Беседа с Жоржем Нивой

ЖОРЖ НИВА: «ЛИТЕРАТУРА НЕ СПАСАЕТ ОТ ЗЛА.
ОНА ПИШЕТ О НЁМ»


Говорят, что легенду творит вся деревня, а книгу пишет одинокий сумасшедший. Если большой деревней признать нашу Землю, а в качестве сумасшедших рассматривать писателей, то можно согласиться, что утверждение недалеко от истины. (Правда, мир в своём стремлении стать сумасшедшим успешно обгоняет своих писателей). А для литературы понятие «легенда» (и как жанр, и как определение личности) столь же свойственно, как и для любого другого вида искусства или творческой деятельности (а, может быть, ещё более).
20-й век подарил истории целый ряд легендарных литературных имён, украшенный фамилиями Цветаевой и Ахматовой, Пастернака и Бунина, Маяковского и Мандельштама, Есенина и Бродского, Булгакова и Солженицына… Рядом с ними и сегодняшний наш собеседник, наиболее известный в мире славист, писатель, литературовед и публицист, который был хорошо знаком с Ахматовой, Пастернаком и Бродским, дружил с Окуджавой, Некрасовым, Синявским и является крупнейшим специалистом по творчеству Солженицына. Уже этого перечисления достаточно, чтобы понять и оценить неординарность личности в контексте современной литературы. Но то, что Жорж Нива (а речь именно о нём) при этом является гражданином Франции и профессором Женевского университета, добавляет к характеристике ещё и оттенок уникальности (легендарности?).
Пунктуальный месье Нива (кстати, в университете его иногда называют Георгием Ивановичем) выделил для беседы ровно час, в течение которого (на прекрасном русском языке) говорил о многом – о жизни, литературе, политике, Женеве… А на заданные вопросы пообещал ответить письменно. Что и сделал, подтвердив репутацию человека обязательного и обстоятельного (не просто писателя, но – профессора).
НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ГОДЫ
Итак, каким было начало Вашей литературной деятельности? Почему оно оказалось на всю жизнь связанным с русской литературой? Чем был обоснован такой выбор?
Ж.Н.: Моя встреча с русским языком произошла в родном овернском городе, где по соседству с нами жил эмигрант Георгий Никитин, человек, человек добрый и простой. Он был переплётчиком, знал и любил литературу, и мы с ним много разговаривали. Я и до этого, конечно, увлекался русской литературой, прежде всего, Достоевским, особенно «Бесами» в переводе Бориса Шлёцера.
Русская эмиграция меня очаровала. В большинстве своём это были люди культурные, изящные, прошедшие сквозь страшные страдания. Я был знаком с Б.Зайцевым, Г.Адамовичем, В.Вейдле, С.Маковским… Благодаря им, потом стал ощущать прямую связь с русским Серебряным Веком. Кстати, связь жизни с поэзией очень характерна для всей той эпохи. Я благодарен судьбе за эти встречи.
Оказалось, что мой учитель в Сорбонне (потом – друг и вдохновитель) Пьер Паскаль был связан, как с Бердяевым, Зайцевым и Вейдле, так и с Лениным, Чичериным, русскими анархистами. Его разрыв с большевизмом в моих глазах персонифицировал оба полюса той России, утопической и изящной. Я стал изучать Андрея Белого. В его творчестве видел и эту утопию, и предощущение катастрофы, и выход к Солнцу, к Абсолюту. Перевод его «Петербурга» стал вехой в моей жизни.
Какими запомнились годы учёбы в Москве, литературная атмосфера того времени?
Ж.Н.: Я, кстати, не швейцарец, а француз, в Женеве треть профессоров – не швейцарцы. Там не особенно обращают внимание на национальность. Очень патриотическая страна, и при этом открытая внешнему миру. А славистом я стал в Европе, расколотой на две части. Но, тем не менее, меня как французского стажера, принимали в СССР. Вам это покажется доисторическими временами, но первый раз я появился в Москве осенью 1956 года. Моя жизнь связана с Борисом Пастернаком, Солженицыным, Окуджавой, я помог публикации «Зияющих высот» Александра Зиновьева и еще многим авторам, не таким известным.
