
Цюрих – Николаев
Кларенька, добрая, добрая, скоро ли мы увидимся с тобою, а? Ты когда-то хотела ехать в Женеву – значит так нужно. Если бы ты была здесь! Давай мы серьезно подумаем об этом, серьезно. Ты вот пишешь, как тоскуешь, как рвешься из нашего дома – темного, душного. А ведь верно сказал один славный мыслитель-поэт: тоска, страстное желание чего-либо есть ничто иное, как выражение того, что соответствует предназначению нашей души.
Боже, какое счастье было бы, если бы мы были вблизи друг от друга. Кончил бы я – взял бы кафедру или чтобы то ни было – о кафедре раньше десяти лет и не думаю - и – в сады Олимпа и в леса Ориента – вон и музыкой думаю заняться наряду с физикой (кто знает, в чем музыка и божественное), но все одно – хлеб был бы и свобода была бы, а значит и любовь – и будут. Ой, приедешь Клара, любимая, а может быть, и Зиттушка – и будет для меня счастье – новое, светлое, невиданное.
Прочти мое письмо к Зиттушке, а ей, если хочешь, дай прочесть это – я ведь вас одинаково люблю – и тогда одно письмо докончит другое.
Я здоров, ибо дух здоров, и если хочешь быть здоровым – будь счастлив – а то для чего ж я на земле, если не для счастья, будь то голод, луч солнца, биение сердца Гёте, божественная симфония Моцарта – чувствуй их, и ты счастлив.
Родная, пиши, молю тебя – и люби хоть немного Мишу твоего.
Когда-то, роясь в старом книжном шкафу, я наткнулась на пачку старых писем и дневниковых записей семьи деда – небольшой семейный архив, осколки памяти, стершиеся даты почти столетней давности. Эти хрупкие, пожелтевшие, с выцветшими чернилами бумаги до сих пор свидетельствуют о судьбах и эпохе. Мы сейчас любим повторять – наступила эра электронных носителей, век бумаги безвозвратно уходит. С этим, наверное, спорить бессмысленно, жаль только, что наши электронные писульки, кинутые в безбрежное пространство Интернета, сгинут в нем, как капли в океане. И ничего от нас не останется: может – жили, может – нет…
«Я так люблю работать с текстом, со словарем, со словом», – часто повторяла мама, оттачивая тексты своих переводов до непревзойденного совершенства. Такого же отношения к тексту требовалось и от нас с сестрой: мать была первым и самым строгим, не знающим снисхождения, критиком наших школьных сочинений.
Отец в отношении литературных творений своих дочерей более снисходителен, но круг нашего чтения, особенно в детские годы, определял он.
На папу природа не поскупилась – он – по слуху, не зная нотной грамоты – играл на всех инструментах, которые подворачивались под руку, он обладал аналитическим умом исследователя, недюжинным талантом педагога, его богатое творческое начало проявлялось даже в области кулинарии, на семейной кухне. Но главным для него всегда оставалась литература. С самых ранних лет, буквально с детства, он мечтал стать писателем и никем другим! Двигаться в этом направлении отец начал еще в ранней юности и всю жизнь упорно шел к достижению своей цели. Мальчишкой лет двенадцати папа приехал в стольный город Бухарест из глухой бессарабской провинции, чтобы получить образование в лицее. На одной из захолустных улочек Бухареста его дяди держали лавочку, в которой табачная торговля дополнялась книжной. За хлеб и кров мальчик обязан был помогать своим дядям в их нелегком торговом деле. Он сидел в убогой лавчонке, куда посетители заглядывали чрезвычайно редко, и с упоением погружался в мир книг. Книжный ассортимент состоял в основном из убойного чтива тридцатых годов – бесконечных серий о великом сыщике Нате Пинкертоне, об отчаянных краснокожих под предводительством грозного Винету, о бесстрашных покорителях Дикого Запада и их прекрасных верных возлюбленных и тому подобного «Пойла для мозгов». Но даже «пойло», попадающее на достойную почву, может дать вполне приличные всходы. Думаю, именно тогда, сидя в табачно-книжной пыли дядиной лавочки, и проглатывая один за другим томики книжной попсы, папа проникся любовью к приключенческой литературе, и впоследствии изо всех сил старался передать эту любовь своим дочерям.
Помню темную комнату своего детства, непременное в каждой интеллигентной семье пианино у стены, огромную мрачную громаду шкафа, перегораживающего комнату на две половины, шторы задернуты, горит небольшая настольная лампа у моей кровати. Я маленькая, «горло в ангине», и папа читает мне захватывающий роман «Пятнадцатилетний капитан». Я слушаю с нарастающим – даже не интересом – с волнением и тревогой. Несчастные американцы – в руках алчных работорговцев и свирепых африканцев, превращенных белыми негодяями в отвратительных алкоголиков. Сцена самовозгорания вождя племени приводит меня в ужас, хотя папа, сам увлеченный чтением, очевидно, этого ужаса не замечает, полагая, что это от болезни так блестят мои глаза и пылают щеки. Он заканчивает чтение, заботливо подтыкивает вокруг меня одеяло и уходит. Свет гаснет, комната окончательно погружается во тьму, за шкафом тихонько похрапывает бабушка, в соседней комнате, где спят родители и сестра, тоже все тихо. Не сплю только я. Память, разбуженная страшной сценой из романа, услужливо трясет недавними воспоминаниями: к нам в гости приехала бывшая соседка по коммунальной квартире, находящейся в чистопрудных переулках. Соседка до сих пор еще живет там, в старинном неухоженном доме, построенном когда-то московским купцом.