Годы, проведенные в МГУ – незабываемые. Оттепель, бурные собрания, исключения студентов-бунтарей…Знаковым стало знакомство и близкое общение с Борисом Пастернаком, с семьёй Ольги Ивинской. Вспоминаются не только приятные моменты. Была и попытка отравить меня, пребывание в московских больницах, слежка. В конце концов – высылка в августе 1960 года.
В МГУ я близко видел Эренбурга, был на юбилее Сельвинского, слушал лекции профессора Бонди, посещал семинар Н.К.Гудзия о Толстом. А ещё были два года учёбы в Оксфорде, знакомство с русской эмиграцией в Лондоне. Запомнилось общение с историком и философом Г.М.Катковым, а также с потрясающим славистом, переводчиком «Доктора Живаго» М.Найдичем. И, конечно, - с профессором, сэром Исайей Берлином, изумительным философом свободы, знатоком русской литературы, близким другом Анны Ахматовой.
ОН И ФРАНЦИЮ ГЛУБОКО ИЗМЕНИЛ
В те же годы произошло Ваше знакомство с А.И. Солженицыным, дружба с которым продолжается по сей день. Не меняется ли со временем оценка его творчества, влияния на литературный процесс в России, СНГ?
Ж.Н.: До знакомства с Солженицыным в моей жизни была служба во французской армии, ранение в Алжире… И параллельно – постоянное совершенствование в славистике, в профессии. Была работа в университете, получение звания «профессор». С женой мы переводили на французский «Раковый корпус», «Из-под глыб». Тогда же состоялась встреча с Александром Исаевичем, сначала в Париже, а потом – в Кавендише, где он жил.
Вообще, с 1974 года из СССР шел просто поток эмигрантов. Брежнев отправлял людей на Запад. По собственной воле страна лишала себя своих талантов – Ростроповича, Барышникова, Шемякина... Это была катастрофа. А мы, Запад, получали в подарок этих людей. Конец брежневского времени был самым нелепым временем для СССР. В сталинщине больше смысла! Сталин уничтожал людей, поскольку он диктатор. Эти же не уничтожали, а просто избавлялись от инакомыслящих. В Женеве бывали мои друзья Виктор Некрасов, Андрей Амальрик, Андрей Синявский. Очень интересным было сотрудничество с Натальей Горбаневской, Иосифом Бродским, Михаилом Геллером, Владимиром Максимовым, Александром Галичем.
Я думаю, страна рухнула потому, что почувствовала, как сама себя умерщвляет. Такого никогда не случалось при старом режиме. Да, Герцен был в ссылке – но Тургенев не был. Лев Николаевич никогда не был в ссылке, хотя некоторые его фразы запрещались, и в «Воскресении» зияли пробелы. Но это не доходило до полного абсурда.
Одно время Запад (вернее, читающий Запад: не будем преувеличивать) жил идеями Сахарова и Солженицына. Их диспутом, спором о том, какими путями внутренне освободиться. Сахаров – на позициях просветительской философии, а Солженицын – скорее, на позициях христианской веры.
Этот спор гипнотизировал. И когда мы получали книги Евгении Гинзбург, генерала Григоренко, они нас поражали, потому что были экзистенциальными книгами. Потому что авторы рассказывали о собственных мучениях, собственном опыте и собственном спасении: как конкретный человек спасся от малодушия. И это были очень индивидуальные ответы. Гинзбург, Григоренко, Сахаров, Солженицын, Виктор Некрасов – это разные ответы и богатство того периода.
Когда арестовали машинистку Солженицына, и она повесилась, писатель позвонил и заранее оговоренным условным сигналом дал понять, что надо опубликовать «Архипелаг ГУЛАГ». Он отдавал себе отчет в том, что это удар топором по советской власти. На мой взгляд, эта книга как-то перевернула историю двадцатого века. Это не очень сейчас осознают. Тем более, что в России еще не пишут об этом объективно и спокойно. И наш французский прозаик Филипп Солес сказал про Солженицына: «Это Данте новых времен». Великая книга – это книга, которая меняет жизнь прочитавшего.
Проблема Солженицына в том, что он играет две роли одновременно. С одной стороны, его знают и издают как классика. И его, таким образом, уже как бы нет. С другой стороны, он все-таки живой человек, желающий сказать свое слово. Он жалуется, что его не читают. Наверное, он сам частично виноват... Хотя эти слова тоже не имеют никакого значения. И все-таки, наверное, в изменившемся нашем мире пророку места нет. У Толстого в отношениях с публикой были взлеты и падения, но стареющего Толстого обожал и уважал весь мир. Вообще, все великие голоса показывают, как рухнет мир, и предсказывают спасение. Но еще неизвестно, какое. Они говорят, что настанет другой мир после нынешнего, того, который они ненавидят, хоронят и всячески изобличают.
Солженицын – очень русский писатель, с осложнённым языком – а ля Ремизов, он остро переживает за свою Родину, чувствует её, как больной член собственного тела, но он – и европейский автор, один из создателей и поэтов постутопической Европы. Он и Францию глубоко изменил.
ОТ СОЛЖЕНИЦЫНА ДО СОРОКИНА - БЕЗДНА
Что происходит с литературой (не только русской) сегодня? Востребована ли серьёзная книга? Характерен ли для западного общества безумный рост популярности детективов, боевиков, «дамских» романов, или это – примета нынешнего постсоветского пространства?
Ж.Н.: Я не разделяю общий плач о снижении уровня текущей литературы. Пусть люди отдыхают. Нужно будет: пусть откроют Достоевского, Гроссмана, Библию… Нет «серьёзных» книг. Пушкин их не любил. Но есть книги искренние, прошедшие сквозь огонь трагедии. К сожалению, они не пишутся по заказу. Обратите внимание – у нас больше нет жизненно необходимых писателей, пророков. Пророки бледнеют, раскаиваются в собственной лжи, как, к примеру, Гюнтер Грасс.
От Солженицына до Сорокина не просто большая дистанция, но – бездна. Это разные миры. У нас много издают Пелевина, Сорокина. Всё хотят объяснить, что вместо СССР сегодня, что же это за Сфинкс?
И отчего-то считают, что вот они, Пелевин, Сорокин, Кочергин, нам все и объяснят. Но это глубоко неверно, это какой-то примитивизм. Что может объяснить литература издевательства, святотатства, торжества материально-телесного низа – разве это выражает суть жизни?
На мой взгляд, Петрушевская или Пьецух – гораздо более богатые писатели с этой точки зрения. Читая их, видишь сцены из нынешней жизни, которые действительно помогают понять, что происходит в России или в Украине. А как понять что-то по Пелевину? Или по "Голубому салу"? Конечно, я не требую от литературы, чтобы она стала зеркалом действительности, однако всякая настоящая литература эту действительность помогает понять. Роман, повесть - это не документ, но они оказывают читателю помощь. Постмодернизм – совсем не выражение нашего времени. Он – не выражение страшной духовной нищеты, которая есть сегодня, и страшного социального расслоения, которое существует. Игривость постмодернизма – не только в России, она повсюду. Что касается русских постмодернистов, они, скажем, дети Набокова. Я очень люблю Набокова, между прочим, был с ним знаком, но не обращаюсь к нему за духовной пищей. Его «потусторонность», его «иные миры» никак меня не убеждают. А вот игривость, наблюдательность, автоцитатность...
Литература - вообще самое лучшее письмо, которое одна страна может послать в другую страну. Гений не зависит от потребности общества. Мы не знаем, кто может появиться в недалёком будущем. Может появиться новый Бальзак, Пруст или Достоевский, который будет осмыслять это время по-своему. Я читаю, как могу, новую русскую беллетристику. Я вижу кое—что, но эквивалента Пруста пока не вижу. Хотя я могу ошибаться...
Кстати, цензура, действительно, помогает творить – как и смерть. Потому что без смерти не было бы побуждений к творчеству. Но это не значит, что мы должны петь гимн смерти, чуме и цензуре. Безусловно, цензура в чем-то рождает метафору. Она принуждает поэта найти окольный, метафорический путь. Сегодня в условиях полной творческой свободы есть другая опасность. Тобой просто не будут интересоваться. Может, ты думал, что изобрел эпатаж номер один, а на Западе это уже никого не удивляет. Гражданская, пророческая, провидческая миссия поэта кончилась. Никто не спрашивает у него, как обустроить жизнь. На мой взгляд, рождается новая литература, она «миниатюрная», она редуцирует всю тревогу современного человека, потерявшего утопические мечты, веру религиозную и очень часто даже себя.