- Представляете, Танечка, – говорит соседка бабушке и делает такое лицо, что сразу понятно – сейчас она расскажет что-то по-настоящему страшное. – Помните, дом одиннадцать… примерно напротив нашего… Старенький такой домик. Так вот – в нем взорвался газ! Окна вокруг повыбивало, пожар!.. В одной из квартир – вы можете представить! – женщина закурила на кухне – и вдруг – рвануло! И она заживо сгорела… не успела выпрыгнуть… Ой, что творилось… – и обе – соседка и бабушка вытягивают лица, вытаращивают глаза, охают и качают головами. Поохав вдоволь, соседка продолжает уже спокойным, поучительным голосом:
- Обязательно надо выключать не только конфорки, но и перекрывать рычаг на трубе. А то вот как может случиться! Ведь никто ничего не чувствовал! Ни запаха, ничего!
Соседка рассказала и уехала, а я запомнила и стала бояться. И вот сейчас, распаленная страшной сценой, с таким мастерством описанной Жюлем Верном, а также подскочившей к ночи температурой, я вылезла из постели и крадучись, босая, отправилась на кухню. Бледный свет луны лился на кухонный стол, буфет, плиту, газовый рычаг мирно покоился в выключенном положении. Я вернулась в свою кровать, поправила надоевший компресс на горле. Но заснуть не смогла. Вновь и вновь под воспаленными жаром веками мне мерещились тени горящих живьем людей, мечущиеся вокруг огромного костра чернокожие фигуры, растрепанная женщина, в отчаянии ищущая выход из горящей квартиры. «Вдруг мне просто показалось, что рычаг выключен? – морочил жар мою голову. – Проверю еще раз». И вновь я вылезла из–под теплого одеяла и, затаив дыхание, опять двинулась на кухню. Там ничего не изменилось – также купались в голубоватом свете кухонный стол и полки и плита, также пребывал в мирном вертикальном положении, охраняя наш покой и безопасность, кран на газовой трубе. Я стояла, «маленькая, бедная, больная», напуганная роковой непредсказуемостью окружающего мира, вся во власти тревожных, пылающих видений, и не смела отвести глаз от крана, будто без моего присмотра он мог сам по себе неведомым образом повернуться.
С тех пор и на всю жизнь я стала бояться пожаров. Но ведь не даром же в народе говорят: «Кто чего боится, то с тем и случится!». В ту, безумно далекую, почти мифическую ночь своего детства, стоя босая на кухне, я еще не знала, как разрушителен может быть тайный сердечный пожар неразделенной страсти.
Что же удивительного в том, что начитанная девочка из такой семьи, встретив заинтересовавший ее персонаж, подсознательно подыскивает соответствующий ему литературный образ? А персонаж заинтересовал меня сразу – худым, волевым лицом с выдающимися скулами, которое «нельзя было не заметить», нагловатым оценивающим взглядом и особой неторопливой манерой говорить, цедя слова и четко отделяя их друг от друга, будто вбивая их в уши собеседника.
«Образ…, в Слове явленный» высек искру, запалившую нешуточное пламя, и слово же изреченное, сказанное не к месту и невпопад, загасило его, будто ушат воды.
К нам в гости часто приходила тетя Ира – бабушкина невестка, вдова ее давно умершего брата. Она считала себя дамой весьма начитанной и находилась в непоколебимой уверенности, что является весьма тонким знатоком русской классики. С бабушкой и мамой отношения у тети Иры были непростые, осложненные еще в довоенные годы, поэтому самым благодарным слушателем для нее оказывалась я.
– Уверяю тебя – говорила мне тетя Ира, томно обмахивая свое полное, красное лицо платком или сложенным газетным листом, – когда ты подрастешь и прочтешь «Войну и мир», она станет твоей настольной книгой. Я даже думаю, – тут она наклоняла ко мне свой тучный стан - ты влюбишься. И я знаю в кого! – тут тетя Ира складывала тонкие, малиново-напомаженные губы в проницательную полуулыбку и откидывалась на спинку жалобно поскрипывающего под ней стула, гордая своим глубоким знанием девичьей натуры. – В князя Андрея.
Тетя Ира ошибалась.
Ко времени описываемой мной поездки я только что прочитала толстовскую эпопею – конечно так, как делало это большинство моих тогдашних сверстников: со всем вниманием вчитываясь в хитросплетения многочисленных любовных историй, встреч, расставаний, измен, и быстро пролистывая страницы батальных сцен и авторских размышлений. Впрочем, для такого чтения у меня было некоторое оправдание: по мнению составителей школьной программы сочинитель Толстой Л.Н. был «хорошим писателем, но плохим философом». Именно эту сакраментальную фразу неоднократно повторяла нам наша милая, симпатичнейшая учительница по литературе, кудрявая как барашек от шестимесячной завивки. Очевидно, эта славная, но совершенно заурядная женщина и бодрые ребята из ГОРОНО гораздо лучше разбирались в вопросах мироустройства, чем упомянутый граф.
Но как ни пытались советские «образованцы» втиснуть героев толстовского космоса в прокрустово ложе «типичных представителей дворянского сословия», эти герои нисколько им не подчинялись, а продолжали жить своей напряженной, полной противоречий и страстей жизнью. Конечно, мне были интересны и князь Андрей, и Пьер, и Николенька Ростов, но по моей всегдашней тяге к «плохим парням» совсем другой персонаж завладел моим воображением и взрыхлил почву для сильнейшего душевного движения.
Долохов покорил меня с первой же моей с ним встречи в доме Анатоля Курагина. Умный, насмешливый, наглый, бесшабашно смелый, и неожиданно нежно любящий, Долохов притягивал меня страшно, казался мне средоточием лучших мужских черт. Сейчас, в тряском школьном автобусе, по дороге на раскопки, человек, упершийся острым коленом в мое, своим холодным светлым оценивающим взглядом и глуховатым, насмешливым голосом, чеканящим слова, сразу напомнил мне полюбившегося героя.
Начались раскопки, потекли рабочие деньки. Сидя на раскопе, я перебирала руками рыхлое вещество культурного слоя, пересчитывала – уж не знаю для какой надобности – бесчисленные черепки от разбитых глиняных горшков, безучастных свидетелей древней катастрофы. Не чуя до поры до времени никакой для себя беды и не придавая особого значения своему, все более острому любопытству, я краем глаза следила за худенькой светловолосой фигурой. Пропасть между нами была огромная – мне еще не исполнилось и пятнадцати, а он был старшеклассник, еще год – и выпускной. В его глазах я была салагой, и никакого интереса ко мне он не проявлял.
Звали интересующий меня предмет Жорой. Это уменьшительное имя, припахивающее соленым жаргоном обитателей одесской Молдаванки, в отличие от значительного «Георгий», совершенно не соответствовало его облику и повадке, но он, как бы желая, чтобы собеседник сам оценил меру этого несоответствия, представлялся всегда именно этим именем.
Он говорил всегда негромко, небыстро, чуть насмешливо, с едва уловимым превосходством над собеседником, «пропуская слова сквозь стиснутые и тонкие губы». Запросто, как с другими мальчишками, болтать с ним не получалось и было даже довольно опасно – малейший ляп он высмеивал немедленно и беспощадно. Шли дни, и мне все больше хотелось зацепить его внимание.
Каждый час руководитель раскопок протяжно возвещал: «Пе-е-ре-к-у-у-р!». Мы вылезали из раскопа и шли на лужайку – отдохнуть, смахнуть песок и пыль с лица, рук, волос, одежды, отдышаться, поболтать, покурить. Как-то, оказавшись рядом, я услышала, что Жора рассказывает кому-то из ребят:
- У нее в голове – три извилины – не больше. Да еще и сталинистка притом … Меня – не терпит абсолютно… И, представь – сочинил я несколько агиток в стиле этих его плакатов РОСТА Ну, знаешь:
Чем ходить по городу
мостовую ломая
Города починим
первого мая
Ну, идет ее урок. Тема, понятно, Маяковский. Вызывает меня. Знает отлично, как я отношусь ко всем этим его «Ленин», «Теплоход Нетте» и протчая… Выхожу. «Хочу рассказать о его работе в «ОКНАх РОСТа». Рассказываю и читаю его агитки вперемежку со своими. Ну, вот послушай:
Товарищ,
останешься неучем,
если
Не подпишешься
на газету
«Известия»
Эта дура набитая кивает с умным видом. Но в классе-то многие скумекали, в чем дело, хихикают. Тут и ее стукнуло, что ее дурят. Пунцовая стала, как рак. «Садись на место», – говорит. Вот все и увидели, что она ни бельмеса не знает за рамками хрестоматии. Не смогла отличить ВладимВладимыча от моих упражнений…
Тут я сочла возможным встрясть в этот разговор. Напустив на лицо строгое и возвышенное выражение, и возвысив голос до драматической ноты, я воспарила:
Дым табачный воздух выел.
Комната –
Глава в крученыховском аде.
Вспомни - за этим окном
впервые
руки твои, исступленный, гладил.
В то время моя мама работала в издательстве «Прогресс» и выпускала сборник стихов русских поэтов XX века для стран соцлагеря, гражданам которых предписывалось обязательное знание русского языка наравне с родным. Впрочем, совершенствовать русский по такому сборнику было делом вовсе не последним, поскольку мама, составительница и редактор сборника, сделала его с точки зрения господствующей идеологии весьма подозрительным.
Шестидесятые годы перевалили за половину, «оттепель» сдавалась под натиском наступающих «заморозков», но маленькая щелочка в железобетонном советском зиккурате была еще приоткрыта, и оттуда продолжало тянуть пряным воздухом свободы. Обманутая этими последними дуновениями, мама включила в свой сборник неодобряемых, а то и вовсе неиздаваемых в Союзе авторов – Цветаеву, Пастернака, Мандельштама. Да и Маяковский предстал в ее подборке не как «трибун, горлан, главарь, революцией мобилизованный и призванный», не как автор агиток с плакатов РОСТА, а как пронзительный лирик. В конце концов, маме дали по рукам и сборник сильно покромсали, но главное дело было сделано – тяга к поэзии была прочно и навсегда вбита в наши с сестрой головы. У нас в доме продолжали звучать стихи и разговоры о поэтах и их, в большинстве своем трагических, судьбах.