Великая литература не смогла воспрепятствовать мировым войнам, конфликтам, потрясениям ни в прошлом, ни сейчас… Почему человечество не прислушивается к добрым советам, не вчитывается в мудрые книги, не следует христианской морали, в конце концов. Ведь Слово, которое было в начале, учило добру и милосердию. Где оно?
Ж.Н.: Литература не предохраняет от зла. Она пишет о нём. Об убийстве, о Каине и о Трое, о сошедших с ума народах. Она лечит, она катарсис, а не хирург. Пастернак сочиняет «Сестра моя жизнь» в 1917 году. О революции – ни слова. Молчание это – героический подвиг.
Хорватский художник Мусич пишет ужасающую серию «Мы не последние» о жертвах Холокоста. Американец Литтел создаёт огромную фреску об осквернении ума и тела Европы гитлеровской психопатологией и ищет у греческих трагиков «ключ» к тому ужасу, что понять нельзя. Что было – то было. Уменьшающих вину обстоятельств – нет. И литература порой – отягчающее обстоятельство. Она может поджигать, провоцировать, любить кровь и погром. Знаете, сколько ежегодно издается книг во Франции? 50 тысяч разных наименований. Это очень много, я бы сказал, это безумие. И я абсолютно не убежден, что этому надо радоваться. Среди этих десятков тысяч огромное количество книг, изданных наугад, случайно, книг плохих. Но, безусловно, были, остаются и будут произведения, которые талантом и добрыми мыслями автора помогают читателю лучше разобраться в жизни, стать благороднее, возвышеннее. Но для этого книги нужно читать. А привычку, стремление к чтению – воспитывать.
ПИР ВО ВРЕМЯ СВОБОДЫ
Кого из современных писателей вы считаете наиболее интересными, значительными? Кто, на Ваш взгляд, определяет уровень писательского мастерства, объединяя глубину мыслей и искренность чувств с читательской популярностью?
Из не совсем молодых – Марк Харитонов. Из более новой плеяды - Андрей Дмитриев – «Закрытая книга», Марья Кучерская – «Современный патерик», Алексей Иванов – «Золото бунта», из поэзии – Ольга Седакова, Олег Чухонцев, Сергей Гандлевский. У меня своя коллекция в Париже книг, переведенных с русского. Но она невелика, издатель не очень хочет ее развивать. Я издал в ней Марка Харитонова, дневники Давида Самойлова, дневник Корнея Чуковского, Михаила Шишкина «Взятие Измаила», он, между прочим, получил «Букера».
Что касается украинской литературы, знаком с произведениями Василя Стуса, Бориса Чичибабина, Василя Барка, Фридриха Горенштейна. Знаю, что в Украине сейчас несколько писательских союзов, и центр одного из них – в Луганске. Это – признак демократии, хотя я всегда сторонился писательских организаций.
Стараюсь следить за событиями в Украине, не только литературными. Я думаю, что разочарование и неудача – обязательные составные части свободы. Пир во время свободы может кончиться хаосом и неудовольствием всех. И для Украины, и для России это полезный урок: свобода нужна, но свобода – не всё. Остро нужны порядочность, культура, честность, любовь к ближним, а не только к своему карману. В принципе, великая литература этому учит. Но только тех, кто хочет учиться.
Я горячо желаю успокоения, демократического компромисса и уважительного отношения друг к другу. И чтобы Россия смотрела на украинский опыт с симпатией и открытостью. Пушкин любил империю и свободу. Пора любить свободу и начинать понимать друг друга. Ибо и Украина, и Россия – это Европа, среди принципов которой – культура, цивилизация, толерантность.
А в моих планах – освоить украинский язык и заняться переводами на французский произведений Сковороды и Стуса.


«К концу русского мифа», «Россия – Европа, к концу раскола» - это названия двух первых томов сочинений Жоржа Нива о русской литературе и культуре в её взаимосвязи с остальной Европой. Не так давно в Лозанне вышел в свет третий том – «Жить русским языком». Это утверждение французского профессора, преподающего в швейцарском университете, содержит определённый ключ к демократической жизненной позиции: не кулаком, не злобой и обманом – словом, пониманием и уважением добиваться поставленной цели. Жить языком – русским, украинским или французским, жить, пытаясь разобраться в словах и делах, как это делает профессор Жорж Нива.
Владимир Спектор
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.