Я вдохновенно декламировала «Лиличку», изо всех сил стараясь привлечь Жорино внимание. Мне так хотелось, чтобы он понял, что я тоже – «своя», тоже кое-что смыслю в поэзии за рамками убогой школьной программы. Однако уже через минуту-другую я поняла, как нелепо выгляжу со своей неуместной декламацией, сидя под огнедышащим солнцем вся в песке и в поту. Ребята вокруг стали неожиданно громко разговаривать, будто хотели этим показать всю неуместность моих литературных упражнений. Наконец моя напарница не вытерпела и проговорила себе под нос: «Перегрелась, что ли?». Я заткнулась на середине строфы.
Ни к чему и говорить, что к поставленной цели я не приблизилась ни на йоту, даже малейшего поворота его головы в мою сторону не заслужила. Ответом мне было лишь ледяное равнодушие. Но, как и у моего любимого героя, сердце у Жорки было вовсе не каменное, и примерно через пару дней я вынуждена была в этом убедиться.
В один из вечеров мы после ужина сидели на ступеньках столовского корпуса, о чем-то болтали. Жорка вдруг обратился к Наташе: «А вас, милая девушка, как зовут?». На первый взгляд вопрос был просто верхом нелепости – экспедиция длилась уже вторую неделю, и мы все конечно успели перезнакомиться. А уж как зовут эту голубоглазую девушку со светлыми волосами, собранными в конский хвост, каждый из ребят старался узнать в первую очередь. Но за очевидной никчемностью, ненужностью Жоркиного вопроса стояло другое – его желание познакомиться с ней поближе, сойтись покороче. Его смеющийся взгляд со всей откровенностью говорил о том, что желание это он скрывать не намерен, и будет настойчиво добиваться своего. Он кинул Наташке свой вопросик, как пинг-понговый мячик, и она поняла, подхватила игру.
«Меня? – Наташа», – отвечала она с улыбкой, но почему-то слишком внимательно глядя ему в глаза. Потом распрямилась, откинула голову и усмехнулась: «Меня зовут Наталья Вронская». Это прозвучало красиво, гордо, а главное – значительно. Она отбила мячик, и Жора его поймал. «О-о-о! Очень, очень приятно», – проговорил он, вытянулся и щелкнул каблуками. Конечно, никаких каблуков на его стоптанных, полных песка кедах не было, и щелчка естественно не последовало, но его движение должно было сказать, и для внимательного наблюдателя сказало о его нескрываемом восхищении.
Наташа была худенькая, живая, компанейская. Один глаз ее чуть косил, вздернутый носик был неправильной формы, слегка даже кривоватый, голос тонкий, будто срывающийся на верхних нотах, со странным, незабываемым тембром. Красивой ее категорически нельзя было назвать. Она была не красива – она была прелестна, точнее сказать – прельстительна.
В этой, еще не оформившейся, тонконогой, узкоплечей шестнадцатилетней девочке было столько живой грации, врожденной женственности, юного очарования, что это чувствовал даже последний увалень и мамин сынок. Я, конечно, тогда знать ничего не знала о неотразимой власти Weiblichkeit, об этом, безошибочно бьющем в цель «Вечно женственном», но подсознательно чувствовала, что Наташе природой дано что-то такое, чего не заменишь ни чтением стихов, ни пижонством, ни даже обычным девичьим кокетством. Мне оставалось только с завистью следить, как мальчишки оборачиваются в ее сторону, едва заслышав звук ее голоса.
С точки зрения постороннего незаинтересованного человека вся сценка была смешная и глуповатая. Ну, дурачатся мальчишки-девчонки, болтают, что ни попадя, скрашивают, как умеют, вечерние часы. Да вот и отбой, все встали и побрели в свои палаты, тут же позабыв о минипредставлении, устроенном Наташкой и Жоркой. Но мне эта сценка запала в душу. Огонь, сотни лет назад бушевавший в этом месте, видно, схоронился в земле и сейчас, невидимый, выбрался и полыхнул в моем сердце. Я пока еще ничего про себя не поняла, не осознала разумом, но гарью ревности уже потянуло. Пожар разгорался.
Впрочем, был еще один человек, которому было совсем не все равно это шуточное пикирование. Вот уже года два Наташа была подругой Лёньки, своего одноклассника, удивительно похожего на юного Пушкина – только бакенбардов недоставало. Под спокойной внешностью и неторопливыми движениями Лёни таилась нервная, тонкоорганизованная семитская натура и бушевали страсти. Свою юную любовь он берег со всем тщанием, всегда был рядом с Наташей – и на занятиях в кружке, и в туристических походах, и на раскопках. Тем, кто знал эту пару, было очевидно, что такие отношения через пару лет закончатся свадьбой. Они уже и теперь они напоминали дружных, взаимопонимающих, долго проживших бок о бок супругов, хотя я не могу сказать, как далеко зашли их отношения к тому времени, о котором я рассказываю.
При всей притягательности Наташи никто из наших ребят не осмеливался за ней приударить – никому не хотелось обидеть Леньку. Он и в самом деле был славный парень.
Поднявший меч на наш союз
Достоин будет худшей кары…
И вот нашелся тот, кто поднял меч. Наплевать было Жорке на все гласные и негласные правила поведения в нашей компании – он добивался желаемого и шел напролом.
Мое волнение нарастало день ото дня. Я следила, как Жора и Наташа кружат вокруг друг друга, как Лёнька выбивается из сил, стараясь безуспешно справиться со своей ревностью и раздражением. Один из самых дисциплинированных работяг, он вдруг начал допускать промахи, без видимых причин опаздывать к завтраку, отпрашиваться с раскопок в середине рабочего дня, ходил по лагерю мрачный и беспрерывно курил. Он был трогателен и смешон, как всегда бывает смешон обманутый любовник. Жорка чувствовал это отлично, наглел на глазах и при всяком случае норовил соперника подколоть.
- Да не ходи ты с таким мрачным видом, как будто вчера бабушку похоронил, – ерничал он. Ленька бессильно огрызался.
Да, материальных проблем в виде оплаты труда люди четырнадцати-пятнадцати-шестнадцати лет археологам не создавали. С нами были другие проблемы. Влюбленность, прятанье по темным уголкам, ночные гулянья вместо положенного отдыха и мирного сна перед рабочим днем, неожиданные отъезды домой из-за нестерпимой ревности и обиды – думаю, что наши ученые, взявшие на себя неблагодарную роль воспитателей, не один раз пожалели, что не имеют дело со взрослыми, разумными, пусть и стоящими дороже, людьми.
Общительная, живая, всегдашняя душа компании, Наташа вдруг стала необычно молчаливой. На перекурах садилась поодаль ото всех, курила, задумчиво смотрела в пространство. Я напряженно следила за ней краем глаза, видела, как меняется ее лицо, когда Жорка садится рядом с ней, как поглощает их обоих тщетно скрываемая, уже всем нам очевидная, отягощенная чувством вины связь. Терзаясь от зависти и ревности, я исподволь следила за ней, и волнение, острое как кайенский перец, жгло меня изнутри. Такое ощущаешь, когда нечаянно прикоснешься или ненароком увидишь что-либо потаенное, запретное, до конца непонятное, как в той самой сцене из книжки, которую мама прошлой зимой принесла домой. Кто-то из знакомых дал ей ее почитать. Я слышала, как мама, сделав большие глаза, повторяла папе, что никто не должен знать, что эта книга вообще находится в нашем доме. Книга была запрещенная. Однако, несмотря на провозглашенную мамой конспирацию, книга в раскрытом виде лежала на видном месте, видеть ее мог любой из домашних и пришедших в дом. Я, конечно, туда сунулась. На раскрытых страницах книги не было ровным счетом никаких призывов против советской власти и КПСС, но было нечто, гораздо более для меня заманчивое. Какой-то мальчик по имени Юра сквозь приоткрытую дверь чужого жилища видит таинственную и многозначительную сцену между юной девушкой и взрослым мужчиной.
«Тем временем между девушкой и мужчиной происходила немая сцена. Они не сказали друг другу ни слова и только обменивались взглядами… Но взаимное понимание их было пугающе волшебно…
… Это было то самое, то пугающее и притягивающее, с чем они (Юра и его сверстники) легко справлялись на безопасном расстоянии на словах, и вот эта сила находилась перед Юриными глазами, досконально вещественная и смутная и сияющая, безжалостно разрушительная…»
Я, торопясь и хоронясь, как бы родители не увидели, что я лезу, куда не положено, пробегала глазами эти строки. Я была совершенно заинтригована – не меньше, пожалуй, чем этот самый мальчик Юра – безмолвным и неотвратимым действием этой силы, бросающей двоих друг к другу, несмотря ни на какие препятствия, осуждение окружающих и чувство вины. И вот теперь, наблюдая за немыми многозначительными взглядами, которыми обменивались Наташка и Жорка, я переживала эту сцену из запрещенной книжки и горела от желания оказаться на месте моей соперницы, вот так же сидеть и отрешенно прислушиваться к нарастающей изнутри, неуклонной, «смутной и сияющей» силе.
… Я сидела на раскопе, томясь от жары и жажды, перебирала свежевыкопанное вещество культурного слоя, выуживая оттуда черепки, реже – бусинки или источенные временем железки. Непокрытую голову (забыла взять головной платок) нещадно пекло. Солнце наяривало что есть мочи, время до обеда тянулось нескончаемо.
Вдруг он подошел ко мне, сел рядом, запустил руки в кучу песка. «Жарко?», – спросил он своим неподражаемым голосом.
Как много все же для меня всегда значил голос человека! Лицо изменяется с возрастом, стирается из памяти, а голос – звук, тембр, манера произносить слова, усмехаться – такая, казалось бы, невещественная субстанция – с годами не забывается и тревожит, как тревожат душу далекие звуки любимой песни.
Я, было, испугалась, ожидая от него обычную насмешливость, и с опаской подняла глаза. Впервые я так близко увидела его лицо, светлые с льдинкой глаза. Но сейчас в этих глазах не было и следа насмешки – в его голосе и взгляде было неожиданное и непривычное участие. Наши пальцы, скрытые в песке, встретились. Сердце у меня подпрыгнуло – ведь мне до сих пор казалось, что он меня попросту не замечает!
…Я встряхнула раскалившейся головой и отогнала сладкое, но обманчивое видение. Вовсе не Жорка, а простецкая девчонка, грубая и неулыбчивая, сидела рядом со мной на раскопе и курлыкала себе под нос песенку из жизнеутверждающего репертуара радиостанции «Маяк».
Человек, напевающий что-нибудь вроде
А у нас во дворе есть девчонка одна…
в нашей компании рисковал вызвать – и вызывал – самые обидные насмешки в свой адрес. Спеть песню советского эстрадного розлива, прочесть стихи прикормленных властью поэтов было для нас делом немыслимым, абсолютно дурным вкусом.
В нашем кругу в ходу были совсем иные песни. Мы пели Окуджаву, Галича, прорвавшиеся сквозь десятилетия песни времен ГУЛАГа. Нахмурясь и посерьезнев лицами, мы – желторотые, не знавшие горя, благополучные в общем дети – подхватывали хором:
Я помню тот Ванинский порт
И рёв пароходов угрюмый
Стонущие звуки «ё-о-о» и «ю-у-у», наполненные пронзительной безысходной тоской, тянулись вверх, к высшей ноте, откуда мелодия тяжелым потоком скатывалась вниз, будто вливаясь в свинцовые воды Охотского моря под низким безнадежным небом:
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы…
Нечего и говорить, что никакого общения между мной и моей напарницей, признающей только безмятежные эстрадные песенки, не было и быть не могло. Она относилась ко мне с плохо скрываемым недоброжелательством, как к представительнице «интеллигенции и все этих пижонов несчастных», а мне было с ней попросту скучно и совершенно не о чем говорить.
Рабочие часы тянулись нестерпимо долго. Ветер, не встречая на возвышенности городища никаких преград, набрал силу и нагло швырял пригоршни песка за шиворот и в лицо, а предмет моих мечтаний маячил во-о-н там, вдалеке, относил вдвоем с напарником на носилках перебранную землю и выкидывал ее в овраг. Я засмотрелась на его худенькую, сутуловатую фигуру и оставила без внимания очередную порцию поднятого на поверхность культурного слоя, подлежащую проверке и перебиранию. «Ну ты чо, заснула, ё…твою мать!», – моя напарница вывела меня из состояния мечтательной грусти умело и к месту сказанным восклицанием. Я отерлась рукавом, размазав по лицу грязь, и погрузила пальцы в кучу песка. Было совершенно очевидно, что ему даже в голову не придет не то что подойти ко мне, но и голову повернуть в мою сторону!
Мы жили в здании пустовавшей в летние месяцы сельской школы. От ее здания в сторону реки тянулась гравийная аллея, упирающаяся в обрывистый берег Оки. Над обрывом в окружении кустарника стояла деревянная лавочка со спинкой. Место было весьма романтическое. Как-то перед отбоем я пошла прогуляться по аллейке. «Может и Жорка вдруг выйдет вот так, просто, пройтись перед отбоем в одиночестве? И мы встретимся…», – одолевали меня девичьи мечты. Похрустывая гравием, я продвигалась по аллее. Вон и лавочка показалась впереди. На лавочке сидели Наташка и Жорка, склонив друг к другу свои светловолосые головы. Его рука обнимала Наташкины худенькие плечи, и в этом жесте было столько прекрасной мужской уверенности, что у меня перехватило дыхание. Я замерла, потом повернулась и тихо-тихо, крадучись, отправилась обратно к зданию школы.
С колотящимся сердцем я вошла в школьный коридор. Дощатый пол, весь в пежинах облупленной краски, старчески скрипел под моими ногами. Из нашей палаты слышался визгливый девчоночий говор – укладываясь, говорили все разом, не слушая друг друга. Я прошла к своей кровати, села, стала раздеваться. Железные пружины закряхтели под моим небольшим весом. Боясь, что кто-нибудь заметит мое лицо и полезет с расспросами или участием, я натянула одеяло до самого носа. Она в эту минуту сидела на лавочке, устремив взор на неторопливо шевелящуюся Оку, наплевав на отбой, возмущение руководителей, переживания Леньки и неодобрение женской части нашего коллектива, и мужская рука лежала на ее плечах, согревая их своим теплом. А мне надо было поскорей заснуть, выспаться, встать, позавтракать, идти на раскопки, ковыряться в песке, пересчитывать черепки, разговаривать с ребятами, выслушивать замечания археологов, и, зажимая себя в кулак, стараясь ничем себя не выдать, напускать на лицо спокойное и безмятежное выражение …
… В один из вечеров я сидела на заветной лавочке и в задумчивости ковыряла носком кеда песок под ногами.
Вдруг позади меня затрещал гравий. Я оглянулась – и меня бросило в жар – он подошел и сел рядом на лавочку. Сел так близко, что я почувствовала тепло, исходившее от его тела. «О чем мечтаете, барышня? – услыхала я над своим ухом глуховатый, ироничный, любимый голос. – Или – о ком?» «Может, он все про меня понимает?» – взволновалась я ужасно. Но виду не подала, посмотрела на него искоса, чуть-чуть повернув голову к нему. Я знала, что такой взгляд – чуть исподлобья, лукавый – у меня получается очень даже хорошо, и действует почти всегда безотказно. «Мечтаю, – постаралась я попасть в унисон его ироничной манере. – А о ком – не скажу!». И тут я, отбросив всякое кокетство, повернула к нему лицо и насколько могла смело посмотрела ему прямо в глаза. Сейчас его взгляд был нисколько не ироничным – нет, Жорка смотрел на меня серьезно, без тени улыбки или насмешки. «Да, он все понял. Знает», - подумала я, со сладким испугом вглядываясь в его худое скуластое лицо. «А как же Наташа? – прошептала я. «А что – Наташа? – чуть усмехнулся он. – Что вы все себе вообразили? Они с Ленькой любят друг друга, а мы с ней – просто добрые друзья». Он придвинулся еще ближе и положил свою руку на спинку лавочки за моей спиной. Я купалась и таяла в тепле этого предвосхищения объятия, а небо победно сияло золотом великолепного заката, и о чем-то нежно и тихо ворковала внизу Ока…
Меня укусил комар, и я очнулась от своих мечтаний. Я сидела на лавочке в полном одиночестве, никого не было рядом со мной. Резина кеда, которым я, в сладком забытьи своих грез, с чрезмерным упорством ковыряла землю, не выдержала и начала рваться, и единственными существами, выражавшими в этот вечер неподдельный ко мне интерес, были комары…
Экспедиция закончилась, мы разъехались по домам, начался учебный год. Занятия в археологическом кружке были по четвергам. Уже с вечера среды я начинала готовиться ко ВСТРЕЧЕ. Что надеть, чем обратить на себя внимание? В моем распоряжении было 3 варианта: первый – просто школьное платье без фартука, перепоясанное ремешком. Тем самым появлялась возможность козырнуть тонкой талией. Вариант номер два – красная кофта и красная юбка – красное мне всегда шло. Но как-то раз я услышала, как Жорка, смеясь, сказал кому-то: «Красное дураки любят», поэтому к варианту номер два я старалась не прибегать. Самым беспроигрышным на мой взгляд казался вариант номер три – черная мужская рубашка. Рубашка эта была мне немилосердно велика, плечи ее спускались на уровень моих локтей, а манжеты совсем немного не доходили до колен. Но рубаха страшно мне нравилась, я перехватывала рукава двумя бельевыми резиночками, заталкивала подол как можно глубже в юбку, отчего та начинала немилосердно топорщиться на бедрах, и, чувствуя себя иконой стиля, спешила во Дворец пионеров.
Занятия начинались. Наш милейший, добрейший, рассеянный как многие ученые преподаватель, носивший русское княжеское имя Ростислав в сочетании с еврейской фамилией Розенфельд, рассказывал о славянах, населявших берега Днепра и Волги, о финно-угорцах и Дьяковском городище, о раскопках Херсонеса, о скифах и сарматах, чертил на доске височные кольца, горшки, амфоры, орнаменты. Я с видом прилежной ученицы смотрела на доску, что-то записывала в тетрадку, но главным моим делом было – томиться и ждать.
Дверь с характерным щелчком распахивалась раз за разом - один за другим, нарушая мирное течение занятий, приходили опоздавшие. Щелк – входил раскрасневшийся, запыхавшийся Лешенька. Вновь – щелк –– в дверь просовывалась Наташина голова. Сердце мое вздрагивало – вдруг следом за ней появится Жора? Значит они – вместе? Значит, их отношения продолжаются? Но нет – вслед за Наташей входила ее лучшая подруга Ирочка, чуть потупясь, улыбалась, заметив Лешу. Опять – щелк – вот и Ленька – входил спокойно, не спеша, уверенно садился рядом с Наташей. Она особым, только ей присущим движением, поворачивала к нему голову, чуть вытягивая шею, и я испытывала непомерное облегчение. Напряжение спадало, сердце успокаивалось. «Видно, все у них с Ленькой восстановилось, все идет, как надо. Конечно, мало ли что бывает в экспедициях», – шептала мне надежда-обманщица. Наконец, раздавался самый главный щелк, дверь аудитории особенно резко распахивалась, и появлялся он. Обводил всех внимательным, насмешливым взглядом, чуть наклонял голову в сторону Ростислава. Пламя, пожиравшее меня, вспыхивало, будто от резкого порыва ветра - он садился к тому же столу, за которым сидели Наташа и Лёнька. Я, делая вид, что слушаю лекцию, напряженно ловила обрывки коротеньких фраз, которыми он, как снежками, обменивался с Наташей, исподволь перехватывала их взгляды – быстрые и выразительные, и все-все было понятно и совершенно однозначно.
Занятия заканчивались. Я уныло брела домой, и, пытаясь справиться с накатывающей горечью, принималась за бесконечную игру под названием «обмани сама себя», в которую от века играют все безответно влюбленные. Я вспоминала их слова, и уверяла сама себя, что ничего особенного между ними не было сказано, и может для меня еще вовсе не все потеряно, и уж на следующем занятии я найду способ завладеть вниманием своего возлюбленного. Я принималась сочинять в уме различные сценки нашей встречи и возможные разговоры – говорила за себя и отвечала за него. Игра в собственные ворота мне в целом удавалась, настроение мое постепенно улучшалось, и приходили силы, чтобы дожидаться следующего четверга.
Наступила весна, подкатил на всех парах веселый светлый май, а ним – и щемящая пора прощания. Наши старшеклассники были уже в мыслях об экзаменах, поступлении в Университет, на занятия приходили через раз, и я понимала – еще совсем немного – и я не смогу видеться с Жоркой каждую неделю, а возможно, не увижу его больше вообще никогда. Каждое занятие становилось вехой на пути неизбежной разлуки. «Вот возьму и все ему скажу. Сегодня же! Ну не съест же он меня в самом деле!» – поджаривалась я на огне своей тревоги. – И вообще, – пыталась я хоть как-то справиться с собой, – скорее всего у него с Наташей просто – хорошая дружба!».
Спросить про их истинные отношения хотя бы у Ирки я никак не решалась, потому что, во-первых, боялась себя выдать, а самое главное – в глубине души, конечно, знала ответ!
В то занятие мы все собрались в аудитории. Наш Ростислав что-то запаздывал. В окна били закатные лучи солнца, добирались до нас сквозь стекло, слепили глаза, золотили стены комнаты, ложились на столы. Жорка на сей раз сидел поодаль от Наташи, и у меня на душе было спокойно и почти радостно. Вдруг Лешенька тихонько и проникновенно произнес, будто не в силах сопротивляться какому-то внутреннему порыву:
Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавеси до дивана.
Видно, такое пришло к нему настроение, может быть, навеянное золотистым разбоем солнца в нашей комнате, может быть – присутствием Ирки – кто знает?
Почему, ну почему бы мне тут не промолчать? Или тихонько не продолжить Лешкино чтение – ведь «Август» я знала наизусть. Кто меня за язык-то тянул? Но я, в каком-то дурном порыве, обращаясь к Лешке, но рассчитывая, конечно, вовсе не на его внимание, выдала:
- Ой-ёй-ёй! – еще и головой покачала по-дурацки. - Что же это вы, молодой человек, читаете стихи всяких лишенцев-отщепенцев, буржуазных прихвостней! Нам, советским людям, все это глубоко чуждо!
Мне показалось, что я просто вознеслась на вершину остроумия, самым тонким образом высмеяла топорный стиль официальной прессы, выказала и знание предмета и собственную гражданскую позицию.
Жорка хмыкнул, кашлянул и негромко, но очень отчетливо произнес:
Борис
Пастернак.
НОБЕЛЕВСКАЯ
ПРЕМИЯ
– вот так, отделяя слова друг от друга, будто делая ударение на каждом. Так учитель стукает костяшками пальцев по лбу дурака-ученика. Я не могла не почувствовать явного выпада в мой адрес, но сделала вид бравый и придурковатый – дескать, подумаешь!..
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.
Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, все равно…
В это время в аудиторию вошел наш Ростислав, и мы расселись по местам.
Через час занятия закончились. Я вышла на широкую длинную аллею, ведущую от Дворца пионеров к метро. Впереди меня маячили Ирка с Лешей, чуть поотстав от них - Наташа. Вдруг я почувствовала, что Жорка меня догнал и идет рядом. Он заговорил прежде, чем я успела привычно взволноваться от его близости.
- Вот что я вам скажу,
ба-ры-шня!
Я взволновалась так, что чуть было не споткнулась, и приготовилась отразить нежданное нападение остроумнейшим выпадом, сказав что-нибудь вроде: «Слушаю вас, юноша». Но он не дал мне и звука произнести и продолжил:
- Запомните:
ми-лая
дет-ская
анти-совет-чина –
хуже этого ничего
не бывает!
Я успела крякнуть только неопределенно-испуганное «Э», а Жора ускорил шаги, догнал Наташу, и она, не поворачивая к нему головы, взяла его под руку уверенным, однозначным, несомненным жестом женщины, знающей, что она – любима. Я потопталась на месте, развернулась и направилась в ложбину, окружающую Дворец пионеров сзади.
В этот чудесный майский вечер здесь было полно народа, кто-то сидел на травке, кто-то играл в мяч со своими детьми, все веселились, кожей и нутром отвечая на веселье природы.
Я шла мимо, не поднимая головы, всем чужая и никому не интересная, подталкивая носком туфли маленькие камушки, попадавшиеся под ноги. Они с легким постукиванием исчезали в изумрудной, новенькой траве…
Больше никого из их компании я никогда не видела…
И вот теперь, когда старость, ухмыляясь, призывно машет мне рукой, из-под многопудовых напластований памяти вдруг полыхнул огонек, осветил давно пережитое, казалось бы – совсем позабытое. И так ярко, светло и волнующе все вспоминается, будто юная любовь, как погасшая звезда, шлет свои лучи сквозь мегапарсеки прожитых лет.
Время любить – и время вспоминать…
Использованы отрывки из произведений Н. М. Карамзина, Л.Н. Толстого, Б.Л. Пастернака, В.В. Маяковского, Д.Самойлова, Б. Окуджавы
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.